Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста - Андрей Гаврилов 2 стр.


В школе "Станкович" мы встретили свободную европейскую молодежь. Девочки носили мини юбки или шорты, маечки без бюстгальтеров. Ребята – замшевые ботиночки, джинсы, майки "лапшой" или со шнуровкой на груди. Ко мне подошла стройная, как балерина, белокурая, кудрявая красавица Мина, пианистка. Чмокнула меня в щеку своими коралловыми губками, отчего я покраснел, как редиска, и потащила гулять. Купила в ларьке журнал с голыми тетками, присела на лавочку, меня посадила рядом с собой и начала деловито разглядывать картинки, тыкая в них указательным пальчиком и спрашивая:

– А так тебе нравится? А так ты с кем-нибудь пробовал?

В тот день я так и не добрался до рояля. И я, и мои товарищи – скрипач Лева Амбарцумян и виолончелист Витя Козодов – повалились без сил на кровати в общежитии и заснули мертвым сном.

Многие "первые" поездки поразили меня. И Зальцбург, и Америка, и Италия, и другие. Но поездка в "самый свободный барак соцлагеря" так и осталась сильнейшим, незабываемым переживанием. Может быть, потому что я был подростком. Югославские школьники были свободными людьми. Тито не раздавил в своих людях то, что полностью уничтожил Сталин, то, чего катастрофически не хватает и многим гражданам современной России – чувство собственного достоинства, уважение к другим и, главное, свободную индивидуальность, позволяющую критически взглянуть на общество и на себя.

На совместном концерте мы, советские, забили югославов совершенной техникой и художественным мастерством. Но эта победа почему-то не принесла нам радости. Да, мы отлично отработали свою программу, но ощущали себя замученными сумасшедшими занятиями и ежедневным промыванием мозгов музыкальными спортсменами. Мы были сильны, свободны и возвышенны только в музыке, а в обычной, частной, жизни мы были неуклюжи и зажаты.

Мы "сделали" югославов и в Загребе, но и тут радостного ощущения победы не было. Как их ни побеждай, а они, европейцы, были в сто раз счастливее нас! Они жили и наслаждались жизнью естественно, легко, а мы даже не знали, что это такое! Мы жили – руки по швам.

Накупив подарков, мы без всякого энтузиазма поехали домой. Всех нас мучило неожиданно пришедшее понимание безнадежной унылости нашей московской жизни.

В–moll Op. 9 No. 1

Ноктюрн си бемоль минор Шопен написал в семнадцатилетнем возрасте на родине, в Польше. Эту пьесу еще можно назвать классическим ноктюрном. Композитор созерцает и воссоздает тут природу родной страны. Его сердце щемит странная тоска.

В этой пьесе есть ошибка – в темповом соотношении. Я уверен, что сам Шопен, когда играл этот ноктюрн, ее нe делал. Ошибка в средней части des-Dur. Почти все ноктюрны написаны в форме А-В-А. Обычно исполнители боятся сдвинуть "серединку" к темпу allegretto, и ноктюрн теряет из-за этого свою оригинальность и красоту.

Если же это сделать, то в этой музыке сразу начнет веять душистый летний ветер. По темному таинственному саду побегут ночные шорохи и отзвуки. Зазвенит эхо. Пьеса обретет свое ароматное дыхание. Органичным станет переход к заключительной, меланхоличной, с ноющим сердцем, части пьесы… Позже Шопен был точнее в своих авторских ремарках.

Поленька

У Вишни и Буратинки была дочка Поленька. Как же я был в нее влюблен! Хорошенькая, кокетливая, с маленькой грудью, но женственная, стройная, кожа – атлас и светится. Щечки – персик. И пахла персиком! Вся ЦМШ была в нее влюблена. Но Поля была недоступна. Могла пофлиртовать, даже сходить на свидание, но дальше – ни-ни.

А на следующий день уже флиртовала с другим. Мальчишки стонали, даже спали под ее окнами, чтобы увидеть утром свою возлюбленную, выходящую из громадного подъезда Дома композиторов.

Однажды Поля вдруг заявила мне, слегка картавя: "Вот возьмешь первое место на конкурсе Чайковского, тогда я буду твоя! А пока отдыхай". Слова эти я носил в душе, как талисман.

Пролетели два последних, мучительных года учебы. По воле Екатерины Фурцевой я оказался среди одиннадцати советских участников конкурса Чайковского. Победил. Дал потом целую серию праздничных концертов, без конца вертелся на телевидении, был приглашен на торжественный прием в Кремле. На приеме носил Фурцеву на руках. Она была здорово навеселе, хохотала и не сопротивлялась.

Еле дождавшись окончания приема, я побежал рысцой из Кремля вверх по улице Герцена (Никитской), держа в руках как копье огромный букет. Поднялся на лифте, позвонил в звоночек заветной двери огромной квартиры Вишни и Буратинки.

Поля сдержала свое слово, я заметил, что она была голенькая, в одном прозрачном пеньюаре. Вручил ей букет, поцеловал ее, погладил ее чудесное тело и… ушел.

По дороге домой – грустил и смеялся над собой. Моя идеальная возлюбленная, о которой я так долго мечтал, оказалась не влюбленной в меня романтической девочкой, а деловой дамой, хладнокровно пробующей на вкус выгодного жениха.

Следующий раз я увидел Полю в Лос-Анджелесе в 1985 году. В артистической, после моего сольного концерта. Мы поболтали, пококетничали и разошлись.

Des-Dur Op. 27 No. 2

Ноктюрн ре бемоль мажор Шопен написал в возрасте 26 лет. Эта пьеса повествует о любовных переживаниях композитора. Восторг и отчаянье сменяют тут друг друга. Личная жизнь композитора была непроста – его связь с госпожой Жорж Санд вовсе не похожа на идиллический роман.

Характерные польские ритмы и интонации в этом ноктюрне – это голос самого Шопена. Кроме того, мы слышим и женские голоса. В заключении пьесы в музыке как бы воспроизведен диалог двух женщин. Успокаивающих мятущуюся душу Шопена. В самом конце пьесы в музыке ощущается умиротворенность, душевный покой. Эту пьесу можно назвать музыкальной квинтэссенцией любовного чувства или проникновенным "портретом любви". Ноктюрн ре бемоль мажор вошел в саундтрек одного из лучших фильмов о Джеймсе Бонде – "Шпион, который меня любил".

Капустник

Так называемая "советская пианистическая школа" – это очень консервативное образование. Она дала мне базу, без которой я не смог бы самостоятельно двигаться в том направлении, в котором сейчас двигаюсь.

ЦМШ шестидесятых была похожа на конвейер. Нам преподали все лучшее, что имела русская пианистическая школа конца XIX века. Я счастлив, что застал именно такую школу. Примерно тогда, когда я закончил ЦМШ (в начале семидесятых), началась агония Советского Союза, прекрасные старые преподаватели музыки, последние носители дореволюционной русской культуры, начали, как по команде, умирать. Умирали старики, умирали и молодые – Зак, Флиер, Оборин, Стасик Нейгауз, Борис Землянский… Подходило время уплаты по счетам. Советская культура должна была тогда встать, наконец, на собственные ноги, сойти, наконец, с дореволюционных еще костылей. Своих ног у советской культуры не было, было только министерство культуры.

Летом 1973 года я закончил ЦМШ. У нас существовала традиция – на последнем звонке выпускники устраивали капустник. Сценарий написали мы с моим другом Левоном Амбарцумяном у него на даче. Писали легко, хохотали, о самоцензуре и не вспоминали. Очень уж много обид накопилось за 12 лет каторжных школьных работ. Хотелось хоть как-то отыграться. Мы написали музыку. Нарисовали декорации, подготовили сцену в актовом зале. Установили акустику. Перед спектаклем струсил наш записной клоун, скрипач Леша Бруни.

– Не-e, я не могу, она же в зале сидит, ребя-ята, пощади-ите!

Представление началось. Из последних сил поборов страх, Леша выскочил на сцену в белом халате и колпаке, с большим красным крестом на заднице и с клизмой в руках. Леша изображал нашу школьную врачиху, сидевшую в первом ряду. Я сопровождал его выход идиотской бравурной музыкой а ля Прокофьев. Леша потихоньку вошел в роль – прыгал, как горилла, ставил присутствующим клизмы, долдонил назойливо осточертевшие всем лозунги советского зравоохранения. Те, к кому Леша прикасался, демонстративно "умирали" или начинали хромать, кривели, хватались за сердце. Я тихо заиграл траурный марш из знаменитой сонаты Шопена. В зале смеялись все, кроме врачихи. Она беспомощно оглядывалась, интуитивно искала глазами начальство.

Из динамиков заревел "Полет валькирий". Я вылетел на сцену, как Баба Яга, на метле. Изображал нашу учительницу по биологии, старую деву, сталинистку и садистку – "ботаничку", как ее звали. Эта свирепая женщина унижала детей, громко кричала, топала ногами, могла и ударить. Не успокаивалась, пока не доводила жертву до истерики. Я был вооружен автоматом, гранатами и линейкой. Ботаничка особенно часто придиралась к школьникам с длинными волосами и к школьницам, носившим короткие юбки, устраивала скандал и вызывала в школу родителей. Я мерял линейкой волосы мальчикам и юбки девочкам и "убивал" их моим игрушечным оружием. На музыку Вагнера мы наложили дьявольский хохот фальцетом, взрывы, автоматные очереди и душераздирающие крики. Ботаничка, сидевшая в зале недалеко от врачихи, встала, резко поправила блузку и, щурясь и сжимая кулаки, покинула зал. Зазвучал траурный марш – это я за сценой хоронил ее жертвы.

Затем мы организовали на сцене наш цээмшовский буфет. За стойкой "работали" выпускники, изображавшие ласковых работниц буфета – бессовестных воровок. Они кормили "детей" вырезанными из картона биточками. "Дети" с аппетитом их пожирали, а потом хватались за животы, падали и бились в агонии, протягивая руки к буфетчицам и вопрошая: "За что? За что, тетя Катя?" Суровая тетя Катя-буфетчица хладнокровно стреляла в умирающих из половника и наполняла украденными продуктами авоськи. Покинула сцену под хохот и рукоплескания публики.

Я поддал жару в траурном марше, а замечательная художница Ира Тимофеева, круглая отличница с первого и до последнего класса ЦМШ, носила по сцене портреты погибших в буфете детей-героев.

Не все наши шутки вышли такими мрачными. В консерватории, на первом курсе теории музыки, студенты должны были прослушать цепочку из восьми аккордов и определить каждый аккорд – его тональность, название и функции. В ЦМШ нам проигрывали цепочки от 16 до 24 аккордов. Их нужно было запомнить после двух проигрываний. Когда мы потом на экзамене в консерваторию слушали их восемь аккордов – нас смех разбирал. А ребята из других школ шипели – этих цээмшовцев натаскали, как обезьян, как с ними соревноваться? На нашем капустнике мы "усложнили" испытание; выпускнику, изображавшему нашего теоретика, приделали огромный нарисованный лоб с множеством морщин. Этот "лоб на ногах" не играл нам аккорды – он их "думал", меняя выражение лица, в зависимости от аккорда и тональности. Пародируемый нами замечательный педагог Лев Калужский хохотал и радовался нашей выдумке.

В самом конце мы провели "парад уродов" – все объекты нашей пародии взялись за руки, образовали фронт и начали из глубины сцены мерное наступление на зрителей, как каппелевцы в фильме "Чапаев". Из динамиков доносилась начинающаяся с тишайшего пианиссимо и усиливающаяся до рвущего барабанные перепонки грохота и скрежета тема фашистского нашествия из седьмой симфонии Шостаковича.

Через пятнадцать минут в зал прибежал директор ЦМШ. Орал, грозил и плевался. За полчаса до этого мы продернули его на сцене. Он был представлен ослом с табличкой "ИО-ИА". Потому что на самом деле он и был ИО – исполняющим обязанности. Нашего настоящего, всеми любимого, директора Анастасьева к тому времени в школе уже не было – он ушел на повышение. А к нам пригнали обычного "директора советской школы".

Анастасьев пережил многочисленные взлеты и падения. Из-за безумной страсти к женщинам. Побывал он и директором Большого театра. И скатился оттуда, после очередного скандала, в ЦМШ. Везде, где этот замечательный человек работал, царила добрая творческая атмосфера. У нас в ЦМШ он директорствовал только три года, но за это время организовал обмен гастролями с Югославией, Чехословакией и Венгрией, наладил контакты с Центральным телевидением (в частности, у меня там появилось музыкальное шоу в рамках регулярной передачи "Орленок" в прямом эфире, когда мне было 14 лет).

Анастасьев был доброжелателен с подчиненными, строг и справедлив с учащимися. Он ценил и чуял таланты! Выковыривал одаренных детей из медвежьих углов и давал им возможность учиться в ЦМШ.

Позже с Анастасьевым случилось несчастье. Жена застукала его дома с посторонней красавицей. А он выпрыгнул из окна десятого этажа и разбился насмерть.

ИО-ИА обозвал нас группой фашиствующих молодчиков, обещал, что актеров трогать не будет, но "наградит" авторов по заслугам. Моему соавтору досталась только одна неприятная фраза в характеристике. Меня же наградили покрепче. Директор переписал мою прежнюю характеристику и поставил печать задним числом. В новом тексте стояло: "Гаврилов не член ВЛКСМ по убеждению, проявил себя как закоренелый антисоветчик, провел параллель между немецкими фашистами и советскими педагогами, совершал бестактные поступки, негативно влиял на товарищей". И эту ксиву я должен был представить в приемную комиссию консерватории!

Такая характеристика была настоящим "волчьим билетом". С ней в советском государстве можно было только в армию загреметь или срок получить. Три дня я трясся. Затем случилось следущее. В нашем классе учился скромный и тихий мальчик, сын министра, Андрей Крылов. Так вот, он проявил характер, добился того, чтобы его отец позвонил Фурцевой. Всесильная Фурцева вмешалась в дело, мне вернули первоначальную характеристику, а нашего ИО скоро из школы выгнали.

Начались приемные экзамены в консерваторию. На предварительном собеседовании ректор Куликов спросил меня: "Ну что, Андрей, капустники будешь устраивать в консерватории?"

– С меня и одного хватит, – ответил я и слово сдержал.

– Принят, – отозвался ректор. Это, конечно, была шутка.

Юрий Егоров

Консерваторские сачки сидели в буфете, пили пиво, играли в коробок и пели одну и ту же песню: "Сиди, брат, спокойно, не рыпайся! Все давно схвачено. Шанс имеют только стукачи или те, у кого есть связи. Тебе все равно ничего не светит, ты чужак, твой Наумов тебя наверх не вытащит. Доцентишка, интеллигент-бессребреник. Это диагноз".

Меня такой фатализм смущал. Подобные мысли мешали работать – это, впрочем, и было целью сачков-пессимистов, изо всех сил пытавшихся оправдать свое ничегонеделание и помешать развитию сильных и талантливых.

В первый мой семестр я часто бездельничал. После бесчеловечной муштры в ЦМШ можно было года два не готовиться к занятиям. Шатался с приятелями по московским улицам. Мы заходили к знакомым, танцевали, трепались, выпивали. Иногда ночевали на полу в непонятных квартирах у незнакомых людей. Во время одного из подобных странствий я познакомился с Юрием Егоровым, который в то время уже был лауреатом премии Маргариты Лонг в Париже. Помню, в ЦМШ началась в 1972 году паника из-за неожиданной победы "провинциала".

Какой-то шестнадцатилетний мальчик из Казани получил бронзу на конкурсе в Париже! Из Казани? А как же мы?

Увидел я его первый раз в консерватории. Юра был на один курс старше меня. Высокий, элегантный, очень худой, но крепкий и широкоплечий. С большими красивыми руками. Он был очень скромен, даже застенчив, его благородное, бледное лицо обрамляли черные волосы до плеч. Юра никогда не завистничал, не злобствовал, как многие другие. Никогда не говорил пошлости – имел стиль. Очаровательно, заразительно смеялся. Запрокидывал голову, падал на колени, складывался пополам и продолжал беззвучно заливаться смехом.

Подружились мы случайно, после того, как Юру, меня и еще нескольких человек вытурили из квартиры родители пригласившей нас студентки, где мы оказались вместе на танцевальной вечеринке. Мне удалось тогда уломать одну знакомую старушенцию, обожающую артистическую богему, оставить ночевать нашу компанию в ее однокомнатной квартирке у метро Сокол. Юра был мне благодарен. Идти ему было некуда.

Со мной были Юра Егоров, Паша Егоров, пианист из Ленинграда, и Вадим Сахаров. Как я узнал много позже, мои спутники были голубыми "разных оттенков".

Когда они делили единственное ложе, хохотали, тянули спички, кажется, даже стыдились, сердились, ругались, я ничего не понимал!

Я поспал у старушенции в квартире только два часа, потом полетел в консерваторию, сыграл там что-то Левушке. Наумов посмотрел на мои синие полукружья под глазами иронически, но ничего не сказал. Вернувшись на Сокол, я застал обоих Егоровых и Сахарова за завтраком. Они чинно беседовали об искусстве. Не смеялись, друг друга не подкалывали. Три музыкальных академиста.

Когда я вошел, посмотрели на меня с удивлением, откуда, мол, ты взялся?

У Юры Егорова и у меня мамы были армянками, похожими друг на друга и внешне, и по характеру. Это нас как-то особенно сблизило. Мы оба безумно любили наших армянских мам.

В консерватории мы учились на двух дружественных кафедрах – Якова Зака и Якова Флиера. Поэтому часто выступали на "отчетных" концертах в Малом зале консерватории. Зачастую играли один за другим. Вначале Юра, потом я или наоборот. Я всегда с интересом слушал игру Егорова. После выступлений мы обсуждали за чашечкой кофе в буфете наши промахи и удачи. Постепенно Юра стал моим единственным музыкальный другом. Я доверял ему полностью, верил его оценкам – несмотря на формальную конкуренцию между нами. В его благородной душе не была и намека на зависть или другие мелочные чувства, так часто отравляющие отношения между коллегами…

Как и многие другие советские мальчики, я не получил в совке никакого сексуального образования. Единственными моими университетами были улица и собственный опыт. Поэтому я понятия не имел о гомосексуализме. На разговоры об этом в консерватории существовало неписанное табу.

Я часто приставал к Юре, просил его показать мне, наконец, его девушку.

– За тобой бегает вся женская часть консерватории, а ты прячешь свою возлюбленную! Колись, кто твоя чувиха?

Юра отшучивался…

Однажды шли мы по улице Герцена в сторону Никитских Ворот и Юра, наконец, пообещал мне показать свою возлюбленную. Я очень обрадовался.

– Где же, где же она?

– Там, у светофора, на переходе у Никитских.

Я сверлил глазами толпу людей, искал красавицу…

А Юра, заливаясь смехом, указал мне на крупную полную женщину.

– А вот и моя любимая чу-ви-ха, – Юра с трудом выговорил чуждое ему вульгарное слово.

Это была его мать.

Юра прошел в финал конкурса Чайковского 1974 первым номером. На третьем туре с ним случился ужасно обидный ляпсус, в первой части первого концерта Чайковского, прямо перед побочной партией. B экспозиции главная партия проводится ломаными октавами в си бемоль миноре, а в репризе на тон выше – в до миноре. Юра же об этом "забыл" и сыграл свои октавы и в репризе в си бемоль миноре, тогда как оркестр аккомпанировал в до миноре – тоном выше! Более дурацкой и смешной ошибки сделать просто невозможно. Лучше бы он просто остановился! Но и тут, в этой ужасной ситуации, во время игры, на сцене, он смеялся над собой, хотя поделать уже ничего не мог. Мелочный себялюбец получил бы инфаркт, а мой возвышенный друг – смеялся. Потому что понимал, что он на рояле играет, а не хирургическую операцию на открытом сердце проводит. Позже он мне рассказывал, умирая от смеха: "Любуська (так он меня звал), представляешь ОНИ играют в до миноре, а я полоскаю свои октавы в си бемоль миноре и ржу, не могу!"

На следующий день после оглашения результатов конкурса мы с Юрой пошли вместе в кассу консерватории получить наши премии.

Назад Дальше