Зеркало утраченных иллюзий
– Как вы оказались по сути военным корреспондентом, с командировками в Чечню и Ингушетию?
– Видимо, к этому был интерес определенный.
Первоначально журналистика меня привлекла двумя замечательными возможностями: познакомиться, как мне казалось, с жизнью и лучше узнать людей. С детства я понимал, что самое интересное, самое замечательное, что есть на земле, – это человек. А журналистика – это в общем-то работа, которая не только изучает какие-то общественные процессы, но и дает возможность общаться с очень многими людьми, их узнавать. Это, безусловно, было самым ценным, самым дорогим в профессии.
Но была и оборотная сторона, причем в полном смысле этого слова. Достаточно быстро я понял, что, узнавая жизнь, я узнаю не столько ее, сколько то, что можно назвать изнанкой или кулисами жизни. Причем в девяти случаев из десяти приходило осознание того, что реальность совсем не такова, какой ты ее себе представлял до столкновения с ней. Наверное, сегодня я бы смотрел на эти открытия иначе, тогда же для меня это все было болезненно: очень быстро пришлось столкнуться и с цинизмом, и с бесчеловечностью, и с жестокостью, и с полным равнодушием к человеческим жизням, к человеческим скорбям – вообще ко всему тому, к чему человек должен быть неравнодушен.
У меня был один коллега, достаточно одаренный человек, но рано ушедший из жизни: его убили при невыясненных обстоятельствах. После его смерти друзья собрали какое-то небольшое количество написанных и законченных им вещей и издали небольшой книжечкой.
Называлась она так: "Зеркало утраченных иллюзий". И, наверное, более точной характеристики нашей работе, тому, с чем мы в ней встречались, к чему она нас подводила, было бы невозможно дать. И поразительная скорость утраты иллюзий у нас была! Поэтому-то немало моих коллег уходило из профессии, а кто-то и из жизни уходил, кто-то пил, все почти так или иначе деформировались.
А как я перешел к тому направлению деятельности в журналистике, о котором мы говорим? Мне даже трудно сказать, как это случилось. Наверное, опять-таки, определенное стечение обстоятельств и определенная "подвижность".
Царство безумия
– Первым пунктом на этом пути был момент депортации в 1992 году ингушей из Пригородного района Северной Осетии, который исторически принадлежал Ингушетии, потом был при выселении передан Северной Осетии и до сих пор является спорным.
События там происходили очень страшные, очень кровавые. И это был первый случай, когда помимо режима чрезвычайного положения был введен режим информационной блокады: оттуда ничего нельзя было писать, ничего нельзя было передавать, снимать и прочее. И поэтому почти никто не знал, что там происходит на самом деле. Вышел один-единственный репортаж на Останкино, который стоил кресла тогдашнему его председателю Егору Владимировичу Яковлеву. И второй ласточкой, прорвавшейся каким-то образом в информационное пространство, было мое интервью с Русланом Аушевым , который впоследствии стал президентом Ингушетии.
Потом, скажем так, война – это не настоящая жизнь, это, наоборот, некая изнанка жизни, в которой человек оказывается. Первое ощущение – оно у всех одно и то же, – помимо того, что это очень страшно, что ты попал в область, где царит безумие. Ты видишь, что люди друг друга убивают, а за что они друг друга убивают – понять невозможно. Это самое страшное безумие, которое только может быть на земле.
Поэтому эта жизнь, безусловно, ненастоящая, но в ней в человеке раскрывается очень многое из того, что скрыто в повседневной жизни. Там совершенно другие отношения между людьми складываются, совершенно иначе человек сам для себя раскрывается. Человек, оказавшийся на войне, совершенно неожиданно для себя обретает ту свободу, которой он лишен в своей обычной жизни. На самом деле это нечто сродни тому, что должно быть у верующего человека, но что на самом деле редко встречается в такой силе, в таком проявлении: человек не думает, не беспокоится о завтрашнем дне. Вот этим, одним днем все ограничено, поскольку никто не знает, будет ли завтрашний день, будет ли второй, третий.
Есть немало людей, которые на войну стремились и стремятся вернуться, потому что там все было очень просто, не взирая на то, что очень страшно.
– А не было у вас такого желания?
– Было. Но оно меня как-то до конца не захватило…
Пастырь и овцы города Грозный
– Одна из поездок запомнилась мне особенно хорошо – до каких-то малозначащих, но намертво въедающихся в память мелочей. Возможно, потому что именно во время нее произошла одна из тех встреч, которые просто невозможно забыть.
Шла поздняя весна или раннее лето 1995 года. Те, кто следил по телерепортажам за боями в Грозном, может быть, и сегодня помнят сюжет о Михаило-Архангельском храме. Звучит канонада, слышны разрывы, и посреди всего этого кошмара – несколько русских женщин на фоне церкви. Они говорят: "Когда все началось, мы собрались здесь, и Господь по молитвам Архистратига нас сохранит!"
Я оказался тогда в Грозном и, конечно, очень хотел добраться до храма и увидеть, что сталось с ним и этими женщинами. И еще хотел побеседовать с настоятелем, отцом Анатолием Чистоусовым. Причем гораздо больше, чем с Масхадовым, которого тогда нам предстояло отыскать.
…Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что война храма не пощадила. Впрочем пощадила она (а точнее – Господь сохранил) тех, кто прибегал с надеждой на милость Божию под его кров. Сам храм сгорел, но настоятель, отец Анатолий, вынес из пожара антиминс и продолжал служить в пристроенном рядом баптистерии. А может, сторожке – этого уже точно не скажу.
Вокруг были руины. Пыль, которая, кажется, не опускалась на землю, но висела в воздухе, пыль, в которой были перемешаны порох, кирпич, известка, человеческий ужас, человеческая боль и нечеловеческие страдания. Этим составом тут было пронизано и пропитано все.
И в самой сердцевине этого – русский священник с кротким, удивительно спокойным, мирным лицом и собравшаяся вокруг него община. Я не думаю, что это были только лишь постоянные прихожане, к нему прибились и просто те, кому было страшно и некуда больше идти. Мы говорили с отцом Анатолием, и он рассказывал, как загорелся храм, как он вынес из него антиминс, как отпраздновали они Пасху. А народ потихоньку собирался вокруг, обступая нас, а в большей степени – отца Анатолия. Я смотрел на это, и на глаза наворачивались слезы. Мне кажется, я тогда впервые понял, что это такое – пастырь и его паства, потому что они и правда были рядом с ним, как овцы со своим пастухом, у них, кроме Бога и него, никого не осталось, кто мог бы их защитить и кому они были бы нужны. Пастырь, готовый положить свою душу за овец, и паства.
Когда он вел нас, чтобы показать условия, в которых жили рядом с храмом люди, к нему подошел какой-то молодой человек, державший в руках книгу, и спросил: "Батюшка, а это можно читать? Благословите?"
Вопрос казался настолько странным и неуместным в этом месте и в этот момент. Но только не отцу Анатолию. Он остановился, взял у молодого человека книгу, внимательно пролистал ее и ответил: "Можно, читай, Бог благословит".
У нас было очень мало времени, мы торопились, и пообщаться удалось крайне недолго.
И когда я подошел к отцу Анатолию под благословение и посмотрел в его глаза – такие же мирные, спокойные, бесконечно глубокие, как он сам, – меня вдруг всего пронзило: "Это же мученик. Мученик!" Это чувство было настолько сильным, что я был им наполнен до предела. А потом отпустило.
Уже живя в монастыре, я узнал, что в феврале 1996 года священник Анатолий Чистоусов был захвачен боевиками и помещен в специальный концлагерь, где подвергался избиениям и пыткам, а затем убит. Незадолго перед расстрелом он сказал своему чудом выжившему соузнику игумену Филиппу (Жигулину): "Ты представляешь? Ведь если нас убьют, мы будем мучениками. Мучениками!.."
"Да кому же все это нужно?!"
– Эта встреча осталась главным впечатлением от чеченских командировок?
– Самым сильным религиозным впечатлением – пожалуй, так. А переживания были очень различными.
Например, в одну из поездок, когда мы приехали к Дудаеву (это было в самом начале кампании), ждали разговора с ним, ко мне подсел один из людей, охранявших его резиденцию. Лет на пять – на семь старше меня. Очень приятный, с такими мягкими чертами лица чеченец.
И у него в глазах – боль, слезы стоят, он говорит: "Я служил в СОБРе в Питере, и потом все это здесь началось. И хотя я уже оторвался от здешней жизни, я вернулся домой, уволившись с работы, вывез из Грозного всех своих родных, понимая прекрасно, что тут в ближайшее время будет. А теперь я сижу здесь, потому что – куда мне еще отсюда деваться? Я сижу и жду, когда сюда, рано или поздно, придут те ребята, с которыми я служил, ближе которых у меня никого не было. Неужели мы с ними будем друг в друга стрелять?" Молчит, потом произносит: "Конечно, будем". И опять молчит, и потом с невыразимой болью спрашивает: "Да кому же все это надо?!"
Такой вопрос кажется маловыразительным, риторическим, но когда через человека проходит война, этот вопрос очень остро звучит и большую боль вызывает в сердце.
– Задавали ли вы себе этот вопрос?
– Я понимал, кому и зачем это нужно – в отличие от них.
Боль о монашестве
– Когда вы стали задумываться впервые о выборе монашеского пути?
– Первый раз я соприкоснулся с темой монашества в 1991 году. Один мой товарищ, с которым мы работали в "Аргументах и Фактах", привез как-то из поездки в Оптину пустынь книгу, совершенно невиданную тогда, – "Отечник" святителя Игнатия (Брянчанинова).
Я в тот момент – как часто у меня бывало – заболел, у меня появилось свободное время. И я взялся за эту книгу. Помню, что сел читать ее днем, и уже глубокой ночью или даже под утро, пытаясь от нее оторваться, я вдруг понял, что лучше той жизни, о которой я в этой книге прочитал, и лучше тех людей, которых я в этой книге встретил, нет ничего и быть ничего не может.
И тогда это мое сердце раз и навсегда ранило каким-то ощущением боли. Боль была оттого, что я понимал: есть эти люди, о которых я прочитал – неважно, что они жили столетиями раньше, они все равно есть, есть эта жизнь… А меня там нету. И мне казалось, что никогда не будет, что я никогда этот выбор сделать не смогу. С одной стороны, я увидел красоту Божественной жизни, красоту христианской, монашеской жизни, которая для меня была вожделенна, а с другой – я не понимал, как мне пересечь границу между этими двумя мирами?
И от этого мне было страшно: страшно, что я знаю, куда мне идти, а идти – не могу…
Так с этого момента тоска по этой особой, монашеской жизни появилась.
Спустя некоторое время я приехал сам в первый раз в Оптину пустынь – это был первый монастырь, где я оказался. И то же чувство моим сердцем овладело: какой-то боли и тоски по этой жизни, которое потом все остальное преодолело.
– Почему же тогда вы были уверены, что не сможете сделать этот выбор?
– Я любил ту жизнь, которой я живу. Любил тех людей, с которыми работал, был связан, любил по-настоящему. К моей работе, невзирая на то что она была очень тяжелой и часто травмировала душу, я был очень привязан – она была по-настоящему интересной и давала возможность быть причастным к самым различным событиям и свершениям нашей новейшей истории.
Когда я для себя это решение принимал – сейчас может это показаться смешным, тогда это смешным не было! – я был человеком, далеко не равнодушным к тому, что происходит в стране. Безусловно, было понятно, что страна летит в какую-то страшную пропасть. А что такое – страна? Это же не абстракция, это люди. Я это видел в разных местах, не только в Ингушетии, Чечне, Дагестане, Приднестровье. Мне приходилось бывать и в таких местах, как Воркута, Инта, видеть умирающий Север, умирающие деревни, порой – целые городки. И одновременно с этим наблюдать то, что делали политические авантюристы, при полном безразличии которых все это в стране происходило.
И вот, когда душа требовала еще "участия в судьбе страны", когда еще можно было на что-то надеяться в этом смысле, что-то делать, я вместо этого со всеми прощался. И ушел.
Когда этот переход все-таки случился, это произошло примерно так, как если бы меня взяли словно кролика за уши из цилиндра и поставили на какую-то движущуюся поверхность вроде ленты для багажа в аэропорту. И от меня зависело одно – не спрыгнуть. Все само собой двинулось. Но двинулось – в ответ на мои молитвы, на мои просьбы, чтобы Господь дал мне эту решимость, это решение.
Отец Кирилл
– Как в вашей жизни появился архимандрит Кирилл (Павлов)? Решение в пользу монашеского пути было уже принято?
– Поскольку у настоятеля Московского подворья Троице-Сергиевой Лавры игумена Лонгина (Корчагина), ныне митрополита Саратовского и Вольского, были тогда сомнения в том, что молодой человек, который к нему приходил в паузах между командировками в горячие точки, готов бросить свою работу и прийти на какую-то не совсем понятную должность с дальнейшей перспективой остаться в числе братии, то он меня и отправил к отцу Кириллу, для того чтобы взять у него благословение на эту серьезнейшую перемену в своей жизни. Так произошла моя первая встреча с ним.
Впоследствии, когда я уже находился на подворье в числе братии на протяжении, к сожалению, недолгого времени – всего семи лет, я старался по возможности регулярно у него исповедоваться, задавать ему вопросы, касающиеся моей внутренней монашеской жизни, а потом и вопросы, связанные с только начавшимся на тот момент пастырским служением.
– Ваша мама приняла монашеский постриг, как и вы. Как она пришла к этому решению – одновременно с вами или как-то по-своему?
– К вере мы пришли совершенно разными путями, но – одновременно, синхронно.
Как мама пришла к монашеству? Когда мы только-только пришли в Церковь и начали что-то читать, в том числе жития каких-то древних святых, мама говорила: "Я принимаю в христианстве все, кроме монашества. Это какая-то ошибка".
Когда стало понятно, что я для себя решение о монашестве фактически принял, когда как раз я первый раз поехал к отцу Кириллу, мама поехала со мной. Нельзя сказать, что она как-то ограничивала мою свободу, но я не мог не видеть, что мое решение она приняла совсем не безболезненно.
Я очень хорошо помню: отец Кирилл благословил меня на эту перемену в жизни, потом к нему подошла мама. О чем они говорили, я не слышал, но отец Кирилл, который сидел наклонившись к ней, слушая, вдруг распрямился, и – не улыбнулся, не засмеялся, а – расхохотался. И что-то ей сказал. Естественно, я потом спрашивал ее, что ей батюшка сказал, отчего он рассмеялся. Она ответила: "Ну что я могла сказать? Я самое главное стала говорить, что меня твой выбор жизненный беспокоит, что я с этим до конца примириться не могу". – "И что он?" – "А он как захохочет! И говорит: "А что ты переживаешь? Ты тоже иди"".
Монастырь в России: задача – выжить
– К вопросу о созидании внутренней жизни: как совмещать это созидание с наличием множества дел и обязанностей, которые непременно обрушиваются на человека в качестве монашеских послушаний?
– Если мы посмотрим на то, как устроена монашеская жизнь в Греции, и прежде всего на Афоне, мы увидим некий отлаженный механизм, похожий на часы. Там люди выполняют послушания как аскетическое упражнение, а не просто как ту деятельность, которая позволяет элементарно выжить. У нас ситуация совершенно иная. У нас область того, что необходимо, – это бездна. Любой человек, который начинает что-то делать в Церкви, варит "кашу из топора". У тебя есть какой-то круг обязанностей, и, как их исполнить, непонятно. Ты должен сам найти средства, придумать способы – с нуля. Бывали в российских обителях такие случаи, когда назначают в монастыре келаря , а средств на трапезу для братии нет, и он должен сам их найти. И накормить изрядное число братии.