Записки революционера - Петр Кропоткин 38 стр.


Перестукивание заключенных. Неожиданный визит брата царя Николая Николаевича

Бесчисленные аресты, произведенные летом 1874 года, и тот серьезный характер, который полиция придала намерениям нашего кружка, произвели глубокую перемену в воззрениях русской молодежи. До тех пор главной ее задачей было выбирать из рабочих, а также иногда из крестьян, отдельных людей, чтобы подготовлять из них социалистических агитаторов. Но теперь фабрики были наводнены шпионами, и стало очевидно, что во всяком случае и пропагандистов, и рабочих скоро заберут и навсегда упрячут в Сибирь. Тогда великое движение "в народ" приняло новый характер. Сотни молодых людей, пренебрегая всеми предосторожностями, которые принимались до тех пор, устремились в провинцию. Странствуя по городам и деревням, они подстрекали народ к бунту и почти открыто распространяли революционные брошюры, песни и прокламации. В наших кружках это время прозвали "безумным летом".

Жандармы потеряли голову. Не хватало рук, чтобы ловить, и глаз, чтобы выслеживать каждого революционера в его хождении из губернии в губернию. Тем не менее, около полутора тысяч человек было арестовано во время этой великой травли, и половину их продержали в тюрьмах несколько лет.

Результаты массовых арестов скоро почувствовались и у нас, в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Он начал заселяться вновь прибывающими узниками.

Раз, летом 1875 года, я ясно расслышал в соседней с моею камере легкий стук каблуков, а несколько минут спустя я уловил и отрывки разговора. Женский голос слышался из каземата, а в ответ ему ворчал густой бас, должно быть часового. Вскоре вслед за тем послышался звон шпор полковника, поспешные его шаги, ругательство по адресу часового и щелканье ключа "в замке. Полковник сказал что-то.

- Мы вовсе не разговаривали, - раздался в ответ женский голос. - Я просила только позвать унтер-офицера, а часовой отказывался.

Дверь опять заперли, и я слышал, как полковник вполголоса честил часового.

Итак, я был уже не один. У меня была соседка, которая сразу нарушила строгую дисциплину, связывавшую до тех пор солдат. С этого дня крепостные стены, которые были немы пятнадцать месяцев, ожили. Со всех сторон я слышал стук ногой о пол: один, два, три, четыре... одиннадцать ударов, двадцать четыре удара, пятнадцать. Затем пауза; после нее - три удара и долгий ряд тридцати трех ударов. В том же порядке удары повторялись бесконечное число раз, покуда сосед догадывался, что они означают вопрос: "Кто вы?" Таким образом "разговор" завязывался и велся затем по сокращенной азбуке, придуманной еще декабристом Бестужевым. Азбука делится на шесть рядов, по пяти букв в каждом. Каждая буква отмечается своим рядом и своим местом в ряду.

К великому моему удовольствию, я открыл, что с левой стороны сидел мой друг Сердюков, с которым мы вскоре могли перестукиваться обо всем, в особенности употребляя наш шифр.

Однако беседы с людьми в тюрьме приносят не только свои радости, но и свои горести. Подо мной сидел крестьянин, по фамилии Говоруха, знакомый Сердюкова, е которым он перестукивался. Против мой воли часто даже во время работы я следил за их переговариванием. Я тоже перестукивался с ним. Но если одиночное заключение без всякой работы тяжело для интеллигентных людей, то гораздо более невыносимо оно для крестьянина, привыкшего к физическому труду и совершенно неспособного читать весь день подряд. Наш приятель-крестьянин чувствовал себя очень несчастным. Его привезли в крепость, после того как он посидел уже два года в другой тюрьме, и поэтому он был уже надломлен. Преступление его состояло в том, что он слушал социалистов. К великому моему ужасу, я стал замечать, что крестьянин порой начинает заговариваться. Постепенно его ум все больше затуманивался, и мы оба с Сердюковым замечали, как шаг за шагом, день за днем он приближался к безумию, покуда разговор его не превратился в настоящий бред. Тогда из нижнего этажа стали доноситься дикие крики, и страшный шум. Наш сосед помешался, но его тем не менее еще несколько месяцев продержали в крепости, прежде чем отвезли в дом умалишенных, из которого несчастному не суждено уже было выйти. Присутствовать при таких условиях при медленном разрушении человеческого ума - ужасно. Я уверен, это обстоятельство содействовало увеличению нервной раздражительности моего милого Сердюкова. Когда после четырех лет заключения суд оправдал его и его выпустили, он застрелился.

Раз мне нанесли неожиданный визит. В мою камеру в сопровождении только адъютанта вошел брат Александра II великий князь Николай Николаевич, осматривавший крепость. Дверь захлопнулась за ним. Он быстро подошел ко мне и сказал: "Здравствуй, Кропоткин". Он знал меня лично и говорил фамильярным, благодушным тоном, как со старым знакомым.

- Как это возможно, Кропоткин, чтобы ты, камер-паж, бывший фельдфебель, мог быть замешан в таких делах и сидишь теперь в этом ужасном каземате?

- У каждого свои убеждения, - ответил я.

- Убеждения? Так твое убеждение, что нужно заводить революцию?

Что мне было отвечать? Сказать "да"? Тогда из моего ответа сделали бы такой вывод, что я, отказавшийся давать какие бы то ни было показания жандармам, "признался во всем" брату царя. Николай Николаевич говорил тоном начальника военного училища, пытающегося добиться "признания" от кадета. И в то же время я не мог ответить "нет". То была бы ложь, я не знал, что сказать, и молчал.

- Вот видишь! Самому тебе стыдно теперь... Это замечание разозлило меня, и я ответил довольно резко:

- Я дал свои показания судебному следователю на допросах: мне нечего прибавлять.

- Да ты пойми, Кропоткин, - сказал тогда Николай Николаевич самым благодушным тоном, - я говорю с тобой не как судебный следователь, а совсем как частный человек. Совсем как частный человек, - прибавил он, понизив голос.

Мысли вихрем кружились у меня в голове. Сыграть роль маркиза Позы? Передать царю через посредство его брата о разорении России, об обнищании крестьян, о произволе властей, о неминуемом страшном голоде? Сказать, что мы хотели помочь крестьянам выйти из их отчаянного положения, придать им бодрости? Попытаться таким образом повлиять на Александра II? Мысли эти мелькали одна за другой у меня в голове. Наконец, я сказал самому себе: "Никогда! Это - безумие. Они все это знают. Они - враги народа, и такими речами их не переделаешь".

Я ответил, что он для меня всегда остается официальным лицом и что я не могу смотреть на него как на частного человека.

Николай Николаевич стал тогда задавать мне всякие безразличные вопросы:

- Не в Сибири ли от декабристов ты набрался таких взглядов?

- Нет. Я знал только одного декабриста и с тем никогда не вел серьезных разговоров.

- Так ты набрался их в Петербурге?

- Я всегда был такой.

- Как! Даже в корпусе? - с ужасом переспросил он меня.

- В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юности, выясняется потом, когда человек мужает.

Он задал мне еще несколько подобных вопросов, и по его тону я ясно понимал, к чему он ведет. Он пытался добиться от меня "признаний", и я живо представил себе мысленно, как он говорит своему брату: "Все эти прокуроры и жандармы - дураки. Кропоткин им ничего не отвечал, но я поговорил с ним десять минут, и он все мне рассказал". Все это начинало меня бесить. И когда Николай Николаевич заметил мне нечто вроде. "Как ты мог иметь что-нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами", я грубо отрезал. "Я вам сказал уже, что дал свои показания судебному следователю". Он резко повернулся на каблуках и вышел.

Впоследствии часовые, гвардейские солдаты, сложили целую легенду по поводу этого посещения. Товарищ (известный доктор О. Э. Веймар), приехавший потом во время моего побега в пролетке, чтобы освобождать меня, был в военной фуражке. Светлые бакенбарды придавали ему слабое сходство с Николаем Николаевичем. И вот среди петербургского гарнизона пошла тогда легенда, что меня увез сам великий князь. Таким образом, легенды могут складываться даже в век газет и биографических словарей.

V

Результаты тюремного заключения. - Допросы в следственной комиссии Перевод в Николаевский военный госпиталь. - Побег. - На английском пароходе

Два года прошло, а наше дело не подвигалось. Два года предварительного заключения, во время которых много заарестованных сошло с ума или покончило само убийством.

Все новых и новых социалистов хватали по всей России, а число их не убывало. Новые люди приставали к движению, оно проникало в новые сферы, захватывая все большие и большие массы людей. Движение "в народ" разрасталось. Пример - Н. Н. Ге. Большой художник в полной силе таланта, окруженный славой за свои картины, бросает Петербург в 1878-1879 годах и едет в Малороссию, говоря, что теперь не время писать картины, а надо жить среди народа, в него внести культуру, в которой он запоздал против Европы на тысячу лет, у него искать идеалов, словом, делать то, что делали тысячи молодых людей.

Л. Н Толстой делает то же и выступает со своими письмами о московской переписи, только подходит к тем же результатам другим путем: делает то же, что делали нигилисты за последние пятнадцать лет, под влиянием культурных и революционных импульсов, но ища оправданий своей перемены в христианстве.

Отказавшись давать какие-либо показания, я этим купил себе спокойствие. Меня уже больше не тревожили и только два раза водили на допрос. Следственная комиссия заседала теперь в крепости, в куртине, соединяющей Екатерининский бастион со следующим влево, тут сидели в 1866 году каракозовцы. Тут же заключенные давали и показания.

Председателем следственной комиссии был жандармский полковник Новицкий - человек чрезвычайно деятельный, умный и, если бы не его жандармская деятельность - даже приятный человек: ничуть не злой в душе.

Раз меня привели к нему Он усадил меня в кресло, предложил своих папирос, от которых я отказался, закурив свою, и показал мне мою рукопись. Это был написанный мною конец к брошюре "Пугачевщина" Тихомирова. Рядом была наша брошюрка, напечатанная в Цюрихе уже после моего ареста. Я очень ей обрадовался. "Ах, покажите, пожалуйста, я ее еще не видел".

Он принялся читать по моей рукописи, предлагая мне следить по печатной брошюрке, очень мило отпечатанной хорошим четким шрифтом без опечаток. Новицкий читал отлично и понемногу стал увлекаться, картина вольных общин, соединенных вольными союзами, владеющих всей землей, без попов, господ и чиновников, управляющихся вечем и вступающих в союз, как средневековые общины, была набросана довольно увлекательно, и Новицкий читал с жаром, увлекаясь все более и более.

Вдруг он прервал со смехом и обратился ко мне:

- Да неужели, князь, вы верите, что все это возможно среди нашей русской тьмы? Все это прекрасно, чудно, но ведь на это надо двести лет по крайней мере.

- А хоть бы и триста.

- Итак, вы признаете, что это ваша рукопись?

- Конечно.

- И это с нее отпечатано?

- Сами видите

- Мне только нужно было вам это показать. Вы можете, если хотите, вернуться.

- Да, - ответил я, все это прекрасно, великолепно, а пока - пожалуйте в крепость.

Он переконфузился... встал провожать меня и в дверях, протягивая мне руку, которую я не взял, опять пустился в излияния:

- Ax, князь, я уважаю вас, глубоко уважаю за ваш отказ давать показания. Но если бы вы только знали, какой вред вы себе делаете. Я не смею говорить, но одно говорю - у-жас-ный.

Я пожал плечами и вышел.

Через несколько времени меня опять позвали еще раз, последний, в следственную комиссию. В дверях показался прокурор Масловский, и я уже собрался подразнить его показаниями Полякова, но он только показался в дверях, перекинулся взглядом с Новицким и выбежал.

У Новицкого на столе лежало мое письмо, взятое на мне в момент ареста, с двумя паспортами. Это была коротенькая записка шифром, в которой я писал в Москву: "Вот вам два паспорта, переделайте их так-то". Я не успел ее отправить, когда был арестован. При аресте я не отказывался, конечно, что она написана моей рукой.

- Вот, - начал он, - ваша записка, отобранная у вас два года тому назад. Она написана шифром, и я даю вам мое честное и благородное слово, что ключ к шифру найден на одном из ваших товарищей (он был найден у Войнаральского, которому кто-то из кружка вопреки всем уговорам дал его, хотя Войнаральский и не был членом кружка, и Войнаральский записал его в свою записную книжку. Масса писем, писанных этим шифром, была уже в руках Третьего отделения. Замечу, кстати, что, хотя наш шифр был самый простейший - он напечатан в обвинительном акте процесса 193-х - и хотя эксперты хвастают, что они разбирают всякие шифры, но, прежде чем ключ был найден у Войнаральского, ни одного письма они не прочли).

Шифр был самый простой, в десять слов, которые следовало помнить, не записывая:

Пустынной Волги берега

Чернеют серых юрт рядами

Железный финогеша Щебальский.

Начало его я взял из стихотворения Рылеева:

Пустынной Лены берега

Чернеют темных юрт рядами.

Каждая буква обозначалась словом и местом буквы в слове.

П было 11, У было 12, С было 13 или 51, или 07 (10-е слово, 7-я буква). Буквы, часто встречающиеся, как Е или А, обозначались, как видно, разно: 32, 34, 42, 72, 86 или 02 для Е и 36, 74, 88, 04 для А.

Расшифровать такой шифр невозможно, тем более что мы писали сплошь, иногда ставя нечетное число букв в начале письма и в конце и еще запутывая расшифровку ненужными парами, как 26, 27, 28, 29, 20, вставленными там и сям.

- Если вы знаете ключ, так зачем же вы меня спрашиваете?

- Даю вам честное слово, что мы знаем его, но мы хотели спросить вас.

- Совершенно напрасно. Удивляюсь, как вы, умный человек, не поняли, что не стоило меня беспокоить из-за такого вопроса. Вы же знаете, что я вам никакого ключа не открою.

- Да... - бормотал он... - вот и перевод вашей записки...

- И читать его не намерен. Записка - моя, перевод - ваш. Если вы думаете, что перевод верен - на здоровье. Не мое дело его проверять.

- Да, я знал, я предвидел, конечно, но долг службы.

- И желание выслужиться? Да? Ну, прощайте. Когда я встал, вбежал Масловский, должно быть, подслушивавший у дверей.

- Ну, что?

- Я говорил вам, что напрасно было тревожить князя. Конечно, он ничего не знает...

- Ах, князь, - начал было он опять, провожая меня в коридоре.

- Прощайте, - сказал я и вышел со своей сворой конвойных.

Тем и кончились мои допросы.

Расскажу уже заодно, что, когда я был в доме предварительного заключения, куда меня перевели в марте или апреле в 1876 году, говорили, что теперь дело передано в суд и скоро мы будем судиться.

Меня потребовали к прокурору судебной палаты, некоему Шубину. Меня провели внутренним ходом из тюрьмы в здание суда, и там у стола сидел прокурор Шубин и писарь. Кипы исписанных фолиантов лежали на столе.

Я никогда не видал человека противнее этого маленького прокурора Шубина. Лицо бледное, изможденное развратом; большие очки на подслеповатых глазах; тоненькие злющие губы; волосы неопределенного цвета; большая квадратная голова на крошечном теле. Ломброзо, наверное, зачислил бы его в представители "преступного типа". Я сразу, поговорив с ним о чем-то, возненавидел его.

Шубин объяснил мне, что теперь предварительное следствие закончено и дело передано судебному ведомству. Теперь он обязан показать мне все имеющиеся против меня показания.

Их оказалось немного.

Один из заводских - один из кружка в тридцать пять человек - показал, что я бывал у рабочих и читал им лекции революционного содержания. Это был один юноша - не назову его, так как он, кажется, просто проболтался. Его приводили раз, кажется к Новицкому, на очную ставку. Меня спросили, читал ли я лекции рабочим... Я ответил, что никаких показаний давать не буду. Тогда в комнату ввели белокурого, конфузящегося молодого человека...

- Я вас не знаю, - сказал я очень резко, как только он переступил порог, не давши времени прокурору произнести полслова.

Молодой человек переконфузился...

- Я не знаю, не помню, я, кажется, их видел... не помню, - забормотал он.

- Я вас не знаю, никогда не видал, - крикнул я на него, он еще больше сконфузился, и прокурор, видя, что он готов отказаться от показаний, поторопился его вывести.

Сцена не продолжалась и двух минут.

Так вот, было его показание, что бывали у них лекции и на этих лекциях бывал я.

Потом еще одно показание Егора - пустого-таки мужика, который околачивался около тех двух ткачей; он показал, что я бывал у них и говорил, что мужикам худо без земли и надо землю отобрать у помещиков. Затем были два показания двух ткачей, что я говорил им, что надо всех - долой и что царя надо убить... Егор и другой (забыл имя) были шпионами.

Все это была чистейшая выдумка, так как вся система наша, и особенно моя, была тогда такова, что нам до царя никакого нет дела, а поднимется крестьянский бунт, так царь, пожалуй, еще сам убежит к немцам; что суть не в царе, а в том, кто землей владеет. Но с этими двумя ткачами я и в разговоры не пускался, так как познакомился с ними, когда они промотали восемь рублей, данные им на наем квартиры, за что я их порядком поругал.

Увидя такое показание, я сразу понял, что оно продиктовано следователями, известно с какой целью.

- Ну, этаких свидетелей я вам по двадцать пять рублей сколько хотите найду, - сказал я.

- А кто же это, позвольте спросить, - зашипел Шубин, - будет им платить? Я подумал секунду:

- Вы, - сказал я, видя его злобное лицо, и ткнул в его направление пальцем.

Назад Дальше