Я могла избегать того, что вызывало гнев или презрение отца. Но как я не могла не ссориться с братом, так не могла и избегнуть болезней. Это доводило отца до неистовства. Он ужасно переживал, когда мы болели, но в то же время невероятно злился на нас. И заодно на мать, которая посмела нарушить режим, принятый на этой неделе, в чем бы он ни заключался: в сверхдозах витамина С, отказе от протеинов, сыроядении или в чем-то еще. Или обрушивался на нее за то, что она придерживалась режима, принятого на прошлой неделе, а нынче преданного анафеме. По этому поводу у нас с братом не возникало разногласий. Как только отец подходил к дверям, мы шептали друг другу, пряча предательские, полные соплей бумажные салфетки: "Только не говори папе, что у меня насморк".
Большинство своих оздоровительных мероприятий отец проделывал один: например, пил мочу или сидел в "оргоновом ящике". Но гомеопатию и акупунктуру он практиковал на нас. Когда мы заболевали, вернее, заболевали настолько, что не могли уже это скрывать от него, он впадал в неистовство, носился по комнатам, как смерч, и тратил огромное количество времени и энергии, чтобы выяснить, какое из гомеопатических средств применяется при нашей болезни. Если не помогало, он возвращался к книгам и снова часами рылся в них, все больше раздражаясь оттого, что время уходит, а работа стоит.
Гомеопатия иногда помогала брату, мне - очень редко, практически никогда. Акупунктуру он практиковал, используя не иглы, а деревянные палочки. Игл почти не замечаешь, как я позже имела случай убедиться. Другое дело - эти деревяшки: тебе как будто втыкают тупой карандаш. Тогда в Форт-Лодердейле брат подхватил такую простуду, что скрыть ее уже было нельзя, отец - я как сейчас вижу - явился со своими проклятыми штырьками и стал давить Мэтью на кончик мизинца. Мэтью разревелся. Когда тебе зажимают мизинец и протыкают чуть не до самой кости, это у кого угодно вызовет слезы, даже у взрослого, не то, что у маленького ребенка. Но отец, как и следовало ожидать, разъярился. Он отскочил к двери, истошно вопя: "Господи, боже мой! Что ты орешь, как будто тебя подстрелили? У тебя, у твоей матери и у твоей сестры самый низкий болевой порог, какой я только встречал". И хлопнул дверью.
Чаще всего отец бывал раздражительным, или "нетактичным", именно из-за причуд, одолевавших его, но я смотрела на вещи шире. Я никогда не сомневалась в правильности его суждений, однако, не могла избавиться от подспудного ощущения, будто что-то не так, будто происходит нечто непонятное и жуткое.
В тот год ранней весной я, восьмилетняя, принесла отцу ленч в его Зеленый дом и услышала кошмарные звуки. У меня мурашки поползли по спине. Отец находился снаружи, под навесом, где были установлены рефлекторы, чтобы загорать, - очередная оздоровительная блажь: в том году к апрелю он уже был совершенно коричневый. Когда я зашла за угол, отец мне объяснил, что это он говорил на разных языках (форма христианской глоссолалии: считается, что таким образом через человека говорит Святой Дух). В Нью-Йорке он зашел в харизматическую церковь Рок-Черч и увлекся их практиками.
А через несколько месяцев отец сделался совершенно зеленым, болезненного оттенка, и изо рта пахло, как из могилы. На этот раз он увлекся макробиотикой и голоданием. При воспоминании об этом запахе меня до сих пор выворачивает. Я боялась, что папа умрет.
15
Туристский лагерь и чай со льдом
Свою последнюю опубликованную повесть, "Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года", отец закончил весной 1965-го. В журнале "Нью-Йоркер" она появилась в июне, за неделю или две до того, как закончились занятия в школе. Мне было девять лет, и я понятия не имела, что отец опубликовал какую-то повесть, и тем более повесть, действие которой происходит в летнем лагере. Но зато я понимала слишком хорошо, что идея летнего лагеря носится в воздухе, судя по тому, как скапливались пачки брошюр. Мне удалось на год отодвинуть неизбежное, но следующим летом, между пятым и шестым классом, когда мне было десять, час пробил. Я не хотела ехать, как не хотела брать уроки тенниса или прихлебывать чай со льдом за пределами поля вместе с "дачниками" из Нью-Йорка. Конечно, моя мать, как любая хорошо воспитанная молодая леди, прекрасно играла в теннис и таскала меня, неблагодарную и надутую, за многие мили в Хановер, на уроки. Чем я действительно хотела заниматься летом, так это плавать в пруду, ловить горлиц и играть в бейсбол - но войти в бейсбольную команду для девочки не было никаких шансов. Отец научил меня этой игре, во всяком случае, тем ее элементам, которым можно научиться в одиночку, вне команды. В хорошую погоду он приходил почти каждый день - был то на подаче, то кетчером, а то играл с нами в игру, которую мы называли "мяч об крышу": городские дети играют в нее, бросая мяч в стену дома. Один бросает резиновый или теннисный мяч о черепичную крышу гаража, а другой должен этот мяч поймать после отскока. Если твой соперник не успевал поймать, и мяч падал на "законную землю" (у нас это была гладкая заасфальтированная площадка, покрывавшая подземный ход от дома к гаражу), ты получал очко. Это была хорошая тренировка, чтобы ловить и "свечи", и "ползуны" с неправильным отскоком, да к тому же не надо было опасаться удара в лицо тяжелым мячом, если ты его пропустишь. Мы любили бейсбол. Теннис - другое дело. Отец довольно язвительно и очень похоже передразнивал завзятых теннисистов (включая, конечно, мою мать); их речи и всю ту скрытую агрессию, какая в них ощущалась. (Очевидно, что все это происходило до того, как Макэнрой накричал на судей и сломал ракетку.) "Хорошая подача!" - тянул он голосом студента-паиньки, этакого веселого-хорошего-спортивного мальчика. Этот голос, этот тон я узнавала позже в его прозе, в героях из Лиги плюща, вроде Лейна Кутеля, ухажера Фрэнни. А тогда, отправляясь на уроки, я стояла насмерть и не желала надевать обвисшую белую юбчонку, из-под которой, стоило нагнуться, выглядывали трусики. В конце концов мы с мамой сошлись на белых шортах. О, как я ненавидела эту пустыню из красной глины, белую сетку и линии, двоящиеся, как мираж! Я мечтала об оазисе, покрытом зеленой травкой, где мальчишки играют одной командой и сплевывают, и не улыбаются, как заведенные.
То же самое с верховой ездой. В какое-то лето мать возила меня на конюшню раз в неделю, и я, по меньшей мере, час училась ездить верхом. Там я умудрилась фактически лишиться девственности, налетев одним местом на луку ковбойского седла, когда эта чертова лошадь резко остановилась, переходя на рысь. Я наотрез отказалась "обратно залезать на лошадь", и на этом все кончилось. Но мне нравилось издали смотреть на лошадей Моргана: папа возил меня туда несколько раз, когда представление устраивали на большом выгоне неподалеку от Виндзора. Мы сидели на склоне холма, ели хот-доги с горчицей и смотрели сверху на лошадей. И было на что посмотреть: гнедые крупы блестят на солнце, трава зеленая, чудесно пахнет сеном и навозом, сбруей и лошадиным потом.
Хотя мои родители совершенно по-разному представляли себе летний лагерь, бурный поток их мечтаний все сметал на своем пути. Мать рассказывала мне истории о счастливых летних месяцах, какие она провела в лагере Вайонагоник. Показала фотографию: девочки в купальных костюмах, выстроенные, как обычно, в два ряда - впереди маленькие, большие сзади. Там была и маленькая Клэр, она серьезно, широко открытыми глазами смотрела прямо в объектив; купальник прекрасно сидел на ней; волосы, красиво подстриженные, причесанные на косой пробор и подвязанные ленточкой с бантом, едва прикрывали уши. Мама указала еще нескольких девочек: "Это - принцесса Маргарет, а это - леди такая-то".
Я должна была ехать в лагерь Биллингс в Вермонте, и могу вас уверить, что ни одна принцесса отродясь не ступала на берега этого озера. Тем не менее мы отправились покупать экипировку для лагеря, так, как будто я была одной из тех юных леди с маминой старой фотографии. Нам прислали список всего необходимого, и мать прикрепила его изнутри к крышке моего нового чемодана. Мне этот чемодан нравился, он был весь разделен на аккуратные, правильные отсеки, пахнущие кедровым деревом. Требовалась одежда цветов лагеря, темно-синего и белого, и к каждой вещи нужно было пришить метку с именем: "Пегги Сэлинджер". Даже к трусикам. Мне купили семь пар новых белых трусиков, три пары белых носков и четыре пары синих, все - свернутые в опрятные узелочки; пять пар синих шортов, пять белых рубашек с застежкой спереди, с короткими рукавами и отложным воротничком; синий пуловер, белую кофту на пуговицах, пару теннисных туфель, купальный костюм и для воскресных дней - синюю плиссированную юбку и грубые кожаные башмаки. Мать разложила все это в чемодане ровными рядами и свертками. У меня появилась собственная сумочка для туалетных принадлежностей - туда положили непочатую бутылочку шампуня, мыло, зубную щетку в футляре, прямо из магазина, и нетронутый, девственный тюбик зубной пасты. Паста все еще была "Крест", старая, противная; она пахла ванной комнатой, а не корицей, как "Колгейт", которым пользовалась моя подруга Бекки. Я попросила "Колгейт", решив, что это в пределах достижимого, в отличие от той пасты, которую я действительно хотела, - новой, шипучей, под названием "Маклинз": у меня от нее онемел язык, когда Виола мне дала немного попробовать. Это было в самом деле здорово и абсолютно недостижимо. Для англичан все слишком вкусное и слишком удобное в лучшем случае находится под подозрением, а в худшем - считается "французским" и неприличным; простые пудинги лучше изысканных пирожных, нетопленные комнаты с уймой свежего воздуха по ночам предпочтительней изнеживающего тепла. Так что мне купили практичный "Крест". Наверное, у меня были тапочки, но не помню, какие: их совершенно затмили те великолепные плюшевые, пушистые вещицы ярко-розовых и пастельных тонов запретной у нас дома палитры, какие надевали на ноги другие девчонки из нашего коттеджа.
Когда я приехала в лагерь, вид этого коттеджа, где мне предстояло жить, меня просто шокировал. Многоярусные койки у стен не оставляли ни дюйма свободного пространства. Было темно и грязно, и сюда совсем не вписывался мой новый чемодан. Зато вспомнилась фотография, которую я видела: барак в концентрационном лагере, где узники спят вповалку на нарах. Я все время боялась, что кто-нибудь уставится на меня сверху, как уставился в объектив фотографа человек-скелет в полосатой робе. И я заняла самую верхнюю койку, чтобы никто не мог смотреть на меня сверху голодным взглядом - хотя все мои подружки по коттеджу были упитанными девчонками от девяти до одиннадцати лет.
Нужник был темный, липкий от грязи, и там воняло. Помнится, я с неделю не могла опорожнить кишечник. В заросший плесенью душ я тоже не ходила. Несмотря на синюю форму, в этом лагере никто не проверял, насколько ты чистоплотен и правильно ли застилаешь постель, не то что в лагере Симора, где мистер Хэппи, директор, "инспектировал" кровати всех мальчиков, дабы убедиться, что они заправлены туго, по-армейски. Нашим воспитательницам не сиделось по ночам в коттеджах, они бегали на свидания с парнями и устраивали пьянки. Однажды я подслушала, как две воспитательницы говорили между собой о выпивке, и подумала, что речь идет о шипучих напитках, которые дома были уже изгнаны из холодильника; мне это показалось очень сексуальным и возбуждающим - красться из коттеджей и ночью, в лесу, пить спрайт с мальчиками.
На второй день нас знакомили с правилами пребывания в лагере: мы сидели в столовой, а директор нам рассказывал, что можно и чего нельзя. Можно было купаться в озере и кататься в лодках, немногочисленных; нельзя было нарушать правила безопасности. В дождливые дни мы могли заниматься поделками в столовой. Я ожидала, что здесь будут лошади, и теперь одновременно радовалась, что меня не заставят ездить верхом, и сожалела, что не смогу просто болтаться возле конюшен.
Кажется, в лагере Биллингс мы чаще всего сидели в столовой за складными столиками и под руководством самого директора распевали песни, - теперь я знаю, что они были "христианские". "Жи-ил Ной, челове-е-ек, он построил, ковче-е-ег! Ко-овче-ег из ко-оры и сидел до по-оры. Всякой тва-ари по па-аре явилось ту-уда. Они там дожида-ались, когда схлынет во-ода! Де-ети Бо-ожьи!" И еще, например, "Кости снова оденутся плотью", она сопровождались взмахами рук и различными жестами, которые я и сейчас могла бы воспроизвести. Чего только не остается в памяти!
Пели-то мы о Боге, но первый обед в столовой скорее напомнил мне Содом и Гоморру. От изумления раскрыв рот, я смотрела во все глаза, что здесь позволялось делать, если тебе не по нраву еда. Вместо того чтобы есть, что подано, можно было взять ломоть белого хлеба, ноздреватого, какого у нас дома никогда не водилось, намазать его мягким маслом, о котором я знала, что оно буквально кишит микробами, стоит только вынуть его из холодильника на несколько минут, - и посыпать чуть-чуть, или с горкой: это, кажется, никого не волновало - сахаром из большой сахарницы, вроде тех, что стоят в ресторане в Виндзоре. А потом слопать этот сахарный бутерброд не таясь, да еще взять второй, третий… Я просто не могла в это поверить. Я попробовала, и мне показалось, будто на зубах у меня песок, но наслаждаться запретным плодом было так приятно. Позже, читая рассказ о еврее, который впервые ел свинину и представлял себе, как его отец ворочается в гробу, я чувствовала, что у меня на зубах скрипит тот сахар.
Но мне совсем не нравилось, как девчонки из моего коттеджа развлекались в тихий час и перед сном. Они рассказывали страшные истории. Симору, конечно, такие вещи были нипочем, а меня пугали до полусмерти. Я забивалась на свою койку, затыкала уши пальцами и тихо мычала себе под нос, чтобы ничего не слышать. В чемодане у меня образовался кавардак: я не умела так ровно складывать вещи, так аккуратно сворачивать носки, как это делала мама. Грязное белье перемешалось с чистым.
Неприятности начались на третий день моего пребывания в лагере. Барбара Б., одиннадцатилетняя девчонка, выглядевшая лет на тридцать, уселась на пол и стала накручивать на бигуди свои белокурые пряди. Мы считали это верхом утонченности. Большинству из нас даже матери еще не завивали волос, где нам самим было уметь это делать. У нее в ящичке для туалетных принадлежностей было все, что угодно: духи, бигуди, крем для лица. Вдруг Барбара обвела всех взглядом и раскричалась: "Кто брал мой шампунь? Здесь на два дюйма меньше, чем было". Она подняла бутылочку и отмерила два дюйма большим и указательным пальцами с тщательно отполированными ноготками. Через день-два начали пропадать другие вещи, в основном у Барбары. Она же и наговорила другим девчонкам, будто воровка - я. Почему она выбрала именно меня, так и осталось загадкой. Блондиночка сама во всем разобралась и отдала приказ, чтобы другие девчонки в коттедже со мной не разговаривали. Целый день все от меня шарахались, а потом Барбара подстерегла меня на дорожке, ведущей к коттеджу, и поманила в сторону. "Я скажу девчонкам, чтобы они снова с тобой разговаривали, если ты мне поможешь обворовать магазин".
"Магазином" был сарай у пристани, где около часа в день продавали расчески, зубную пасту и карамельки. Я полагала, что воровство - невообразимый грех, за это злых, грубых мужчин сажают в тюрьму в Виндзоре. В Плейнфилдской школе кражи среди детей были неслыханным делом. Во-первых, красть было особо нечего, но я думаю, что яростное, свирепое уважение к частной собственности, укоренившееся в наших краях, делало воровство совершенно немыслимым. Взрослого, посягнувшего на чужую вещь, пристрелили бы на месте, ребенка бы отстегали кнутом. Я не была возмущена, я была напугана. Но Барбары я боялась больше, чем преступления, и согласилась. Этой ночью мы выскользнули из коттеджа и подкрались к сараю. Барбара не хуже опытного взломщика вскрыла замок, забралась внутрь, и мы унесли полные пригоршни леденцов, жевательной резинки и чипсов. Добычу доставили в коттедж и устроили кутеж. Барбара была героиней. В разгар полуночного празднества одна из девчонок забыла о запрете и заговорила со мной. Барбара прижала тщательно отполированный, лиловый ноготок к ее губам и произнесла: "Ш-ш-ш-ш-ш-ш!"
Утром, проснувшись, я нашла у себя на одеяле сложенную записку. Там было сказано: "Я не верю, что ты брала эти вещи, но, пожалуйста, не говори никому, что я тебе это написала. Мэрилин". Худенькая, темноволосая девочка с птичьим личиком улыбнулась мне с верхней койки, расположенной под прямым углом к моей. Я произнесла одними губами: "Спасибо". У меня появилась тайная подруга.