Крупный, плечистый, с лицом сибирского купчика, совсем непохожий на "писателя", как их себе представляют, а скорее на прасола… С ним вспоминается забавный эпизод. Он очень любил выпить. В семейной жизни был несчастлив. У него была больная дочка Аленушка, для которой он писал свои прелестные "Аленушкины сказки". В Москве, среди друзей, он оттаивал душой и, когда выпивал, становился необыкновенно чувствительным. Тогда он преисполнялся нежностью к своей соседке - кто бы она ни была - и говорил ей трогательные и проникновенные вещи. Не избегла общей участи и я, и, провожая меня как-то в санях, морозной ночью, под ярким звездным небом, он говорил мне:
- Милая, чистая девушка, такая же чистая, как эти звезды. Будь я моложе! Будь я достойнее! Я сказал бы вам: стань моей звездой, свети мне на моем трудном пути… Но я несчастный, обреченный…
Тут мы подъехали к "Мадриду", и появление швейцара остановило его красноречие.
Вскоре после этого пришла ко мне одна из моих приятельниц и начала мне с волнением рассказывать:
- Бедный, бедный Мамин-Сибиряк! Как мне жаль его!
- А что?
- Да вот, представь, вчера он провожал меня от Тихомировых и вдруг так трогательно, со слезами на глазах, стал говорить мне…
- Милая, чистая девушка! - прервала я ее. - Такая же чистая, как эти звезды, и т. д.
- Почем ты знаешь? - спросила она и осталась немного недовольна и моим объяснением, и смехом…
В кружке нашем всегда было немножко романтическое настроение. К Лидии были многие неравнодушны, в Лику понемножку все были влюблены и т. д.
Как всегда в таких кружках, у нас у всех были какие-то шутливые прозвища, на которые особенно был изобретателен А.П. Сам себя он прозвал, как я уже говорила, Авелан и, кроме того, иеромонах Антоний. Нас с Лидией он звал "лиловая безумная" и "зеленая безумная" за наше пристрастие к этим цветам. У меня, впрочем, было прозвищ на все вкусы: Гольцев прозвал меня "Конституцией" и так и записочки ко мне обращал: "Милая Конституция!" Куманин звал меня "бабушкой", а Саблин "внучкой". Чаще всего меня звали "Фарфадеттой", что значит чертик женского пола, а поклонники более поэтичного наклона мыслей звали нас с Лидией "поэзия и фантазия", уверяя, что мы неразлучны, как эти два понятия… Звал меня еще Антон Павлович "Кума", после того как мы с ним крестили дочку его соседа, князя Шаховского, известного под кличкой "голодающий князь", - не потому, чтобы он сам голодал, а по его энергичной деятельности у голодающих.
Поездок в Мелихово я всегда, как бы ни интересно жилось мне в Москве, ждала с нетерпением.
* * *
Уже одно ощущение, когда после пыльной, шумной, грязной Москвы, грохота ломовиков, теснящейся толпы, спертого и душного воздуха в вагоне выйдешь, бывало, на маленькой станции Лопасня и вдруг глотнешь чистого воздуха, особенно чистого, ароматного, с запахом поля, травы, сосны, ароматного даже зимой - словно под снегом таится что-то душистое, потом сядешь в тарантас или в сани и едешь - полями, полями, вдыхая ту благословенную тишину, тот простор, грустный, задумчивый и благостный, какой бывает только в русской природе, - уже одно это ощущение было радостно и успокоительно для утомленных московской суетой нервов. Словно вдруг приостановился во время быстрого бега и делаешь передышку… И от серенького неба, от белых берез, краснеющей рябины по дороге веяло покоем и отрадой (Чехов побранил бы эту фразу, но она выражает охватывавшее тогда настроение). И это ощущение продолжалось и усиливалось, когда я подъезжала к низенькому дому, когда попадала в уютные комнаты Мелихова, в атмосферу этой семьи, такой дружной, такой "настоящей".
Дитя города, без семьи, жившая в калейдоскопе новых лиц и впечатлений, я, вероятно, испытывала нечто вроде того чувства, что любили описывать старомодные писатели в наивных рассказах: чувства ребенка, смотрящего с улицы на ярко освещенную елку. Может быть, мне оттого так и нравилось у Чеховых, что у них было именно то, чего так не хватало мне: семья и деревенская жизнь.
А.П. в Мелихове был совсем другой, чем в Москве. Правда, он там разделял наши развлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы, просиживал ночи, слушая музыку так же, как и мы; но я не могла отделаться от того впечатления, что "он не с нами", что он - зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и, точно старший, играющий с детьми, делающий вид, что ему интересно, а ему неинтересно. И где-то, за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками чувствовались грусть и отчужденность. Болезнь ли была тому причиной, которая давно давала себя знать и как врачу была ему слишком ясна, неудовлетворенность ли в личной жизни, потому что Лика, к которой было у него серьезное и глубокое чувство, плохо скрытое той вечной шутливой маской, которую он надевал при ней, не отвечала ему ничем, кроме дружбы, и он видел, как она предпочла человека, во всех смыслах бывшего ниже его, не ценившего и не любившего ее… Но радости в А.П. не было, и всегда "издали" на все смотрели его прекрасные, умные глаза. Недаром он носил на часах брелок с надписью, которую как-то показал мне: "Одинокому весь мир - пустыня".
Но Мелихово являлось для него оазисом в этой пустыне. И там он был другим. Там он играл активную роль, там все его интересовало.
Я попала в Мелихово, когда он владел им уже около года, и из запущенной неказистой усадьбы, которую он купил за глаза, оно успело превратиться под умелыми руками в полную чашу. Каждая постройка, каждая посадка, каждое новое приобретение: лошадь, собака - все это увлекало его, и никогда я там не видела того рассеянного, отсутствующего взгляда, какой ловила часто в Москве на какой-нибудь красивой женщине, сквозь которую он смотрел на что-то свое.
Он очень полюбил Мелихово. Он писал о нем: "Тут все в миниатюре: маленькая липовая аллея, пруд величиной с аквариум, маленькие сад и парк, маленькие деревья; но пройдешься раз-другой, вглядишься - и впечатление маленького исчезает, очень просторно, несмотря на близкое соседство деревни. Изобилие скворцов. А скворец может с полным правом сказать про себя: пою богу моему дондеже есмь. Он поет целый день, не переставая".
"…Да, в деревне теперь хорошо: не только хорошо, но даже изумительно. Весна настоящая, деревья распускаются, жарко. Поют соловьи и кричат на разные голоса лягушки. У меня ни гроша, но я рассуждаю так: богат не тот, у кого много денег, а тот, кто имеет средства жить теперь в роскошной обстановке, какую дает ранняя весна".
И действительно, каждый розовый куст, каждый тюльпан, которые он сам сажал, казался ему богатством, отмечался им и пробуждал в нем действенность.
Он очень много работал в Мелихове. Помимо того, что он писал, и писал много, он возился с сельским хозяйством, увлекался земской деятельностью, без конца лечил окружных крестьян и на дому, и за несколько верст, но никогда не уставал от Мелихова так, как от Москвы.
Любопытно, что, когда я только что приехала из Киева, никого еще не зная почти в Москве, я поехала в эту самую Лопасню, в деревню Векшино, где ждала меня с любовью моя кормилица, чудесная женщина, заболевшая, к сожалению, чахоткой. И когда я расспрашивала ее, как она лечится, есть ли у них доктор, она мне ответила:
- Не бойся, родимая, дохтур тут у нас такой хороший, что и в Москве не сыщешь, наш Антон Павлович. Уж такой душевный, такой душевный. И лекарства мне очень хорошие сам дает…
Только несколько месяцев спустя, когда я подружилась с Чеховыми и узнала адрес их усадебки, я поняла, что моя кормилица говорила о Чехове.
Я ездила обыкновенно в Мелихово или ранней весной, или зимой, или осенью, не пугаясь распутицы. Мы раз с Иван Павловичем ехали на станцию из Мелихова 13 верст - около пяти часов! То сани провалятся и примерзнут, их вырубать надо, то лошади провалятся и примерзнут, их вытаскивать надо. Но летом я обыкновенно скиталась и в Москве не жила, благодаря этому я обычно попадала туда, когда "гостей" не было. Летом их наезжало столько, что иногда укладывать было негде, мать Чехова, Евгения Яковлевна, и Марья Павловна с ног сбивались, а Антон Павлович сбегал из дома в крохотный флигелек, чтобы работать без помехи. Но мне случалось бывать только с семьей. А так как А.П. знал, что я приезжала, собственно, к сестре, а не к нему, то не было никакого стеснения и принимали меня радостно и радушно. Он писал сестре из Москвы, зная, что я у нее: "Таня обязана остаться и ждать нашего приезда, иначе ей будет плохо". Обычно перед моими приездами он посылал мне реестры, чего надо привезти, вроде: "Милая Таня, привезите две бут. красного вина Удельного, 1 ф. швейцарского сыру, одну вареную колбасу и одну копченую и 1 ф. прованского масла. Обязательно привезите, а то вам же самим нечего будет трескать. Любящий вас иеромонах Антоний. Если довезете, то привезите два ф. сыру".
Или:
"Дорогая кума, возьмите у Келера на Никольской и привезите 2 фунта крахмалу самого лучшего для придания нежной белизны сорочкам, а также панталонам. Там же взять? фунта прованского масла, подешевле, для гостей. А также побывайте на Арбате у портного Собакина и спросите у него, хорошо ли он шьет. Остаюсь любящий Вас Кум - мирошник, или Сатана в бочке".
В осеннюю распутицу он предостерегал меня от поездки:
"Я буду в восторге, если Вы приедете к нам, но боюсь, как бы не вывихнулись Ваши вкусные хрящики и косточки. Дорога ужасная, тарантас подпрыгивает от мучительной боли и на каждом шагу теряет колеса. Когда я в последний раз ехал со станции, у меня от тряской езды оторвалось сердце, и я теперь уже не способен любить".
Но когда я не послушалась его совета, он был очень рад, потому что чувствовал, что я любила и его, и всю их семью, и весь уклад их жизни.
Дом у них был одноэтажный, небольшой, очень уютный. Кабинет А.П., давший идею художнику для декорации "Чайки", с "тамбуром", чтобы не дуло, с большой тахтой, книжными полками, камином и окнами, в которые весною глядели цветущие яблони, а зимою - доходившие до пол-окна сугробы снега, комната Марьи Павловны, комнаты стариков, уютная гостиная, столовая с висячей лампой, проходная, носившая громкое название "Пушкинской", потому что в ней висел портрет Пушкина, вот почти и все. Кухня и людские были отдельно. Шутя, приезжих иногда водили по всем комнатам два-три раза и каждый раз называли комнату иначе: сейчас - Пушкинская, а следующий раз - диванная и т. д. Антон Павл. говорил, что это, как в плохих провинциальных театрах, чтобы усилить впечатление, тех же самых статистов, изображающих войска или народ, несколько раз подряд проводят по сцене.
Жили в доме старики, Антон Павл. и Марья Павл. и часто наезжали братья - Иван Павлович, с головой Христа, тихий и серьезный, и младший - веселый, остроумный Михаил.
Старики были чудесные. Отец, Павел Егорович, высокий, крупный, благообразный старик, в свое время, говорят, бывал крутенек и властен, но в те дни, когда я узнала его, он признал главенство Ант. П. Он чувствовал всей своей крепкой стариковской справедливостью, что вот он свои дела вел неудачно, не сумел обеспечить благосостояние своей семье, а "Антоша" взял все в свои руки - и вот теперь поддерживает их всех, и угол им на старость доставил… и оба они, и старик, и старушка, считали главой дома "Антошу". Евгения Яковлевна с умилением рассказывала мне о той для нее незабвенной минуте, когда "Антоша", тогда еще молоденький студентик, пришел и сказал ей: "Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Машу в школу". (До тех пор это делали какие-то благожелатели.) "С этого времени все у нас и пошло, - говорила старушка. - А он первым делом, чтобы все самому платить и добывать на всех… а у самого так глаза и блестят: сам, говорит, мамаша, буду в школу платить". И Павел Егорович всегда подчеркивал, что он в доме не хозяин и не глава, несмотря на трогательно почтительную и шутливую нежность, с которой Чеховы с ним обращались; но в этой самой шутливости, конечно, уже было доказательство полнейшего освобождения от родительской власти, которая в детстве бывала довольно-таки сурова… Однако ни малейшего по этому поводу озлобления или раздражения у старика не чувствовалось.
Он жил в своей светелке, похожей на монашескую келью, с темными образами, старинными "божественными" фолиантами, с особым запахом каких-то лекарственных трав, которые он собирал сам, и кипариса, с большими книгами, похожими на толстые конторские, куда он день за днем записывал все, что случалось.
Вот драгоценный материал для биографа чеховской семьи! Там против каждого дня были написаны одна-две строки, но в них содержался главный смысл всего дня вроде:
14. Миша женился.
15. Превосходно удались Марье налистники.
16. Девчонки принесли ландыши из лесу.
17. Пастуха молнией убило.
18. Приехали гости, не хватило тюфяков.
19. Антон сердит.
20. Пиона расцвелась.
И т. д.
Эпически-спокойно - радости, горести - все в одной строке.
Из этой книги можно было понять, откуда у Антона Павловича дар так кратко и сжато, в одной фразе, дать картину, в "горлышке бутылки, блестящем на плоту" - дать всю лунную ночь…
Пав. Ег. был очень богомолен: любил ездить в церковь, курил в доме под праздник ладаном, соблюдал все обряды, а у себя в келье отправлял один вечернюю и всенощную службы, вполголоса читая и напевая псалмы в тишине зимних вечеров…
Ко мне он благоволил. Я всегда любила стариков и старушек, часто, в годы юности, именно их делала героями своих рассказов, и мне не было скучно слушать стариковские рассказы и поучения, поэтому он охотно принимал меня у себя в келейке, давал мне читать свою книгу, возил меня в церковь и т. д. Милый Павел Егорович! Когда он внезапно заболел и скончался - в отсутствие сына, - я никогда не забуду, как убивалась и плакала кроткая Евгения Яковлевна и все повторяла беспомощно (с характерным южным придыханием на букву "г"):
- Голубчик мой, а сливы-то я намариновала, так он их любил - и не попробует, голубчик мой!
И было в этой бесхитростной чеховской фразе столько любви, и жалости, и заботы прожитой вместе жизни, сколько не вместилось бы в длинной, пышной речи…
Дом и уклад мелиховский, по-моему, мог бы хорошо описать только сам Чехов. Это была настоящая Чеховская усадьба - совсем не Тургеневская: не старинный дом с колоннами, вековым парком и беседкой Миловидой, не романтический уголок из "Фауста" или "Затишья": нет - новый, низкий дом без всякого стиля, все нового поколения и новые посадки, сделанные руками хозяина. А у всех Чеховых есть одно замечательное свойство: их "слушаются" цветы и растения, и все, что бы они ни посадили, как говорится, "хоть палку воткни", хорошо принимается. А.П. сам сажал, высеивал, обрезал розы, чем-то белым обмазывал свои яблони и гордился своим садом. Каждую аллею, каждое дерево показывал в особом освещении: "Вот эти сосны особенно хороши на закате, когда стволы красные. А дуб надо смотреть в сумерки", и т. п. И прудик свой он любил, и ему не мешало, что на том берегу была деревня, и завалинку перед гумном, смотревшую прямо в поле.
Не могу сказать, чтобы там места были особенно красивы, но большая русская прелесть была в просторе полей, в темно-синей полосе леса на горизонте, в алых закатах, ложившихся на полосы сжатого хлеба. И потом, как писал А.П.: "Глушь, тишина, соловьи, лоси".
Близость деревни не мешала ему, потому что с крестьянами отношения установились отличные. Шли они к нему за всем без церемонии. Полна деревня была каких-то старух, "бабка Анна", "бабка Вера", которых он и лечил, и содержал. Отправляясь иногда с Машей в обход по этим "старушкам", я видела, как это просто и хорошо делалось, без слащавой сентиментальности, все с той же шуткой, которая являлась отличительной чеховской чертой. У всех у них эта немножко юмористическая складка губ, и собирающиеся в морщинки углы глаз, и умение пошутить, и любовь подразнить, как сам А.П. писал: "Вы знаете, мы не можем жить, если у нас нет мишени, куда бы мы пускали свои юмористические стрелы".
Не могу не вспомнить чисто чеховского эпизода - на ловца и зверь бежит! В один из таких обходов мы с М.П. встретили мальчонку лет пяти, которого она не могла припомнить. Она его спросила:
- Кто твой тятька?
- Нет у меня тятьки! - мрачно ответил он.
- А мамка кто?
- И мамки нету!
- Чей же ты?
- А я от двух теток пошел! - последовал неожиданный ответ.
Оказалось, что его, круглого сироту, действительно воспитывают две тетки. А.П. очень веселился, когда мы рассказали ему это.
Маша занималась всем по имению. Хрупкая, нежная девушка надевала толстые мужские сапоги, повязывалась белым платочком, из-под которого так хорошо сияли ее глаза, и целые дни пропадала то в огороде, то в поле, то на гумне, стараясь, где возможно, оберечь "Антошу" от лишней работы. Такой дружбы между сестрой и братом, как между А.П, и М.П., как он ее звал "Ma-Па", мне видеть не приходилось. Маша не вышла замуж и отказалась от личной жизни, чтобы не нарушать течения жизни А.П. Она имела все права на личное счастье. Но отказывала всем, думая, что А.П. никогда не женится. Он действительно не хотел жениться, неоднократно уверял, что никогда не женится, и женился поздно - когда уже трудно было предположить это. Но, я думаю, и вообще не женился бы, если бы не видел, что его будущую жену и М.П. связала очень теплая дружба. Она же так и осталась в девушках и теперь посвящает свою жизнь хранению его памяти - музея в Ялте, устроенного в их бывшем доме.
В Мелихове жизнь шла мирно и тихо. Иногда разнообразилась прогулками по окрестностям или поездкой к соседям, родственникам поэта Фета, где хозяйка чудесно играла Бетховена. Ант. П. любил музыку и умел слушать ее.
Он много занимался, затворившись у себя в кабинете, работал, но когда отдыхал, то отдыхал от души и бывал тепло радушен и оживлен. Его хорошее отношение ко мне выражалось главным образом тем, что он неимоверно меня дразнил. Кажется, никто никогда меня так не дразнил. А больше, чем меня, дразнил он разве Лику. Даже когда он хвалил меня, то и это делал под соусом шутки: то уверял, что какие-то мои стихи так хороши, что я, конечно, списала их в старом журнале; то писал, например: "Сегодня в 9 часов утра, сидя в холодной классной комнате на Басманной, я прочел ваше "Одиночество" и простил вам все ваши прегрешения… Рассказ положительно хорош. И, нет сомнения, вы умны и бесконечно хитры. Меня больше всего тронула художественность рассказа. Впрочем, вы ничего не понимаете!"
Правда, бывало, что он и серьезно писал мне, например: "Говорят, что ваша повесть будет напечатана в "Неделе" (речь идет о повести "Счастье"). Радуюсь за вас и от души поздравляю: "Неделя" - солидный и симпатичный журнал. До свидания, милый дружок".
Я очень всегда радовалась его добрым отзывам. Между прочим, я должна сказать, что редко мне приходилось видеть писателя, который бы так тепло и с такой добротой относился к "начинающим", молодым своим собратьям, как Чехов. Он постоянно за кого-то хлопотал по редакциям, чьи-то вещи устраивал и искренно радовался, когда находил что-нибудь, казавшееся ему талантливым. Довольно привести его отношение, например, к Горькому и Бунину, чтобы показать, как чуждо было Чехову какое-либо чувство профессиональной зависти. Это очень редкое качество, и оно выделяло его из многих литераторов.
Поддразнивание его было так добродушно, что я первая над ним хохотала.