Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер - Маргарет Сэлинджер 19 стр.


Я думала о сестре Виолы. Я навещала ее за несколько дней до конца ее долгой битвы с раком мозга. Нам с Виолой было по сорок; Кэрол исполнился всего тридцать один. Болезнь почти совсем замутила ее сознание. Она еще могла немного ходить и садиться без посторонней помощи, но в глазах ее почти померк свет. Городской священник, который учил Кэрол в шестом классе и был тренером футбольной команды, пришел нанести визит. Мы уселись и завели разговор. Чтобы вовлечь Кэрол в беседу, я у нее спросила: "У вас была мисс Чепмен или миссис Спеллинг?" - и встретила пустой, ничего не выражающий взгляд, а ее мать ответила за нее, что миссис Сполдинг у них была в шестом классе, насчет мисс Чепмен она не уверена. "Но миссис Коретт у вас была, правда?" - спросила я. Кэрол улыбнулась - губы остались неподвижными, но темные глаза озарились. "Миссис Коретт, - медленно произнесла она, - миссис Коретт, да".

Через несколько дней боль уже нельзя было заглушить морфием, и Виола мягко, с нежностью сказала любимой младшей сестренке, что пора прекратить борьбу; та повернулась лицом к свету и взяла отца за руку. Кэрол умерла через несколько минут, сидя в своем удобном кресле, в окружении своих родных и своих кошек, любивших ее до последней минуты. И мне пришло в голову, что если я когда-нибудь умру (!) - да, я именно так и написала - я имею в виду, если я буду бояться умирать, что, вернее всего, и случится; я терпеть не могу отправляться в незнакомые края. (Вчера мой сынишка, играя с раздвижной дверью нашего дешевого шкафа, сказал: "Мама, она совсем такая, как в самолете" - и я подумала: да, она в самом деле похожа на дверь в туалет аэроплана, место, где столько раз панический страх подступал у меня к горлу, что само упоминание о нем заставляет желудок сжиматься. Нет, я не уйду тихо в ночь, я полагаю.) Когда я буду умирать, я не хочу, чтобы святые, или Иисус, или прочие большие шишки протягивали ко мне руку из сплошного сияния. Я хочу увидеть миссис Коретт в розовом платье с зелеными лягушками на карманах: пусть она поведет меня за руку и поставит в хоровод. "Птичка синекрылая, птичка синекрылая, лети в мое окошко, выбери девочку, клюнь ее в плечико".

Requiem eternam. Вечная переменка.

10
Снайперы

Мне было семь лет, когда я осенью 63-го года пошла в третий класс; в том же возрасте в тот же класс перешел Симор в рассказе "Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года", напечатанном в "Нью-Йоркере" полтора года спустя, в 1965-м. Рассказ представляет собой письмо, занявшее собою почти весь номер журнала: семилетний Симор пишет его из летнего лагеря родителям домой. Он их просит прислать "некоторые" книги для него и для пятилетнего брата Бадд,и. В его список включены: полное собрание сочинений Толстого, "Дон Кихот" Сервантеса, "Раджа-Йога" и "Бхакти-Йога" Вивекананды, все произведения Диккенса, некоторые - Джордж Элиот, Уильяма Мейкписа Теккерея, Джейн Остин, сестер Бронте, "Китайская Materia Medica" Портера Смита, некоторые вещи Виктора Гюго, Гюстава Флобера, Оноре де Бальзака; избранное Ги де Мопассана, Анатоля Франса, Мартена Леппера, Эжена Сю; полное собрание рассказов сэра Артура Конан Дойла - список нескончаем.

Это - не только список летнего внеклассного чтения некоего особенного вымышленного героя; это и способ обращения к читателю с теми же призывами и проповедями, каким мы, его реальные дети, частенько внимали, правда, не в семь лет, а немного позже. За исключением книг на иностранных языках, таких как "Разговорный итальянский" и двух "бесценно глупых" сочинений Эрдонны и Баума, в списке Симора нет ни единой книги, по поводу которой мы с братом не слышали бы восторгов или порицаний, повторяемых без конца слово в слово и надоевших до тошноты. Когда я обратилась к "Хэпворту" на четвертом десятке, мне было нелегко, потому что я снова почувствовала себя подростком, которому читают лекцию: я закатывала глаза и скрипела сквозь зубы: "Зпаю, папа, ты миллион раз уже это говорил". Эти сентенции я могу даже цитировать по памяти:

"Обе написаны выдающимися лже-учеными, людьми высокомерными, корыстными и втайне тщеславными…"

"хорошо бы в ней не было никаких превосходных фотографий…"

"замечательно независимая старая дева…"

"гений, которому просто так равных даже не подыскать!.."

"Вивекананда, индиец, один из самых увлекательных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю в двадцатом веке…"

"ценные образчики того, что представляет собой зловонная чума интеллектуализма и дешевой образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности… чтобы автор по возможности не был похваляющийся или ностальгирующий ветеран или предприимчивый газетчик без особых способностей и без совести…".

Но нам, плейнфилдским третьеклассникам, хрестоматия "Классики для детей, издание Энциклопедии Коллиерс" очень нравилась. В первый день школьных занятий хорошенькая миссис Бопр велела нам забрать эту толстую книжку домой и там под руководством матери обернуть ее крафтом, написать посередине название, а имя и класс в правом верхнем углу. Помню, что, когда на занятиях мне бывало скучно, я путешествовала по ней от одной иллюстрации к другой. Судя по картинкам, индейцам в те времена было куда веселей, чем переселенцам.

Однажды после переменки мы расселись по местам и сложили руки на парте. "Дети, возьмите книгу "Классики для детей"", - сказала мисс Бопр. Розанна Лаплант уже приготовилась читать вслух, когда миссис Сполдинг, директриса, вошла в класс. Она попросила миссис Бопр выйти в коридор на минутку. Мэрилин Перси, одна из девочек, сидевших на первом ряду, была назначена старостой: это означало, что она должна записать имена всех, кто плохо себя ведет, пока нет учителя, а потом наябедничать на них. Мы с Виолой сидели на задних партах, с мальчишками, откуда могли плеваться жеваной бумагой из трубочек вместе с самыми достойными из них, и ни ее, ни меня никогда не назначали старостами, как, впрочем, и мальчишек, которые в те дни были по определению неспособны кляузничать, поскольку были сделаны "из гвоздей, из болтов, из щенячьих хвостов", в отличие от девочек, которые состояли "из меда, сластей и приятных вещей".

Но на этот раз никто из нас не шалил. Мы все раздумывали, с чьим отцом произошел несчастный случай на ферме или на заводе шарикоподшипников, и кому прямо сейчас придется идти домой. У миссис Бопр был странный вид, когда они с миссис Сполдинг вернулись в класс. Она сказала: "Дети, только что застрелили президента Кеннеди".

Класс превратился в сумасшедший дом: дети прыгали, топали ногами, хлопали в ладоши и свистели. Даже если бы миссис Сполдинг вошла в класс и сняла перед нами трусы, я была бы не так потрясена. Меня поразил не столько сам факт гибели президента, сколько эта бурная радость из-за того, что кого-то застрелили; к тому же детишки без всякого стеснения ликовали прямо в классе, в присутствии директрисы.

Мать забрала меня как всегда, в обычное время. Я села в машину, и она стала мне рассказывать насчет президента. Я сказала, что уже знаю. Во время похорон папа молча сидел перед телевизором с пепельно-зеленым лицом, и слезы текли у него по щекам. За всю жизнь я единственный раз видела, как отец плачет, и было это, когда он смотрел по телевизору торжественные похороны Дж. Ф.К.

Глядя на траурное шествие, я думала, что никогда не должна этого забывать. И по какой-то причине я велела себе запомнить ритм барабанного боя, под который двигалась эта длинная процессия: тум-тум-тум, та-та-та; тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум, та-тум - по Пенсильвания-авеню к Арлингтонскому национальному кладбищу. Слушая, я думала о бабушке, как она сидит у окна своей спальни, выходящего на Парк-авеню: в это окно она смотрела каждое утро, надеясь увидеть хоть мельком, как маленькая Каролина Кеннеди идет в школу. Однажды бабушка позвала и меня, и мы вместе уселись перед окном, и она мне рассказала, что Каролина - почти моя ровесница, и в последний раз, когда бабушка ее видела, была так красиво одета. Бабушка обожала "подглядывать". Мальчонка, Джон-младший, который в телевизоре стоял навытяжку перед гробом отца, был того же возраста, что и мой брат. Через несколько лет обоих детей Кеннеди отправили в интернат.

Мать уже проливала слезы из-за Кеннеди, весной, за полгода до того, как застрелили президента. Президент Кеннеди решил устроить вечер в честь американских писателей и художников и пригласил моих родителей в Белый дом. Помню, я еще думала, как это здорово - есть торт и мороженое с самим президентом. Они едва не поехали, так любил мой отец президента Кеннеди (хотя я сама испытываю к президенту Кеннеди самые теплые чувства, до сих пор не могу понять, за что его так выделил отец). Отец отложил решение, ответив, что подумает.

Миссис Кеннеди позвонила из Белого дома к нам в Корниш. Наш номер в то время был 401. Она говорила с матерью, и та сказала, что пришла бы с радостью, но, хотя об этом и неловко распространяться, ей трудно уговорить мужа - вы же знаете, как он ценит свое уединение. Миссис Кеннеди сказала - я попробую. Заговор хорошо воспитанных молодых дам. Мать рассказывала: "Джеки поговорила с ним, потом опять со мной. Она в самом деле добивалась, чтобы твой отец был на обеде. Но я, наверное, дала понять, что очень этого хочу. И он сказал: нет, ни за что. Джерри не желал, чтобы я почувствовала, что чего-то достойна, а прежде всего ему надо было убедиться, что я надежно защищена от женского порока, тщеславия, и что у меня нет ни малейшего шанса показать себя… У меня, наверное, еще сохранилось приглашение. Я тогда сочинила хокку и много лет его берегла. Что-то в этом роде:

Пришлось отклонить
В Белый дом приглашенье -
И она мечтает о платье.

В воздухе запахло убийством. Опасность была такой явственной, ощутимой, что ее можно было потрогать руками - годы спустя мать рассказала, что для моего тогдашнего чувства были веские основания. К родителям стали приходить ни с чем не сообразные анонимные письма, с красочными подробностями всяческих сексуальных извращений, с угрозами похитить детей и сотворить с нами ужасные вещи. Это, к несчастью, совпало со стремительным ростом славы отца и мистическим притяжением, его репутации отшельника. То и дело мы замечали репортеров, бродящих вокруг, - один даже залез на дерево. Мы наблюдали за ним из кухонного окна. Откуда нам было знать, кто эти люди: похитители детей, беглые арестанты из Виндзорской тюрьмы, которая находилась за рекой, наши старые друзья-извращенцы или репортеры. Атмосфера дома настолько была пропитана страхом и недоверием, что мы буквально задыхались.

Хуже того: я как-то наткнулась на библиотечную книгу, в которой были фотографии узников концентрационных лагерей: такие картинки могут нагнать ужас выше шкалы Рихтера на любого, не то, что на семилетнюю девочку. Насколько мне помнится, я всегда знала, что я - на четверть еврейка, и, живи я в гитлеровской Германии, этого было бы достаточно, чтобы послать меня в газовую камеру. Этот факт, эта угроза были частью моего существа, с тех самых пор, как я осознала себя, то есть я понятия не имела о том, что такое иудаизм, и что означает быть евреем. Но душой и сердцем я чувствовала, во всей широте и глубине постигала, что это опасно. Это перешло ко мне из неизданных, неназванных кошмаров отца, его коротких высказываний о войне, например то, что ты за всю жизнь так и не избавишься от запаха горящего человеческого мяса, - скопление простейших образов и эмоций, без контекста, без повествования, без объяснений. Когда я увидела четкие, черно-белые фотографии лагерей смерти, новый, ужасный факт поразил меня: эти люди были большей частью голыми. По своей детской логике я заключила: вот что случается со скверными еврейскими девчонками - даже на четверть еврейскими, как я, - которые, как я, думают о сексе и голых телах, и спускают трусики перед мальчиком, показывая ему свою штучку, и смотрят, когда он показывает свою. А здесь - толпы людей, которых наказывают, морят голодом и убивают за то же самое.

В период этих моих первоначальных страхов я не видела католических картин, изображающих обнаженные, подвергаемые пыткам, тела в чистилище и аду (вроде картины Босха - вы знаете, о чем я, - где на фоне целой диорамы адских мучений дьявол засовывает кому-то в зад букетик цветов): подобные картины были пугалом, кошмаром для других, не для меня. Когда мать каждый Сочельник читала мне историю Рождества: бегство в Египет, рождение младенца в хлеву, звезда на востоке, фимиам, ладан и мирра, - я думала, что все дети мира слушают ту же самую историю о необыкновенной ночи и о событиях, случившихся давным-давно. Эта история не была религией, она была просто историей, и захватывающей к тому же; даже теперь чудесный Санта Клаус непременно положит что-нибудь в мой чулок и откусит кусочек от сандвича, который я для него оставлю. Я понятия не имела, что Рождество как-то связано с тем, еврей ты или католик, и с тем злом, которое могли тебе причинить. В тех историях, что читала мать, с Иисусом не случалось ничего дурного - волхвы ему приносили красивые подарки. В музее "Метрополитэн" меня сумели отвлечь от картин, изображавших Распятие. Пасха связывалась исключительно с крашеными яйцами и сластями.

Родители говорили, что религию я выберу себе сама, когда стану постарше, если проявлю к этому интерес. Я знала, что мать, когда выросла, решила порвать с католической верой. Но не было выбора в том, что касалось еврейской крови внутри меня, и того факта, что я в Германии подлежала бы уничтожению, - как нельзя было ничего сделать с документальными фотографиями живых - или полуживых - людей, идущих к смерти.

В отроческие годы я стала христианкой, надеясь, что меня примет к себе Святое семейство, но, как ни пыталась, так и не смогла поверить в Христа и Богоматерь столь же глубоко, как я верила в нацистов, или моя мать в детстве верила в чертей. Нацисты были пугалами для меня, а не черти.

Примерно в это же время у меня начались проблемы с аллигаторами. Теми, что жили у меня под кроватью. Очень долго я чувствовала себя в безопасности, когда ни единый кусочек тела не служил приманкой, не свисал с края: этого хватало. Я крепко прижимала руки и ноги к туловищу и туго заворачивалась в одеяло. Никто из знакомых мне детей не был настолько глуп, чтобы свесить руку с кровати даже в самую жаркую погоду. Но примерно в это время аллигаторы начали действовать. Когда я ложилась спать, мне приходилось на цыпочках бежать через спальню, делая большие прыжки, и наконец валиться в постель. Через несколько ночей они включились в игру. Чтобы их опередить, я прыгала все дальше и дальше. Почистив зубы и пописав напоследок, я шептала: "На старт…внимание…марш!", выскакивала за дверь ванной, разбегалась в коридоре и с порога прыгала на четыре фута прямо к изножью кровати.

Отец не пытался убедить меня, что никаких аллигаторов нет; вместо того он занялся моим дыханием. Он клал мне руку на живот, чтобы определить, грудное ли у меня дыхание - мелкое, напряженное и болезненное, или брюшное - глубокое и здоровое. Он учил меня той же технике дыхания, какой юный Симор учит свою семью в "Хэпворте": один вдох надо делать через левую ноздрю, закрыв правую; следующий - наоборот. Еще он советовал перед сном произносить вслух или про себя на вдохе слово "хонг", на выдохе - "ша". Или же слово "ом".

Релаксация и дыхательные упражнения могли бы помочь, если бы проблема состояла в том, что мне трудно заснуть. Но засыпала я легко: почти весь год вечерние звуки полей и лесов баюкали меня. Приятнее всего было слышать, как коровы Дэя возвращаются на ферму для вечерней дойки. Когда они проходили одна за другой по тропинке, я узнавала их по звону бубенчиков, болтавшихся у каждой из них на кожаных ремешках; эти бубенчики выковывались вручную и различались по звуку; под конец я слышала всю изумительную симфонию, когда они удалялись, направляясь домой, в хлев.

Моей тайной бедой были сновидения, которые запутывали меня настолько, что я не могла найти дорогу обратно к яви. Чем упорнее я боролась, тем плотнее паутина оплетала меня. Мне бывало так страшно, что даже сейчас не хочется об этом писать. Меня всегда мучили ужасные кошмары, но в какой-то момент стала меняться их структура: грань между сном и явью, когда-то плотная дверь, которую я могла за собой захлопнуть, начала чудовищно прогибаться. Когда сны обступили меня плотным кольцом, я начинала самую настоящую Битву за выступ, чтобы вырваться из ловушки. Например, я просыпаюсь посреди мучительного кошмара и лежу в своей кровати - влажные волосы прилипли к затылку, словно водоросли к голове утопленника, - и радуюсь, что наступило утро, что кошмар позади. Через несколько минут замечаю: что-то немного сместилось, что-то не так. Потом, к моему ужасу, убеждаюсь, что все еще сплю. Этот ад мог претерпевать пять, или шесть, или семь превращений; иногда я успевала почистить зубы и выйти к завтраку и только тогда обнаруживала, что все еще сплю, что ужас вот-вот начнется снова. И снова.

Назад Дальше