Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер - Маргарет Сэлинджер 4 стр.


В повести "Над пропастью во ржи" этот щекотливый вопрос всплывает несколько раз в связи с вероисповеданием родителей Холдена. В сцене на вокзале, когда Холден заводит в буфете непринужденный разговор с двумя монахинями, он в конце признается, что этот разговор доставил ему непритворную радость. Он настаивает на том, что не притворялся, но, добавляет, было бы еще приятнее, если б он не боялся, что монашки каждую минуту могут спросить, не католик ли он. С ним, рассказывает Холден, это часто бывает, потому что у него ирландская фамилия. На самом деле его отец и был католиком, но, женившись на матери Холдена, "бросил это дело". Холден рассказывает читателю еще одну историю, окрашенную тем же страхом перед вопросами о происхождении. Он и еще один симпатичный мальчик из Хутона разговаривают о теннисе, и вдруг тот мальчик спрашивает, не заметил ли Холден в городе католическую церковь. Не то, чтобы, снова подчеркивает Холден, "весь наш разговор пошел к чертям", но сразу было видно - тому мальчику разговор доставил бы еще больше удовольствия, если бы Холден был католиком. "Меня такие штуки просто бесят".

В зеркальном отражении вымысла чета Сэлинджеров меняется местами: мать моего отца, ирландская католичка, воплощается в отце Холдена, который бросил свою религию, когда женился. Предмет беспокойства и страха - вопросы не о еврействе, а о католичестве. Недавно перечитывая произведения отца, я задавалась вопросом: зачем была нужна такая маскировка? Почему бы главного героя его первой книги, которую он в разговорах с друзьями называл "автобиографической", не сделать наполовину евреем? Почему семья Глассов, явно наполовину еврейская, должна скрывать австралийский акцент? Почему мой отец и в литературе, и в жизни так чутко реагировал на вопрос о происхождении, особенно о еврейском происхождении?

Если бы я принадлежала к поколению отца или же если бы кто-нибудь рассказал мне, как жилось евреям, принадлежавшим к поколению отца, я бы не задавалась этими вопросами. Мне все было бы ясно, как на ладони. Тетя направила меня на правильный путь:

"Евреям-полукровкам в те дни приходилось нелегко. В том, что ты чистокровный еврей, тоже не было ничего хорошего, но, по крайней мере, ты где-то был своим, к чему-то принадлежал. А полукровка был - ни рыба ни мясо. Мать рассказала мне - этого не нужно было делать, это было ошибкой, - но она рассказала, что когда я подала документы в среднюю школу Доббс Ферри, оттуда пришла для беседы какая-то дама и сказала следующее: "Ах, миссис Сэлинджер, какая жалость, что вы вышли замуж за еврея". Но, знаешь ли, тогда было принято так говорить. Для меня это было тяжело, а для Санни - настоящий ад. Думаю, он жестоко страдал от антисемитизма, когда поступил в военную школу".

"Но, знаешь ли, тогда было принято так говорить". На самом деле я не знала. Принято - где, кем? Ярко выраженный, воинствующий антисемитизм в этой стране у меня всегда ассоциировался с полусумасшедшими маргиналами, знакомыми по телерепортажам: жирные безработные мужики, у которых оружия больше, чем зубов, вещают, захлебываясь, что, мол, и работу, и зубы они потеряли из-за евреев; кучка взбаламученных подростков громит еврейские кладбища, да отдельные чудаки-неонацисты вопят "Хайль Гитлер!" в спортивных залах. Не понимаю, как я могла дожить до сорока лет, в своем высокомерном невежестве ни о чем не догадываясь: гордиться этим не приходится. Просто страшно, как много теряешь, не задав вовремя нужных вопросов, к тому же если история твоей семьи - табу. О древних греках и римлянах я узнала все на углубленном курсе истории в Брандейсе, а теперь наконец решила, поздновато, но все же лучше, чем никогда, узнать хоть что-нибудь об истории моей собственной семьи, особенно о том, как складывалась жизнь в те годы, когда рос мой отец, - это всегда было предметом запретным и непозволительным. В случае с матерью я обнаружила, как Дороти с ее рубиновыми башмачками, что нужно только спросить, тогда мама поведет меня в дом своего детства и покажет в ярком свете дня все то, о чем умалчивала до сих пор, - все, что так долго являлось ко мне в кошмарах. В случае с отцом я не могла прямо задать вопросы и получить ответы, поэтому сначала обратилась к письменным материалам.

Ах, хорошая библиотека - это глоток свежего воздуха! Знаю, библиотеки принято называть пыльными, но я с этим не согласна. В свободной стране вовсе не обязательно "смиряться и молчать", как велела моей тетке ее матушка, - молчать и оставаться в неведении. Вот она, вся информация, запрашивай, не стесняйся! Никто не шлепает тебя по руке, когда ты роешься в каталоге, не велит умерить любопытство, когда шаришь по полкам. Несколько изумительных месяцев я провела в библиотеке, где и нашла ответы на вопросы, касающиеся нашей семейной истории: такие вопросы я никогда не осмелилась бы задать никому из членов нашей семьи. Я обнаружила также, что не одну меня окружал заговор молчания; не одной меня касалось втихомолку принятое соглашение - никогда не обсуждать жизненно важные моменты нашей истории; не только я ощущала, что на меня, как на госпожу Шалоту, падет проклятие, если только я кину взгляд со своего острова на материк, откуда когда-то пришла, вплету свою частную историю в общую ткань - нет: подобный опыт я разделяла со многими сверстниками. По мере того, как я больше читала, пристальней вглядывалась в историю своей страны первой половины двадцатого столетия, я все чаще и чаще спрашивала у своих прекрасно образованных друзей как евреев, так и христиан: "А об этом вы знали? А это вам рассказывали ваши родители?" Ответом мне служило глухое молчание. Для меня, выросшей в мире, которым правили фантазии и сны, реально случившиеся события, факты были больше, чем глотком свежего воздуха; они буквально спасли меня от "побегов, прочных, как плоть и кровь", которые обвились вокруг меня и грозили удушить.

Я предполагала, что особая чувствительность к вопросам происхождения была личной идиосинкразией Сэлинджеров (и Колфилдов). Некоторые факты помогли мне отказаться от этого ошибочного мнения. Когда я начала углубляться в жизнь американских евреев начала двадцатого столетия, того периода, когда мои дед и бабка встретились и поженились, я обнаружила, что многие тогдашние американцы были заражены антисемитизмом и "говорили так, как принято" без всякого зазрения совести. До 1890 года только два процента из примерно шестнадцати миллионов иммигрантов в Америку были евреями, и большей частью они прибывали из наиболее благополучных северных, центральных и западных областей Европы. На рубеже веков число иммигрантов, особенно из беднейших южных и восточных регионов Европы, неимоверно возросло, и в их число уже входило более полутора миллионов евреев - около десяти процентов новой волны. В отличие от сегодняшних дней, в те годы много говорили о "проблеме" иммигрантов, о том, в состоянии ли Америка поглотить эти "орды варваров" и сохранить при этом свои ценности (не говоря уже о существующем положении вещей в общественной и экономической жизни). Аристократы из Нью-Йорка и Новой Англии "негативно относились ко всем пришельцам из Европы и Азии, но мишенью самых суровых расистских нападок стали евреи".

В журналах, задававших тон, вроде тех, в которых отец печатал свои первые рассказы, а также и в газетах, да и в других средствах массовой информации, антисемитизм цвел пышным цветом. Оплот мифических "золотых дней" Америки, "Сатэрдей ивнинг пост" (позже отец опубликовал там несколько своих ранних рассказов) в 1920 и 1921 годах печатал серию очерков, где утверждалось, будто польские евреи (такие, как мой дед) - ни более, ни менее, как "паразиты на теле человечества… слабоумные, недееспособные дикари".

В период между двумя войнами быть очевидным, легко распознаваемым евреем, например иметь еврейскую фамилию, означало встретить немалые трудности в экономической и социальной сферах огромной, необозримо широкой христианской Америки. Многие еврейские студенты поменяли фамилии до того, как закончили колледж. Одно исследование о перемене фамилий в 1930-е годы в Лос-Анджелесе, где евреи составляли шесть процентов от всего населения, но сорок шесть процентов от тех, кто поменял фамилии, обнаружили, что большинство подало прошение вследствие женитьбы: это были преуспевающие евреи мужчины, жившие в смешанных еврейско-христианских кварталах. Даже в индустрии развлечений, отрасли, где евреи могли получить работу, многие из них поменяли фамилии по деловым соображениям.

Злопыхатели утверждали, будто евреи контролируют не только Голливуд, но и все средства массовой информации, особенно газеты. Многие писатели считали, что иные редакторы "Нью-Йорк тайме", например Адольф Оке и Артур Хейс Сульцбергер, были весьма чувствительны к подобным антисемитским выпадам и просили авторов с ярко выраженными еврейскими именами ставить только инициалы. Так, мы читаем рассказы А.(Абрахама) Рэскина, А.Х.Уэйлера, А. М. Розенталя.

Свой первый рассказ, "Подростки", опубликованный в журнале "Стори", отец подписал "Джером Сэлинджер". Но под следующим рассказом, "Виноват, исправлюсь", стоит подпись "ДжД.Сэлинджер". Об этом я задумывалась уже подростком, поскольку друзья звали его "Джерри", не "Джи Ди". Я знала, что он считает имя Джером безобразным, но думала, что это дело личного вкуса. "Джером" не входит в десятку моих любимых имен для мальчиков, но его второе имя, Дэвид, я выбрала как второе имя для моего сына. "Ужасное имя", - сказал скривившись отец, когда услышал новость. Он все время твердил, как противно ему давать своим любимым героям "ужасные" (читай "по-еврейски звучащие") имена, например Симор; но таков был бы выбор родителей Симора, утверждал отец; вот и ему пришлось так назвать своего героя, хотя это его "чуть не доконало".

Неудивительно, что самоуважение многих евреев, особенно живших в смешанных кварталах для людей со средневысокими доходами, сильно страдало. Один такой человек, выражая мысли многих своих соотечественников, писал, как сильно он "смущался, когда другие евреи при нем плохо говорили по-английски, бурно жестикулировали, отстаивая свою точку зрения, и пересыпали речь словечками и выражениями на идиш". И снова мне вспоминается мой прадед, громко перечисляющий улицы в автобусе, который идет по Мэдисон-авеню: "Сорок пя-а-тая улица, сорок шешта-ая", а также дед Холдена из Детройта, "который всегда выкрикивает названия улиц, когда с ним едешь в автобусе".

Вспомним слова тети Дорис: "Евреям-полукровкам в те дни приходилось нелегко. В том, что ты чистокровный еврей, тоже не было ничего хорошего, но, по крайней мере, ты где-то был своим, к чему-то принадлежал". Мой прадед мог бы разъезжать по дюжине автобусных линий в огромном Нью-Йорке и чувствовать себя как дома. К его восторженному речитативу могли бы присоединиться толпы "ландсманов", говорящих в точности так же, как он. Однако на Мэдисон-авеню его встречали ледяные или смущенные взгляды. В Нью-Йорке были места, где еврей был своим, и места, где он себя чувствовал чужаком.

Когда рос мой отец, многие здания и даже районы, такие как Парковый склон и Бруклинские высоты, были для него недоступны - оскорбительные надписи в окнах гласили: "католикам, евреям и собакам вход воспрещен". Суды защищали право землевладельцев на подобные ограничения вплоть до 1948 года, до процесса Шелли против Кремера, когда такое ущемление прав личности было признано незаконным. Тем не менее неформальные отношения, когда тебе дают понять, что твое присутствие нежелательно, или всеми "тогда принятые" речи, о которых говорила тетя, на самом деле часто ничем не отличаются от дискриминации, проводимой в законном порядке.

Курт Левин, психолог, давал американским евреям рекомендации - как и когда следует им предупредить своих детей о тех ситуациях, с которыми они могут встретиться:

"Главный факт заключается в том, что ребенок станет принадлежать к наименее привилегированному меньшинству, и с этим фактом ему придется столкнуться лицом к лицу. Не пытайтесь уходить от обсуждения вопроса об антисемитизме, потому что эта проблема все равно рано или поздно возникнет. Может быть, вашего ребенка не назовут "грязным жидом" до четвертого класса (куда позже, чем это случилось с бедным Лайонелом, героем отцовского рассказа, который услышал грязное словечко жидюга в четыре года)…вплоть до отрочества друзья-христиане будут приглашать его или ее на вечеринки, но потом приглашения прекратятся, и как мальчики, так и девочки, закончив среднюю школу, столкнутся с дискриминацией в колледжах и на рынке труда".

Однако же большинство молодых нью-йоркских евреев в 1920-1930-е годы ощущали рост антисемитизма и дискриминации, да и саму Великую депрессию, только вырываясь из тесно спаянной еврейской общины. Еврейские кварталы представляли собой буферную зону, смягчавшую удар со стороны более обширного христианского сообщества. Одна женщина, вспоминая свое детство, проведенное в нью-йоркском квартале, где восемьдесят процентов составляли евреи, говорит, что она даже не догадывалась, что принадлежит к меньшинству, пока не закончила среднюю школу и не стала пытаться найти работу вне общины. А росла она полагая, что весь мир состоит из евреев.

Например, район Верхнего Вестсайда, где мой отец провел свое детство, в то время на пятьдесят процентов состоял из евреев и к 1929 году представлял собой процветающую общину, где насчитывалось штук двадцать кошерных боен, булочных и ресторанов и десять синагог. Я знала, что мой отец ребенком не посещал еврейские религиозные церемонии; мало того, в семье праздновали Рождество, так что я могла предполагать, - даже узнав, что он вырос, считая себя евреем, - что их чувство принадлежности к еврейской общине было весьма ограниченным. В самом деле, я выяснила, что недостаточная религиозность семьи Сэлинджеров не была чем-то необычным. В 1929 году около восемьдесят процентов молодых нью-йоркских евреев вовсе не получили религиозного воспитания.

До восьмого класса отец посещал городские школы Верхнего Вестсайда, где около половины его одноклассников были евреями. На следующий, 1932/33 учебный год семья переехала в район Парк-авеню, где проживало менее четырех процентов евреев, и он пошел в среднюю школу Макберни, частное учебное заведение, принадлежащее к Ассоциации молодых христиан. В январе ему исполнилось четырнадцать лет, и примерно в то же самое время, когда Гитлер принес присягу как канцлер Германии, Джером Дэвид Сэлинджер прошел обряд бар-мицва. Где-то в следующем году он и Дорис узнали, что их мать не еврейка.

В его характеристике от Макберни указано, что Джером "тяжело переживает у нас свой отроческий период". Тяжело, в самом деле.

В конце десятого класса пятнадцатилетний Джерри переходит из Макберни в Военную академию Вэлли-Фордж в Уэйне, штат Пенсильвания. К сожалению, я понятия не имею, каким образом возникла сама мысль о военной школе. Можно усмотреть некую поэтическую перекличку с Маленьким индейцем, который бежит из дому, прихватив с собой чемоданчик, полный оловянных солдатиков, но на самом деле мне ничего не известно. Я полагаю, что он попал из огня да в полымя. То, что я узнала о военных школах того времени, подтверждает слова тети: та полагала, что антисемитизм в Вэлли-Фордж был "для Санни настоящим адом". Центральная Пенсильвания, где расположен Вэлли-Фордж, была, согласно данным американской военной разведки, эпицентром антисемитизма в Америке. Даже если отвлечься от местоположения, обычные для военных академий издевательства над новичками были особенно жестокими по отношению к тем немногим евреям, которые туда поступали . Адмирал Хаймен Риковер, один из девяти евреев, закончивших в 1922 году Военно-морскую академию в Аннаполисе (в класс их поступило девятнадцать), так и говорит, что жизнь в школе была сущим адом. В их "замечательном" классе фотография выпускника-еврея, сдавшего экзамены вторым, была отпечатана на перфорированной бумаге, чтобы ее легко можно было вынуть из альбома.

Назад Дальше