Участь свою не выбирали - Борис Малиновский 23 стр.


Отдохнуть мне так и не пришлось. Дивизию перебросили маршем в район шоссе Псков-Рига, и она вступила в бой в составе 3-го Прибалтийского фронта.

Я находился при штабе полка, помогая майору Фионову в работе штаба по задачам разведки. Однажды мне понадобилось пройти на наблюдательный пункт командира полка. Шел открыто – местность на подходе к НП противником не просматривалась. Впереди шагал человек в военной форме, судя по всему – солдат. Вдруг между нами разорвался снаряд. Я бросился на землю. Снаряды продолжали рваться, но все дальше и дальше. Выждав некоторое время, побежал вперед.

Я увидел его лежавшим в густой высокой траве. Глаза солдата неподвижно смотрели в небо. Мгновенная смерть оставила лицо таким, каким оно было, только немного посуровевшим, побледневшим. Два шрама – один на виске, второй на подбородке, говорили, что погиб бывалый солдат, хотя на вид ему было вряд ли больше, чем мне. Раскинутые в сторону руки создавали впечатление, что сейчас он потянется от избытка сил и молодости, встанет и побежит к своим товарищам… Над левым карманом гимнастерки сочилась кровь. Я достал его документы. В красноармейской книжке было отмечено одиннадцать ранений! Даже не верилось, что столько раз можно быть раненым! Положив книжку обратно, оттащил его из густой травы на видное место, чтобы заметила похоронная команда. Солдат был не из нашей части. Вой очередного снаряда и грохот взрыва снова уложили меня на землю. Больше медлить было нельзя, я тоже мог стать напрасной жертвой бесприцельного огня фашистской батареи, методически обстреливавшей закрытый для немецких наблюдателей участок. Едва перестали лететь осколки и комья земли, поднятые взрывом, вскочил я бросился вперед, напряженно прислушиваясь к звукам выстрелов.

Пробегая через то место, где убило солдата, увидел лежавшую не земле пачку писем, которую вынул вместе с красноармейской книжкой и в спешке забыл положить обратно. "Отошлю родным",- мелькнула мысль. Не раздумывая, засунул пачку в планшетку и побежал дальше.

Когда, уже к ночи, нашлась свободная минута и я стал просматривать письма, меня словно пронзило током. "Здравствуй, Лева!" – так начинались они. Солдата звали так же, как моего погибшего брата! Не отрываясь, прочитал все письма подряд. Писались они еще в первые годы войны. Бумага протерлась на сгибах, написанный чернилами текст местами расплылся то ли от мочивших карман дождей, то ли от солдатского пота. Многие слова, залитые кровью, лишь угадывались.

Видно, были очень дороги эти письма, если хранил их солдат на своей груди, словно талисман!

30.IX.41 г.

Здравствуй, Лева!

Очень рада твоему письму. Ты спрашиваешь о моих делах. Все оказалось не так просто. Думала, что не справлюсь. Да и срок короткий – всего неделя. Для организации госпиталя выделили школу, где училась твоя сестра. Когда пришла туда, еще шли занятия. Собрала учителей, рассказала в чем дело. Директору и завучу поручила договориться с соседними школами о переводе туда учащихся (а их почти четыреста человек), а сама с учителями и старшими школьниками занялась ремонтом помещений.

К счастью, у завхоза нашлись краски и мел. Освободили классы от парт, начали подкрашивать стены. К вечеру половина помещений была готова. Ребята работали без отдыха, словно заведенные. Договорилась с завхозом, что на следующий день все закончат сами. Утром пошла в горком узнать, где получить постельное белье. Там мне дали телеграмму за подписью Сталина о том, чтобы наша ткацкая фабрика выделила пять тысяч метров полотна. Эти километры материала надо было за три дня превратить в постельное белье. Что мне было делать? Побежала на фабрику, показала директору и секретарю парткома телеграмму и уговорила собрать в обеденный перерыв ткачих.

На собрании зачитала телеграмму, сказала, что через шесть дней привезут бойцов, раненных при последнем наступлении фашистов под Москвой. Попросила работниц сшить – кто может – за две ночи дома по две простыни, наволочку и полотенце. Договорились, что разрежем полотно на куски по двенадцать метров, а в конце смены желающие возьмут материю с собой.

Весь день вместе с добровольными помощниками мы резали и складывали куски материи. "Успеем ли? Придут ли ткачихи?" – волновалась до вечера. А когда кончилась смена, гляжу: потянулись женщины со склада и каждая с куском полотна, а то и двумя. Через два дня, а лучше сказать, за две бессонные ночи все белье было пошито. К концу недели в классах школы стояли заправленные по всей форме кровати.

Пишу, а у самой слезы на глазах. Какие у нас люди! Слов не тратили и дело сделали! Приехал генерал из Москвы, увидел меня и говорит:

– Из военкомата сообщили, что поручили организовать госпиталь женщине. Ну, думаю, пропал! Привезут раненых, а положить их будет некуда! А госпиталь, оказывается, почти развернут. Какая же вы молодец! Награждаю Вас книгой из своей личной библиотеки! Вручу, когда привезу раненых!

Как видишь, времени не теряю, помогаю фронту!

Пиши, Таля.

11.Х.41 г.

Лева, здравствуй!

Не беспокойся, нас не бомбят, фронт от нас еще далеко. Но щели вокруг института уже вырыли. Дома, в нашем саду, мы с мамой выкопали узкую канаву, если что – спрячемся. Госпиталь уже заполнен ранеными. Да и в институте полздания отгородили – отдают под второй госпиталь.

Получила задание на дипломный проект. Выпустят досрочно, в мае месяце.

Военкому я, видно, понравилась; поручил организовать бригаду из студентов для развозки раненых с санитарных поездов по госпиталям. Мне даже агитировать не пришлось – все девчата нашей группы, как одна, согласились. После своих занятий идем на новые – получаем медицинское образование.

Когда же остановят Гитлера? Что случилось? Почему отступаем и отступаем? Не могу спокойно думать об этом!

Генерал свое слово сдержал. Подарил мне "Войну и мир" Толстого с надписью: "За отличное выполнение, поручения по срочной организации госпиталя от начальника медслужбы". Фамилия написана неразборчиво, спрашивать я не стала.

Желаю тебе быть здоровым! Таля.

25.Х.41 г.

Здравствуй, Лева!

Писем от тебя нет. Беспокоюсь. Наш институт готовится к эвакуации. Куда – еще не известно. Лекции прекратились. Упаковали лабораторное оборудование. Здание не отапливается, а на улице жуткий мороз. Мама зарезала и сварила последнюю курицу, положила в мой рюкзак и выставила в сени – готовит меня в дорогу. А что будет с ней? Страшно подумать, что в наш город войдут оккупанты. Поезда с ранеными приходят все чаще. Развозим трамваями. От перрона до трамвайной остановки, что у вокзала, почти полкилометра, а потом, до госпиталя, почти столько же. Тяжелораненых тащим на носилках. Тех, кто полегче, ведем под руки. Мороз за тридцать градусов. В трамвае – как на улице. Вчера отключили трамвайную сеть, и вагон простоял целый час на том месте, где у нас стадион и нет никаких домов. Свои пальто мы сразу отдали тяжелораненым, но нас ведь четверо, а их в два раза больше! В госпитале, когда отогревалась, чуть не кричала – пальцы рук кололо словно иголками. В вагоне же холода не чувствовала, только деревянной какой-то стала. И представь, никто из девчат не простудился! Наверное, так и бывает, когда нервы на пределе. Расписалась я – все о себе да о себе! Очень жду твоего письма.

Таля.

12.XII.41 г.

Здравствуй, Лева!

Наконец-то на нашей улице праздник – фашистов поперли от Москвы! Эвакуацию института отложили. На радостях мы с мамой вытащили из рюкзака курицу, разогрели и съели за один присест. Все бы хорошо, но ты молчишь и молчишь. Меня это очень тревожит. Занятия в институте возобновились, сидим по восемь часов в промерзших лабораториях в пальто, телогрейках и валенках (у кого есть), наверстываем упущенное. Записываем лекции карандашом, чернила замерзают. К поездам вызывают реже. Тяжелее всего, если ночью. Утром домой придешь, где бы поспать, а уснуть не можешь, так на раненых, на их мучения насмотришься. Проклятый Гитлер! Ему бы руки-ноги оторвать, положить на носилки да пронести мимо всех калек – смотри, что натворил! А тут еще думаю – не случилось ли что с тобой? Сколько времени молчишь!

Пиши! Таля.

9.11.42 г.

Здравствуй, Лева!

Большое спасибо за присланную фотокарточку! Какой ты на ней необычный – стриженый, в гимнастерке и такой худой и замерзший – едва узнала! Я очень рада, что ты поправляешься, и вместе с тем думаю – а что потом? Опять туда оке? Повезет ли снова? Скорее бы кончалось все это! Сижу все дни над проектом. Нас, дипломников, жалеют. Уже никуда не посылают. Только иногда, в метели,- на расчистку аэродрома. Недели две-три письма не жди, буду занята расчетной частью. Не умею быть в отстающих! Думаю попросить назначение куда-нибудь южнее – хочу отогреться. Пока!

Таля.

20.VIII.42 г.

Дорогой Левушка!

Прочитала твои письма, накопившиеся у мамы, и очень рада, что с тобой ничего не случилось. Обо мне не беспокойся, все страшное осталось там, где я была. Расскажу все по порядку. Появилась на заводе в июне, когда началось новое наступление немцев, на этот раз на юге. Вместо того, чтобы приступить к работе, пришлось заняться демонтажам оборудования, погрузкой его на железнодорожные платформы. Для обслуживающего персонала вагонов не нашлось. К тому же кто-то пустил слух (а может так и было!), что к городу подходят немецкие танки. Жители толпой повалили из города. Невозможно описать, что творилось. Женщины, старики, дети, тачки и тележки со скарбом, повозки, запряженные лошадьми, коровами, козами, а то и просто людьми – все смешалось. В такой толчее мы растеряли друг друга. Из города вышли небольшими группами, а кто и в одиночку. Я оказалась с двумя женщинами из соседнего цеха. Одна из них имела родственников в деревне по пути к месту эвакуации, километрах в двухстах от нашего города. По дороге я заболела. Тифозную, впавшую в бред, довезла она меня до деревни и каким-то чудом выходила. К счастью, фашисты до этих мест не дошли. Когда пришла в сознание, страшно хотелось одного – есть, есть и есть. Это мучительное чувство голода запомнится навсегда. К счастью, у хозяйки, которая нас приютила, оказалась корова. Молоко да картошка, которой было вдоволь, казались мне райской пищей.

Когда первый раз сумела сесть в постели, был конец июня, значит, я провалялась в беспамятстве больше месяца. Первое письмо домой продиктовала, писать не могла. Ко мне приехала мама и забрала с собой. Ты помнишь ее черные, как смоль, волосы? Сейчас она наполовину седая. Думала, что меня уже нет…

В те кошмарные дни то угасавшего, то просыпающегося сознания впервые в жизни я подошла к грани, когда человек стоит на краю пропасти, и сама познала, что не бессмертна, как всем кажется в молодости. Не подумай, что испугалась. Страшно было другое – умереть неизвестно где, ничего не сделав в жизни, ничего не оставив после себя…

До этих дней я отгоняла мысль о том, что война унесет и тебя. А ведь может случиться все… Какими возвращаются с фронта, знаю, меня это не испугает. Но если ты… рука не поднимается написать, что подумала. Я не переживу такую потерю! В те немногие мгновения, когда приходила в сознание, представь, первым вспоминала тебя и поняла, как ты мне дорог! Я не стыжусь своего признания, наоборот, хочу, чтобы ты знал об этом!

Прости, я очень устала и не могу больше писать. Жду твоего ответа, дорогой Левушка, – разреши мне так теперь называть тебя!

Будь здоров!

Таля.

9.IX.1943 г.

Милый Левушка!

Пятый раз ты напугал меня своим молчанием, хорошо, что недолгим. Мое сердце разрывается от тревоги за тебя. Все парни нашей группы получили бронь, доучились. Те, что пошли в военкомат вместе с нами, через полгода вернулись, только ты оказался на фронте и уже пять раз был на волоске от смерти. Эти мысли не дают покоя. Разумом я понимаю, что сейчас надо быть там, где тяжелее, а душа болит. Лишь работа немного отвлекает. Напишу, рае просишь, подробнее о моем "путешествии". Досталось мне порядочно. Солдат к костылям еще не привык, а ехать далеко – через Москву, Курск, к какому-то Глухову. До столицы добрались нормально. А там, на Курском вокзале, думала, что сама стану инвалидом. "Внесло" нас в вагон вместе со всеми. Костя оказался без костылей, а я без места. Устроилась, стоя рядом. Когда поезд тронулся, толстый мужик со средней полки, нагло улыбаясь, сказал мне:

– Ложись сюда, я тебя погрею!

– Жирно съешь, – как-то очень глупо ответила я.

Он обозвал меня дурой и проституткой. Мешочники, сидевшие на нижней полке, были явно на его стороне. Костя молчал. Да и что он мог сделать с такой компанией! От оскорблений и собственного бессилия я заплакала. Летчик, лежавший на третьей полке, видно, слышал эту перепалку.

– Вы кто такая? – спросил он, свесившись с полки.

Сначала я не хотела отвечать, а потом сказала, что везу калеку-солдата из госпиталя домой, а муж на фронте, в пехоте, много раз ранен. Это я тебя, Левушка, так представила, прости. И снова не могла сдержать слезы. Летчик спустился с полки, достал пистолет, поднес его к носу побледневшего обидчика и, словно отдавая команду, отчеканивая каждое слово, сказал:

– Ты, толстая гнида, не нюхавшая пороху, сейчас же слезешь с полки! А она займет твое место!

И добавил, что если не послушается, то выбросит всех спекулянтов в окно! Повторять ему не пришлось – мужика словно ветром сдуло. Летчик ехал, к счастью, до Курска. Всю дорогу подкармливал меня и Костю, а мешочники сидели, словно набрав в рот воды.

От Курска к Глухову добирались на чем попало. Когда до Костиной деревни осталось совсем немного, он сказал, что хочет подождать ночи. Я рассчиталась с подвозившим нас шофером. Мы устроились под стогом сена и дождались вечера. Костя решил идти не дорогой, а напрямую. Опираясь на палки, он двигался с трудом. Мне стало жалко парнишку, и я уговорила его сесть мне на закорки. Все бы хорошо – не такой уж он тяжелый, да еще похудел в госпитале, но мы сбились с пути. Пришлось перебираться через небольшое, но очень топкое болотце. Мои ноги под двойной тяжестью засасывало выше колен. Вода – холоднющая. Костя сказал, что переберется сам.

– Иди вперед и не оглядывайся! – приказал, мне.

Когда после болота я снова взвалила его на спину, вода с его одежды просочилась через платье – видно, полз через трясину на четвереньках…

Что было, когда мы вошли в Костин дом, описать не могу, комок в горле стоит и сейчас, когда это вспоминаю.

На следующий день меня и его буквально на руках носили по всей деревне. Костя сразу ожил, а я была сама не своя, смотрела на него, а думала о тебе. Обратно добиралась спокойнее, только очень мучил кашель, он и сейчас никак не пройдет. Видно сильно простудилась на том болотце. Не беспокойся, Левушка, здесь пули не свистят, снаряды не рвутся, поправлюсь. Сегодня будет врач. Главное, чтобы с тобой ничего не случилось. Крепко-крепко обнимаю!

Твоя Таля".

Таким, не очень веселым, было последнее письмо. Не хотелось думать, что Таля заболела, что организм, подорванный перенесенным тифом, не справился с болезнью и поэтому хранил солдат дорогие ему письма, как светлую память о девушке, доверчиво признавшейся ему в своей первой целомудренной любви.

Ни адреса, ни названия города, где жила Таля (Наталья?), в письмах не было. На следующий день на месте обстрела солдата не оказалось. Так и остались письма у меня, как немые свидетели одной из бесчисленных человеческих трагедий, вершившихся не только на фронте, но и в далеком тылу…

В эти дни как начальнику разведки мне приходилось много ездить верхом, выясняя обстановку в стрелковых полках дивизии. Положение на фронте менялось очень быстро. Часто получалось так, что на стыке частей появлялись целые коридоры, где не было ни немецких, ни наших войск, хотя фронт уже продвинулся далеко вперед. В один из дней проезжал через латышский хутор. Немцы ушли из этой местности без боя, наши части обошли ее стороной. Навстречу мне выбежала старуха. Я для нее был первым представителем той армии, о приходе которой она, видимо, думала все тяжелые годы своего пребывания в оккупации.

– Освободители дорогие наши! – кричала она, и по лицу ее текли слезы. Женщина подбежала к лошади и, обняв мою ногу руками, прижалась лицом к моему пыльному, видавшему виды солдатскому кирзовому сапогу, потом начала неистово целовать его, продолжая плакать. Я быстро слез с лошади и постарался успокоить ее. Глотая слезы и всхлипывая, старуха рассказала, что жила в Псковской области, что их деревню сожгли немцы и она с двумя детьми на руках и коровой долго шила в лесу; потом корова сдохла, холод и голод погнали их по селам: она добралась сюда, под Ригу, и стала работать у богатого хозяина. Он всячески издевался, бил ее детей, а сейчас, испугавшись, убежал вместе с немцами. Всмотревшись в ее лицо, я заметил, что эта женщина – совсем не старуха: горе и издевательства состарили ее раньше времени.

Рассказывая, она снова порывалась обнимать меня, повторяя:

– Освободители наши! Освободители наши!

Эти слова еще долго потом звучали в моей голове. Я понимал, как ждет население оккупированных областей нашу армию-освободительницу, и много раз испытывал на себе теплоту чувств и радость освобожденного населения. Но с таким взрывом человеческих чувств, да еще выраженным так непосредственно, встречался впервые. "Какой же ад прошла эта женщина, если она совсем обезумела от радости, увидев первого советского солдата!" – думалось мне, когда ехал дальше.

Так военная действительность продолжала политическое воспитание нашего поколения. В начале войны мне исполнилось двадцать лет. В описываемые дни – уже двадцать три. Если к трем годам военного времени прибавить два года службы в мирное время, получится пять лет. За пять лет люди заканчивают институт. Мой институт был особого рода. О нем в свое время хорошо сказал Маяковский: "Мы диалектику учили не по Гегелю. Бряцанием боев она врывалась в стих…"

В другой раз во время очередной разведывательной поездки я встретился с земляком.

Назад Дальше