VII
Китаец Син Бин-у, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
- Японса била надо… у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
- Японец для нас хуже барсу. Барс-то, допрежь чем манзу жрать, лопотину с него сдерет: дескать, пусть проветрится, - а японец-то разбираться не будет - вместе с усями слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие, с мучной куль, синие плисовые шаровары плотно обтягивали большие, как конское копыто, колени, а лицо его, в пятнах морского ветра, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
- В Расеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгоняют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: "Никита Егорыч, самогонки хошь?" А ты - талабала, по-японски мне! А Син Бин-у-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?
Работал раньше Васька в приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая, лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом, усталом ветре, дующем с моря, в жарких, наполненных тоской запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
- Охота тебе, Васька! И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал.
- Не нравится?
- Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
- Японца, Никита Егорыч, тронуть здорово надо.
- Надо. Чужим добром хотят жить? Не дадим.
В леса и сопки, клокоча, с тихими, усталыми храпами, вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. Наверху, в скалах, сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда, готовясь отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
- Нонче в обоз ездил. Потеха-а!..
- Ну?
- Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю: жрите, мол, а то все равно бросите, - а им жалко. От японца, грит, увезли - зачем жрать!..
- Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то тяжесть…
Син Бин-у сказал громко:
- Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадам бери мала-мала. Нехао! Казаки нехао! Кырасна русска…
Он, скосив губы, швырнул слюной сквозь зубы, и лицо его цвета песка золотых россыпей, с узенькими, как семечки дыни, разрезами глаз радостно заулыбалось.
- Шанго!..
Син Бин-у в знак одобрения поднял кверху большой палец руки. Но, не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
- Пылыоха-о! Здесь. Дома хорошо.
И тоскливо оглянулся.
Партизаны в злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов, - идти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко, с плачем, ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо, в падях, темнел дуб, белел ясень.
Налево - от него никак не могли уйти - спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями море.
Лес был - как море и море - как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок. Мужики вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.
А китайцу Син Бин-у казалось, что мужики за розовыми гранитами на западе уже видят иное, ожидаемое.
Китайцу хотелось петь.
Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
Тосковал он без моря, и жизнь для него была - вода, а пять пальцев - мелкие ячейки сети: все что-нибудь да и попадет.
Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла пятерых - из года в год, пять осеней, - когда шла сельдь, и не потому ли ребятишки росли светловолосые - среброчешуйники. Срубил избу, сутунки сам таскал из тайги. Детей берег от сырости и лихоманок. А вот сожгли японцы избу, детей - все счастье…
На весь округ обошел послух о его, вершининском "счастье", и когда волость решила идти на японцев и атамановцев, председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек и баб. Жизнь нужно было тесать, как избы - неизвестно, удастся ли, - заново, как тесали прадеды, приехавшие сюда из пермских земель на дикую землю.
Многое было непонятно, и жена, как в молодости, желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У подножья яра камни прервали дорогу, и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера рвалась на камни, а ниже билась, как в падучей, белая пена потока.
- Перейдя подвесной мост, Вершинин спросил:
- Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привала решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки, и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал игренюю лошадь и сказал:
- Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
- С кем битва-то?
- В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел - отбили, а чаем - придет завтра. Ну вот, мы барахлишко-то свое складываем да и сопки с вами думаем.
- Кто наши-то?
- Не знаю, парень. Не вашей волости, должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
- Увидимся!
На широкой поселковой улице валялись телеги, трупы людей и скота.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, и желтые краги были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
- Зарыть бы их, - сказал Окорок. - Срамота!
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда, - спокойно-деловитые.
Только от двора ко двору, среди трупов, кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
- Воюете? - спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
- Приходится, дедушка.
- И то смотрю - тошнота с народом. Никоды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь - на, чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
- Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то - трах! Оказывается, сгнила давно, нову приходится делать.
- А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторил:
- Не пойму я… А?
- Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел, бормоча:
- Ну, ну… каки нонче телеги! Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и оглянулся.
Собачонка не переставала визжать. Один партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
Старик беспокойно почесался.
- Ишь, и собака с тоски сдохла, Никита Егорыч. А человек терпит.
- Терпит, Егорыч. Бранепояс-то в сопки пойдет, бают. Изничтожит все и опять-таки пожгет.
- Народу не говори зря. Надо в горы рельсы.
Старик злобно сплюнул.
- Без рельсы пойдет. Раз они с японцем связались. Японец да американка все может. Погибель наша явилась, Егорыч. Прямо погибель. Народ-то, как урожай под дождем, гниет… А капитан-то этот с бранепояса из царских родов будет?..
- Будет тебе зря-то…
- Зол уж, и росту, бают, выше сажени, а бородища-то…
VIII
Мужик с перевязанной головой бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипало в плоскую лошадиную спину, лицо танцевало, тряслись кулаки, и радостно орала глотка:
- Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
- Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди них шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.
Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые зубы, и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
- Кто у вас старшой?
- По какому делу? - отозвался Вершинин.
- Он старшой-то, он! - закричал Окорок. - Никита Егорыч Вершинин! А ты рассказывай: как пымали-то?
Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно тот сам явился, со стариковской охотливостью стал рассказывать:
- Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-то наш за японцем пошел далеко-о!
- А деревень-то каких?
- Селом мы воюем. Пенино-село слышал, может?
- Пожгли его, бают?
- Сволочи! Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и ушли мы в сопки.
Партизаны собрались вокруг, заговорили:
- Одну муку принимаем! Понятно!
Седой мужик продолжал:
- Ехали они, двое мериканцев-то! На трашпанке в жестянках молоко везли! Дурной народ: воевать приехали, и молоко жрут с шиколадом. Одного-то мы сняли, а этот руки задрал. Ну и повели. Хотели старосте отдать, а тут ишь - целая армия!..
Американец стоял, выпрямившись по-солдатски, и, как с судьи, не спускал глаз с Вершинина.
Мужики сгрудились.
На американца пахнуло табаком и крепким мужицким хлебом. От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота.
Мужики загалдели:
- Чего-то!
- Пристрелить его, стерву!
- Крой его!
- Кончать!..
- И никаких!
Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в плечи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
- Жгут, сволочи!
- Распоряжаются!
- Будто у себя!
- Ишь, забрались!
- Просили их!
Кто-то пронзительно завизжал:
- Бе-ей!
В это время Пентефлий Знобов, работавший раньше на владивостокских доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
- Обо-ждать!.. - И добавил: - Товарищи!
Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы, на расстегнувшуюся прореху штанов, через которую виднелось темное тело, и замолчали.
- Убить завсегда можно! Очень просто. Дешевое дело убить. Вон их сколь на улице-то наваляли! А по-моему, товарищи, распропагандировать его и пустить. Пущай большевицкую правду понюхает. Во-о как я полагаю!..
Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали хохот:
- Хо-хо-хо!..
- Хе-кче!.. Хо-о!..
- Прореху-то застегни, черт!
- Валяй, Пентя, запузыривай!..
- Втемяшь ему!
- Чать, тоже человек…
- На камне - и то выдолбить можно.
- Лупи!!
Крепкотелая Авдотья Стещенкова, подобрав палевые юбки, наклонилась и толкнула американца плечом:
- Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут.
Американский солдат оглядывал волосатые, краснобронзовые лица мужиков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и вежливо мял в улыбке бритое лицо.
Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его в толпе, как лист по воде; громко, как глухому, кричали.
Американец, часто мигая глазами, точно от дыма, поднимая кверху голову, улыбался и ничего не понимал.
Окорок закричал американцу во весь голос:
- Ты им там разъясни! Подробно! Нехорошо, мол!
- Зачем нам мешать!
- Против свово брата заставляют идти!
Вершинин степенно сказал:
- Люди все хорошие, должны понять. Такие ж крестьяне, как и мы, скажем, пашете и все такое. Японец - он что, рис жрет, для него по-другому говорить надо!
Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая усы, сказал:
- Мы разбоем не занимаемся, мы порядок наводим. У вас, поди, этого не знают за морем-то, далеко, да и опять и душа-то у тебя чужой земли…
Голоса повышались, густели.
Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
- I don’t understand!
Мужики враз смолкли.
Васька Окорок сказал:
- Не вникат. По-русски-то не знат, бедность!
Мужики отошли от американца.
Вершинин почувствовал смущение.
- Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться, - сказал он Знобову.
Знобов не соглашался, упорно твердя:
- Он поймет!.. Тут только надо… Он поймет!..
Знобов думал. Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь, стоял. Чуть заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
Син Бин-у лег на землю подле американца, закрыв ладонью глаза, тянул пронзительную китайскую песню.
- Мука мученическая, - сказал тоскливо Вершинин.
Васька Окорок нехотя предложил:
- Рази книжку каку?
Найденные книжки были все церковные.
- Только на раскурку и годны, - сказал Знобов. - Кабы с картинками.
Авдотья пошла вперед, к возам, стоявшим у поскотины, долго рылась в сундуках, наконец принесла истрепанный, с оборванными углами учебник закона божия для сельских школ.
- Може, по закону? - спросила она.
Знобов открыл книжку и сказал недоумевающе:
- Картинки-то божественны! Нам его не перекрещивать, не попы.
- А ты попробуй, - предложил Васька.
- Как его? Не поймет, поди!
- Может, поймет. Валяй!
Знобов подозвал американца:
- Эй, товарищ, иди-ка сюда!
Американец подошел.
Мужики опять собрались, опять задышали хлебом, табаком.
- Ленин, - сказал твердо и громко Знобов и как-то нечаянно, словно оступясь, улыбнулся.
Американец вздрогнул всем телом, блеснул глазами и радостно ответил:
- There’s a chap!
Знобов стукнул себя кулаком в грудь и, похлопывая ладонью мужиков по плечам и спинам, прокричал:
- Советская республика!
Американец протянул руки к мужикам, щеки у него запрыгали, и он возбужденно закричал:
- What is pretty indeed!
Мужики радостно захохотали:
- Понимает!
- Вот черт, а!
- А Пентя-то, Пентя-то по-американски кроет!
- Ты ихних-то буржуев по матушке, Пентя!
Знобов торопливо раскинул учебник закона божия и, тыча пальцами в картинку, где Авраам приносил в жертву Исаака, а вверху, на облаках, висел бог, стал разъяснять:
- Этот, с ножом-то - буржуй. Ишь брюхо-то выпустил, часы с цепочкой только. А здесь, на бревнах-то, пролетариат лежит, понял? Про-ле-та-ри-ат!
Американец указал себе рукой на грудь и, протяжно и радостно заикаясь, гордо проговорил:
- Про-ле-та-ри-а-ат!.. We!
Мужики обнимали американца, щупали его одежду и изо всей силы жали его руки, плечи.
Васька Окорок схватил его за голову и, заглядывая в глаза, восторженно орал:
- Парень, ты скажи та-ам! За морями-то…
- Будет тебе, ветрень, - говорил любовно Вершинин.
Знобов продолжал:
- Лежит он, пролетариат, на бревнах, а буржуй его режет. А на облаках-то японец, американка, англичанка - вся эта сволочь империализма самая сидит.
Американец сорвал с головы фуражку и завопил:
- Империализм!
Знобов с ожесточением швырнул фуражку оземь.
- Империализм с буржуями - к чертям!
Син Бин-у подскочил к американцу и, подтягивая спадающие штаны, торопливо проговорил:
- Русики ресыпубылика-а! Кытайси ресыпубылика-а! Мерикансы ресыпубылика-а - пухао. Нипонсы - пухао, нада, нада ресыпубылика-а. Кы-ра-а-сна ресыпубылика нада, нада…
И, оглядевшись кругом, встал на цыпочки и, медленно подымая большой палец кверху, проговорил:
- Шанго.
Вершинин приказал:
- Накормить его надо. А потом вывести на дорогу и пустить.
Старик конвоир спросил:
- Глаза-то завязать, как поведем? Не приведет сюда?
Мужики решили:
- Не надо. Не выдаст.
IX
Партизаны с хохотом, свистом вскинули ружья на плечи.
Окорок закрутил курчавой рыжей головой, вдруг тонким, как паутина, голоском затянул:
Я рассею грусть-тоску по зеленому лужку.
Уродись, моя тоска, мелкой травкой-муравой.
Ты не сохни, ты не блекни, цветами расцвети…
И какой-то быстрый и веселый голос ударил вслед за Васькой:
Я, рассеявши, пошел, во зеленый сад вошел, -
Много в саду вишенья, винограду, грушенья.
И тут сотня хриплых, порывистых, похожих на морской ветер мужицких голосов подняла и понесла в тропы, в лес, в горы:
Я, рассеявши, пошел.
Во зеленый сад вошел.
Э-э-эх…
Сью-ю-ю…
Партизаны, как на свадьбе, шли с ревом, гиканьем, свистом в сопки.
Шестой день увядал.
Томительно и радостно пахли вечерние деревья.