PiHKAL - Александр Шульгин 4 стр.


У нас есть лишь два обязательных для выполнения требования. Все понимают, что слова "рука вверх" (они всегда сопровождаются подъемом руки говорящего) означают реальное беспокойство или проблему независимо от содержания сообщения, которое они предваряют. Если я кричу "рука вверх" и затем говорю, что чувствую запах дыма, то это означает, что меня на самом деле волнует этот тревожный запах и я вовсе не забавляюсь и не делюсь своими фантазиями. Это правило неизменно повторяется в начале каждой встречи и всегда неукоснительно соблюдается.

Второе требование связано с идеей вето. Если любой участник группы чувствует дискомфорт или беспокойство в связи с конкретным предложением, касающимся проведения эксперимента, в этом случае вето обладает абсолютной силой и уважается всеми участниками. К примеру, если кто-то предлагает включить музыкальное сопровождение в определенный момент эксперимента и остальные, кому по душе эта идея, с ним согласны, это еще не результат единодушного голосования; если найдется хоть один человек, которому не нравится эта идея, то музыку мы включать не будем. Это правило не вызывает проблем, которых можно было бы ожидать, потому что в большинстве домов достаточно места, чтобы там разместилась группа из одиннадцати человек для подобного эксперимента, а кроме того, обычно всегда находится одна свободная комната, в которой можно слушать музыку без опасения нарушить тишину в других комнатах.

Важно кое-что сказать здесь и о сексуальном поведении. Много лет в нашей группе было заведено одно понятное всем правило, с тех пор мы его и соблюдаем. Мы решили не допускать проявлений сексуального желания или ощущений, которые могут возникнуть в ходе эксперимента между людьми, не состоящими в браке или в продолжительных отношениях друг с другом. Впрочем, то же самое правило применяется в психотерапии; сексуальные ощущения могут, при желании, стать предметом обсуждения, но не будет допущено никакого физического контакта с неподходящим участником группы. Разумеется, если законная пара желает уединиться в отдельной комнате, чтобы заняться любовью, они вольны делать это, и им будет сопутствовать благословение (и, вероятно, некоторая зависть) всех остальных.

Точно так же можно понять эмоции гнева или порыв к насилию, если таковые возникают. Это позволяет открыто проявлять свои чувства и сохранять полное доверие друг к другу, потому что независимо от того, какое неожиданное чувство или эмоция вдруг заявят о себе, никто из участников эксперимента со своей стороны не допустит такого поведения, которое может вызвать у одного человека или у всех нас сожаление или смущение в момент эксперимента или в будущем.

Исследователи привыкли трактовать разногласия или отрицательные эмоции в процессе наркотического эксперимента точно так же, как они оценивают их при групповой терапии. Для этого они анализируют причины дискомфорта, возмущения или раздражения. С давних пор все исследователи считают, что изучение психологических и эмоциональных проявлений воздействия психоактивного препарата неизбежно тождественно изучению их индивидуальной психологической и эмоциональной динамики.

Если все здоровы, в эксперименте принимают участие все члены группы. Исключение было сделано в случае многолетнего участника наших опытов, одного семидесятилетнего психиатра, который в ходе одного из наших экспериментов принял решение прекратить принимать тестируемые наркотики. Однако он захотел продолжить посещать наши встречи, и мы с энтузиазмом приветствовали его присутствие. За несколько лет до своей смерти после операции на сердце он испытал прекрасные переживания, известные под названием "высокий контакт". Мы любили его и все еще тоскуем по нему.

По общему признанию, наша группа являет собой необычное объединение, но она хорошо поработала и оценила свыше ста психоактивных наркотиков, многие из которых были включены в самую разнообразную психотерапевтическую практику.

Александр Шульгин, д-р философии

КНИГА 1
История любви

ЧАСТЬ 1. Голос Шуры

Глава 1. Большой палец

Я родился 17 июня 1925 года в быстро растущем городе Беркли, в Калифорнии.

Моего отца звали Теодор Стивене (Федор Степанович) Бородин. Он родился в начале 1890-х годов и был первым сыном Стивенса Александра (Степана Александровича) Бородина, который, в свою очередь, по странной логике русских имен был первым сыном Александра Федоровича Бородина. Поскольку и я был первым сыном, то получил имя своего прадеда и тоже стал Александром Теодором (Федоровичем). И в соответствии с русским обычаем использования женских уменьшительно-ласкательных имен по отношению ко всем детям (равно как и к домашним животным и прочим любимым созданиям независимо от их пола) я откликался на имя Шура Бородин.

Мой отец был строгим родителем. Ему было суждено сыграть роль сторонника дисциплины, хотя я и не могу припомнить, чтобы он когда-нибудь угрожал мне ремнем. Вместе с тем он имел авторитет, и его уважали как преподавателя истории и литературы в Окленде, где учащимися были, в основном, португальцы. Кроме того, он обучал шумных, ненавидевших школу детей садоводству. Должно быть, так или иначе он вдохновил их, потому что в школьном саду росли великолепные цветы. Вам пришлось бы пенять на себя, если бы вы наступили на одно из тех растений, что холили и лелеяли воспитанники моего отца.

Друзьями моего отца были, в основном, русские эмигранты, приехавшие в нашу страну в то же самое время, что и он, то есть в начале двадцатых годов. Большинство из них бежали от большевизма. Они покинули Россию через Манчжурию и Японию. После того, как президент Гардинг открыл эмигрантам двери, многие приехали из-за границы в Сан-Франциско, чтобы начать там новую жизнь. В число отцовских знакомых входили также семьи его друзей, их жены и дети. Мои родители вращались в тех кругах, где витал русский дух, также поступал и я. Я не могу припомнить никаких друзей моей матери, кроме тех, кто были друзьями отца.

Я действительно считаю, что отец гордился мной, но я точно не знаю, почему у меня создалось такое впечатление. Он любил обращаться ко мне как своему наследнику, но никогда не рассказывал мне о своем детстве и не делился своими мыслями. Все, что я знал о его семье, - это то, что у него было пять братьев и шесть сестер. Все они родились в Челябинске и проживали в России. Отец обожал читать. Охотнее всего он читал по-русски, и всегда это были книги на дешевой бумаге с указанием на внутренней стороне обложки, указывавшим на то, что эта книга была отпечатана в Риге или в Москве. По всему дому были разбросаны эти простые коричневатые книги в мягком переплете и с ничего не говорящими мне названиями, изданные в какой-то неизвестной стране.

Моя мать, Генриетта Д. Д. (Дороти Дот), тоже родилась в начале 1890-х в маленьком городке в штате Иллинойс. Она изучала литературу в колледже в Пульмане, Вашингтон. Она много путешествовала; поэзия стала для нее способом самовыражения. Свои стихи она печатала на огромной пишущей машинке. Она печатала быстро и неровно и всегда утверждала, что ее стиль работы не спутаешь ни с чем, потому что он отличал ее не хуже любой подписи. У нее был брат и две сестры, все они жили в Калифорнии. На самом деле одна из ее сестер (вместе с мужем и двумя детьми) жила неподалеку от нас в Беркли, на Милвиа-стрит, но мы почти не виделись с ними. Как-то раз на Рождество мы пришли к ним, и в их доме я обнаружил подвал, где нашел самое великое из всех сокровищ, которые можно отыскать под землей, - целый орган, разобранный на части. Я мечтал когда-нибудь собрать его, никому не сказав об этом, а также подобрать и присоединить воздушный компрессор, а затем, утопив клавишу органа в полночь, держать аккорд би-моль минор с одной целью - чтобы только посмотреть, как быстро все выбегут из дома. Я спросил дядю Дэвида, откуда взялся этот инструмент, и он ответил, что понятия не имеет, дескать, орган был там, когда он купил дом. После смерти дяди дом пошел на слом для строительства нового жилого дома, и прекрасные части органа исчезли навсегда.

Мое впечатление об отце по большей части сложилось под влиянием историй, которые мне много раз пересказывала моя мать. К примеру, мать рассказывала мне о поездке в район Великих озер. Мы поехали туда все вместе, родители хотели выбрать в Детройте новую машину. Тогда мне было очень мало лет. Мы обогнули Онтарио с юга и возвращались домой мимо Ниагарского водопада через северную часть штата Нью-Йорк. Очевидно, иммиграционная служба заинтересовалась тем обстоятельством, что мы ехали на превосходном новеньком автомобиле, и нас остановили и стали задавать родителям вопросы.

Вы американские граждане? - спросил чиновник на пограничной станции.

Да, - ответил мой отец, у которого был явный и безошибочно угадывающийся русский акцент.

Ну-ну, - заметил чиновник и следующий вопрос адресовал непосредственно отцу. - И где же вы родились?

В Челябинске, - последовал ответ, в голосе отца сквозила гордость.

А где это?

В России. Я могу произнести это слово так, как произнес его отец, но в тексте передать это нелегко. У отца получалось слегка вибрирующее "эр", за которым следовал длинный и раскатистый звук "а", похожий на "а" в слове "cart". Что-то вроде "Rashia", или, лучше, "Rrraaaashia".

С чиновником заговорила моя мать, пробуя объяснить, что мой отец действительно родился в России, но что он приехал в Америку в начале двадцатых, стал добиваться американского гражданства и получил его. Это дало свои результаты. Нас пригласили в будку, которая была офисом иммиграционной службы, чтобы ответить на дополнительные вопросы. Скорее всего, подозрения у чиновников появились потому, что жена отвечала на вопросы, заданные мужу.

У вас есть при себе документы о получении гражданства?

Нет, не вижу никакой причины повсюду носить их с собой, - сказал мой отец.

Какой номер стоит на документах, подтверждающих ваше гражданство?

Понятия не имею.

Как вы можете доказать, что являетесь гражданином?

Я член Калифорнийской ассоциации школьных учителей. Преподавать в калифорнийских государственных школах могут лишь американские граждане.

Откуда мне знать?

Это известно всем и каждому!

Разговор вернулся к нашему приезду из Канады. Последние реплики были классическими.

"Если вы не можете документально подтвердить свое американское гражданство, - сказал чиновник, - как же так вышло, что канадские власти разрешили вам въезд на свою территорию?"

Фраза, сказанная моим отцом, была яснее ясного, на нее ничего нельзя было возразить: "Да потому, что канадцы оказались джентльменами".

Это дало свои результаты. Чиновник купился на этот ответ, поняв, что лишь настоящий американец способен выказывать такое специфическое высокомерие. Мы очень быстро выехали на нужную дорогу на нашем свеженьком "Форде" модели А образца 1929 года.

Другой случай, связанный с моими родителями, выставляет моего отца в несколько ином свете. Когда мне было лет десять или около того, возможно, отец увлекся другой женщиной. Тогда я не знал ни значения слова "увлекся", ни значения слов "другая женщина", но понимал, что происходило нечто неприятное для моей матери. Она вовлекла меня в маленький странный заговор. Мы добрались до мотеля на авеню Сан-Пабло, которое проходило недалеко от границы между Беркли и Оклендом, и моя мать попросила меня подойти к определенному автомобилю, припаркованному рядом с мотелем, и проколоть одну из его шин. Я сделал это, и мы отправились домой. Отец вернулся домой очень поздно, у него было собрание в школе, и сказал, что задержался из-за внезапно сдувшейся шины. Я был озадачен. Неужели в нашей семье происходило что-то из ряда вон, о чем я ничего не знал? Все это было весьма интригующее, но при этом отец оказывался замешан в чем-то непонятном, и мне это было не по душе.

Снова, как и в истории с чиновником иммиграционной службы, я видел своего отца глазами матери, и теперь, рассматривая все эти вещи с точки зрения зрелого человека, я думаю, что эти рассказы позволяют мне понять не только отца, но и саму мать, позволяют интуитивно проникнуть в ее переживания, например, почувствовать ее неуверенность и зависимость от других людей.

Я проучился в школе, сколько положено минус пару лет за счет сданных экстерном классов, но почти все забыл, как будто амнезия коснулась этих воспоминаний. Я могу вспомнить лишь какие-то крупные события, вероятно, потому, что они пересказывались и поэтому хорошо закрепились. Однако подробности повседневной жизни полностью стерлись у меня из памяти.

Я могу припомнить школы, в которые я ходил, но не в силах вспомнить ни одного имени одноклассников, а из всех учителей могу вспомнить лишь троих. Один год моя мать преподавала английский язык в том классе младшей школы, где учился я, а ее брат, дядя Гарри, преподавал в моем классе алгебру. Это было уже в средней школе. Еще я помню, что, когда он закончил черновик учебника алгебры для своих учеников, он попросил, чтобы я пролистал его и поискал ошибки. Это было настоящим комплиментом для меня. Третий преподаватель, мистер Фредерик Картер не был мне родственником, но он вел все музыкальные классы, руководил школьным оркестром и джаз-бандом. Музыка всегда занимала большое место в моей жизни.

Пока я думал о школе, у меня в голове всплыло, словно из тумана, имя одного моего одноклассника. Его звали Рик Мунди. Он был шумным позером и любил проделывать непристойные выходки с сырыми хот-догами у небольшой закусочной через Гроув-стрит от Университета.

Перед средней школой я был чуть долговязым, чуть молодо выглядевшим и несколько чересчур развитым для своего возраста ребенком, который переходил от удобного маленького "я" предподросткового возраста к ужасающему "Я" взрослого человека, существующего отдельно от всех остальных. Я не видел этих изменений и не осознавал их, но так или иначе, постепенно они происходили во мне. Если раньше, когда я мог пораниться, играя на улице, я смотрел на свою ногу и думал: "О, это кровь; это все из-за палки, и теперь у меня болит нога". Теперь же я начинал думать об этом происшествии по-другому: "Я поранился этой палкой; у меня идет кровь, отчего у меня болит нога".

Хуже всего было понимание того, что я должен нести ответственность за все, что со мной происходит. Раньше устанавливали порядок, решали проблемы и заботились обо мне мои родители. Когда я осознал свое "я" (если это именно то, что понимают под этим), я стал более активно взаимодействовать с другими людьми.

Я был вундеркиндом. Я никогда не думал о себе в контексте собственного интеллекта или смышлености, но я знал, что мать считала меня весьма продвинутым и способнее остальных детей моего возраста. Я мог играть на фортепьяно и на скрипке, я писал стихи. Пока я рос, от меня всегда ожидали, что я могу сделать больше и лучше.

Я ненавидел драки. Я не видел ничего предосудительного в том, чтобы припустить со всех ног в определенной ситуации, потому что физическое насилие не было частью моего мира; насилие было мне чуждым, и если меня обзывали за то, что я удирал с поля боя, то в этом для меня не было ничего страшного. Я не получал ни малейшего удовлетворения ни от нанесения ударов, ни от получения их.

В возрасте около пяти-шести лет я открыл для себя игру в шары. Площадка для этой игры находилась рядом с забором в школьном дворе. Схема была классической: три лунки от дома, затем назад, затем снова раз и еще раз, наконец, домой (и если ты первый, то выигрываешь несколько шаров у других детей). У меня был хороший размах, так что я мог получить небольшое преимущество при повторном ударе. За несколько дней я был способен завоевать агатовый шарик, настоящий агатовый шарик. Нельзя было претендовать на то, что твой шарик стал настоящим до тех пор, пока он не разбил другой шарик. А если разбитый шарик принадлежал тебе, то он не был настоящим.

В школе было слишком много детей старше меня, так что я стал тренироваться у себя дома, на заднем дворе. Потратив немало сил, я сделался довольно опытным игроком в шары.

Наш задний двор отделялся от соседского забором. Вдоль забора росла густая жимолость, она закрывала его полностью. Именно жимолость поддерживала забор. Дерево было очень высоким и очень толстым, а его ветви - очень длинными. Они были покрыты маленькими листьями, которые росли в противоположных направлениях друг от друга, и миллионами крошечных цветочков, разбросанных повсюду.

Конечно, я знал, что под всей этой зеленой массой был забор, потому что у меня был секретный вход в туннели под жимолостью, туннели, о которых никто не знал. Это принадлежало только мне. Я мог бы пробраться внутри моего туннеля с одной стороны через маленькое отверстие, где несколько досок забора истлели, к параллельному туннелю с другой стороны. Когда я был там, внутри моей капсулы, я отщипывал цветочек-другой и пробовал капельку сладкого нектара, вытекающего оттуда. Бывало абсолютно тихо; даже трамваев, которые обычно грохотали туда-сюда по Роуз-стрит, здесь не было слышно. У меня не было необходимости глазеть по сторонам, чтобы видеть окружающий мир. У меня не было необходимости дышать. Я не мог видеть никого, и никто не мог видеть меня. Здесь не существовало времени. Маленькие жучки, которые должны были ползать по старым сломанным доскам, просто не двигались. Разумеется, когда я обращал внимание на что-то еще, а затем оглядывался, они оказывались в другом месте, но в то время, когда я смотрел на них, они не двигались. Пока я сидел под жимолостью, двигались лишь мои фантазии, воспоминания о прошлом и картины будущего.

Вкус жимолости осуществлял волшебную связь с тем миром, где всякий лист и насекомое были друзьями, и сам я был неотъемлемой частью всего сущего.

Однажды кто-то решил, что забор совсем прогнил и что все и старые доски, и старые растения - нужно было заменить чем-то новым, чистым и, конечно, более безопасным. Я чувствовал себя опустошенным. Когда я плакал, никто не понял почему.

Но были другие места, куда я мог пойти и оказаться в своем мире. Я стал настоящим специалистом по подвалам. Моя мать назвала это прятаньем, но я думал об этом как о бегстве. От чего? Ну, к примеру, от необходимости упражняться на фортепьяно. Каждый день, как только я заканчивал задание, то есть проигрывал упражнение, которое, как предполагалось, нужно было повторять каждый день по двадцать раз, я мог переместить очередную зубочистку с правого скрипичного ключа на левый басовый ключ. Но моя мать никогда, кажется, не смотрела на размер кучки зубочисток, отмечавшей законченные упражнения; она обращала внимание лишь на уменьшавшуюся кучку тех зубочисток, которые обозначали упражнения, которые мне еще предстояло выполнить. Было бы не честно переместить зубочистку с одного ключа на другой, это было бы явным обманом. Однако если зубочистка случайно скользила вниз между ключами, моя совесть была чиста, и похоже, именно это время от времени и случалось.

Назад Дальше