Довольно быстро я уразумел, что они все же взрослые люди, так, может, это вовсе и не игра? Ведь еще год назад это Петр Кривцов сказал, что да, надо посчитать, сколько снарядных гильз выпускает фюрстенбергский завод, и что это может пригодиться. В общем, постепенно я стал относиться к этой как бы игрушечной конспирации очень серьезно и даже сам собой немного гордился - вот, я участвую в каких-то подпольных делах. И записки стал возить не в кармане, как первый раз (хотя и тогда Петр наказывал, чтоб хорошо спрятал), а брал бумажный пакетик, насыпал в него немного крупы, купленной на полученный от герра Купчика талон, и в нее засовывал записку. Вместе с купленными где-то на черном рынке хлебными талонами, которые собирался выгодно перепродать в Фюрстенберге.
Когда я объявился в фюрстенбергском лагере во второй (а может быть, в третий) раз, Миша Сергеев тут же повел меня секретничать и выдал очень неприятное задание: тут же, с места в карьер, отправляться в город, разыскивать на такой-то улице дом, где квартирует переводчик Артур Закс, а точный адрес неизвестен, надо расспрашивать соседей. И сказать Артуру то-то и так-то... А если он заартачится, пригрозить ему... К сожалению, хотя весь этот "поход" к господину Заксу помню отчетливо, что именно я ему должен был говорить, с какой стати и чем грозить - хоть убей, не знаю. Кажется, мои поручители хотели напугать Закса тем, что они "про него знают" что-то. А не запомнил я, что именно, может быть, просто потому, что чувствовал себя во время всей этой акции чрезвычайно неуютно и глупо.
Дом, где квартировал переводчик, нашелся сразу, Артур Закс меня впустил и даже стал расспрашивать, как нам там в Берлине живется; на коленях у него млела при этом хорошенькая девица из заводоуправления, из "бюро", но...
Но как только дошло до порученного мне "дела", так господин Артур Закс весьма решительно послал, что называется, куда подальше, и меня и "тех, кто тебя прислал", - так он сам и выразился. Если, мол, хотят меня пугать, то не пришлось бы им самим испугаться. "А тебе (это мне) очень советую в чужие дела не встревать". Однако же, Миша большой "отчетом" моим остался почему-то доволен. И никаких видимых неприятных последствий эта странная затея, к счастью, не имела.
Лето 44-го, бомбежки чуть не каждый день, радио то и дело кричит, что англичане и американцы готовятся к десанту через Лa-Манш, что из этого ничего не получится и нападающих ждет возмездие. То же самое, естественно, у немцев в газетах. "Температура" этих угроз день ото дня нарастает.
Идет к концу обычный рабочий день. Мы с Юзиком монтируем в цеху зарядное устройство для автомобильных аккумуляторов. Электродвигатель и генератор постоянного тока станут на раму, под которую в бетонное основание надо заделать "шпильки", толстенные болты. К концу рабочего дня мы не управились, но оставить так до завтра нельзя - застынет бетон. Майстер Хефт тоже не уходит, стоит, что называется, за спиной.
Наконец все готово, мы кладем раму с привинченными к ней шпильками на только что уложенное основание из свежего бетона. Юзик, стоя на корточках, что-то прихватывает сваркой, снимает козырек с черным стеклом, поднимается и говорит мне, что надо еще поставить дату, когда мы это соорудили. Берет сварочный электрод, чтобы прочертить его концом цифры на поверхности еще мягкого бетона. "Сегодня пятое?" Я киваю.
Смитс подумал и сказал, что ведь затвердеет бетон только завтра. И начертил концом электрода число: 6.VI.1944.
Ну а завтра, днем шестого июня сорок четвертого года, репродуктор начал передавать на повышенных тонах германскую военную сводку о высадке союзников во французской Нормандии - об открытии Второго фронта. После сводки пошли сплошные вопли в адрес нехороших империалистов и плутократов, которым ораторы обещали скорое возмездие. Военные же действия выглядели у них так, что "ведутся операции по окружению и уничтожению десанта, однако отдельным группам удалось...". Всем было все очень даже понятно.
Немцы наши, расходясь от репродуктора, были невеселы. А фламандец Юзик Смитс подзывал "заслуживающих доверия лиц" к будущей зарядной станции и гордо показывал нацарапанную вчера сегодняшнюю дату.
Наши голландец и бельгиец, Питер и Йозеф, зарплату получали как немцы. Могли переписываться с родными, письма в Бельгию и Голландию шли и оттуда тоже приходили. Письмо могло дойти за несколько дней, а могло и через три недели. В дневнике у Юзика записано, что 15 января 1944 года ему выдали "контрольную карточку", без которой нельзя отправлять и получать письма. Норма - два письма и одна открытка в месяц. А с 24 мая разрешались уже только открытки. На сохранившемся письме, посланном Юзиком домой из Германии в 44-м году, видна работа цензуры: на конверте в обратном адресе оставлено только имя улицы, а название шарашкиной мастерской - "генераторен-унд-моторен" вымарано. Старались цензоры, не зря хлеб ели!
Юзик посылал родителям деньги - из зарплаты, через бухгалтерию. И получал из дому письма, из которых следовало, что эти деньги туда не приходили. Юзик обращался к бухгалтеру господину Кинасту, и тот каждый раз объяснял ему, что он все делает как следует. Что он будет еще наводить справку почему перевод задержался, и как это сложно в военное время.
У Юзика была еще такая, по-нашему можно сказать - общественная обязанность: каждый вечер и при воздушной тревоге ночью проверять в цеху и в конторе, не остался ли включенным свет или что-нибудь еще. И с этой целью ему каждый вечер оставляли ключи от дверей. В конторе был не только репродуктор, но и радиоприемник, на котором, наверное, висела полагающаяся красная картонка с напоминанием о карах, которые ждут тех, кто "подслушивает вражеские передатчики" Юзик включал иногда этот приемник и ловил лондонское радио. А потом рассказывал мне про новости с войны, как бы делясь своими догадками, предположениями. Особенно после вторжения союзников во Францию.
И вот однажды вечером его застукал с включенным приемником бухгалтер Кинаст. Он жил в соседнем с фабрикой доме, и у него, наверное, был свой ключ. Юзик, конечно, испугался. А бухгалтер, погрозив ему пальцем, сказал, что доносить куда следует он, так и быть, не станет. Но чтоб сварщик Йозеф Смитс не смел больше приставать к нему, занятому человеку, со своими затерявшимися переводами!
Юзик все понял, и ему пришлось после этого помалкивать о пропавших деньгах.
К сожалению, в то время я уже курил. Еще в Фюрстенберге втянулся постепенно, начиная с "оставь курнуть!". Наверное, и по причине желания быть взрослее, и от постоянного чувства голода. Курева всем нам, будь то махорка или здешние сигареты, сильно не хватало. То же самое, кстати, было и с немцами, получавшими по специальной "табачной карточке" табак или сигареты из расчета четыре штуки в день. Большинство курящих старались как-то растянуть этот паек, брали вместо сигарет табак и крутили из него самокрутки, для которых в Германии была специальная папиросная бумага - листки с клеевой полоской, собранные в узенькую книжечку.
Уже не помню кто, Юзик или голландец Питер, раза два получал из дому бандероль с несколькими пачками крепкого табака. Мне тоже доставалось угощение, и несколько дней была в нашей фабричной компании этакая курильная вольница. Потом все входило в норму. Сигарету курили три или четыре раза, оставляли друг другу "курнуть", окурок потрошили в какую-нибудь коробочку, чтоб со временем набралось на завертку.
Приходилось, хотя и не часто, поднимать чей-то окурок на улице и отправлять оставшиеся в нем крохи табака в ту же коробочку. (Это бывало редко не потому, конечно, что стыдно собирать окурки. Найти на улице окурок - вот что было большой редкостью.) Сильно курящим немцам приходилось делать то же самое.
Нелепица - в военном Берлине сохранились, причем даже на крышах домов, броские рекламы берлинской табачной фабрики "Юно". Черный медведь из городского герба держит пачку сигарет. И высоченными буквами над фасадом: "Was sagt der Bar? Berlin raucht Juno!" (Что говорит медведь? Берлин курит "Юно"!) Но в один прекрасный день (или ночь, не помню) американские или английские бомбы грохнулись на эту табачную фабрику. И сигарет "Юно" не стало. Народ же, скорее всего, сам немецкий народ, отреагировал на это событие чуть не на следующий день, перефразировав бывшую рекламу в простенькое двустишие:
Was sagt der Bar?
Berlin raucht keine Juno mehr...
Что полностью соответствовало действительности - сигарет "Юно" не стало, и, значит, их в Берлине уже не курили. И в других городах, разумеется, тоже.
Ездил я в Фюрстенберг, конечно, только на выходной - они на этой фабрике соблюдались. Как только кончался в субботу рабочий день, я поскорее мылся-переодевался и на городской электричке катил в центр, на Фридрих-штрассе. Про то, что эта улица рядом со станцией - известное злачное место, не имел в то время ни малейшего понятия. Дальше шел пешком на Штеттинский вокзал, это совсем близко, протягивал в окошечко кассы деньги-рейхсмарки и получал билет до Фюрстенберга и обратно; сколько он стоил - не помню. И садился в уже известный мне поезд, никто меня ни о чем не спрашивал и не проверял.
Немецкие вагоны тех времен были совсем не такие, как советские, будь то пригородные или дальнего следования. Довольно коротенькие, из трех, кажется, отделений, в каждом - одна напротив другой две скамьи для сидения пассажиров, на каждой должны были сидеть человек пять или шесть. Главное же отличие было в том, что в каждое такое отделение были отдельные двери - с обоих боков вагона. То есть пройти вдоль по вагону или в другой вагон было нельзя; куда сел, там и езжай, по крайней мере до следующей станции. Правда, снаружи сделаны вдоль всего вагона подножки, по ним проводники-контролеры (в Германии они были и остались в одном лице) иногда переходили из отделения в отделение и на ходу. Пассажиров в такое отделение набивалось, особенно на обратном пути, человек двадцать, а то и больше. Половина из них, я в том числе, стояла ("как сельди в бочке") в узком проходе между скамьями. Билеты проверяли по дороге из Берлина каждый раз, по дороге обратно - очень редко, потому что проводнику было не протолкаться. Облавы не было ни разу, военный патруль заходил в вагон раза два за все время, мной они не интересовались.
Чем ближе шло дело к "alles kaput", тем чаще и сильнее бомбили Берлин и окрестности американцы и англичане. Тем хуже ходили поезда и тем больше набивалось людей в поезд, и ехать приходилось снаружи, цепляясь за поручни; мужчины, если они случались среди пассажиров, чаще всего даже не пытались втиснуться в вагон.
На вокзале в Фюрстенберге я несколько раз оказывался рядом с хромым немцем средних лет. Мы стали здороваться друг с другом, иногда я пробовал помочь ему втиснуться в купе, потому что нога у него была явно сильно покалечена, было похоже, что фронтовое ранение. Постепенно мы разговорились на какие-то простейшие темы вроде "хорошей погоды"; по разговорам этим можно было догадаться, что нежных чувств к фашистской власти мой попутчик не питает. Как-то он сказал, что все пытается догадаться по моему произношению, откуда я родом: "наверное, из Баварии?". Я к тому времени был уверен, что он нормальный человек, и честно ему все объяснил. Он страшно удивился: общаться с русским ему до этого не приходилось. Когда ехали на подножке - расспрашивал про Советский Союз и про лагерь здесь. А однажды достал из портфеля - и, стесняясь, стал объяснять, что это мне подарок, - рубашку, немного поношенную, но вполне хорошую, да еще с воротничком под галстук.
Правда, воспользоваться ею в этом качестве мне так и не пришлось.
Летом и осенью 44-го американцы и англичане бомбили Берлин все чаще, так что скоро воздушные тревоги сделались, можно сказать, неотъемлемой частью жизни и быта. Юзик, которого дома во Фландрии звали Иос, насчитал в своем дневнике 55 налетов в 1943 году, когда его привезли в Берлин, 109 в 1944 году и 128 налетов с первого января сорок пятого до конца. Немецкое радио и газеты называли их Terrorangriff, "террористический налет", и действительно, по городским жилым кварталам лупили эти Terrorbomber, "террористические бомбардировщики", почем зря. Гражданское население из больших городов, и прежде всего из Берлина, - неработающих женщин и особенно детей, стали усиленно эвакуировать в сельскую местность и в горы.
Почти каждый день, хорошо еще, если часам к двенадцати, а бывало, и в 10 утра - воздушная тревога. Налеты продолжались когда час-полтора, а то и дольше. Десятки, а то и сотни четырехмоторных "летающих крепостей" в небе. Приятно, конечно, но ведь никогда не знаешь, а не шарахнет ли сегодня и по тебе. А ночью, и тоже все чаще, осенью 44-го уже почти каждую ночь, - опять воздушная тревога. Правда, ночью бомбежки были, как правило, "более скромные", не такие пугающие. Объяснялось это просто: всем было хорошо известно, что днем бомбят американцы, а ночью - англичане. Ясно, что США побогаче Великобритании и самолетов у них побольше. К тому же американская "летающая крепость" не чета английскому самолету. Очень просто...
Как это можно описать, что такое бомбежка? В конце концов, личные ощущения зависят от того, далеко или близко от тебя валятся бомбы. Одно могу сказать точно: бомбили устрашающе. Бывало, что после дневного налета целые кварталы, особенно в центре Берлина, превращались в развалины, пожары полыхали до ночи. Жуткое ощущение, когда бомбы начинают падать неподалеку. Совсем близко от фабрики на улице Седан-штрассе пяти - или шестиэтажный жилой дом развалило попавшей в него фугасной бомбой целиком. Другая бомба, поменьше наверное, грохнулась однажды ясным днем на задах "генераторен-унд-моторен", в нескольких метрах от парового котла-убежища, в котором мы в это время сидели. Не приведи Господи никому услышать тот вой и грохот...
А по ночам я постепенно перестал вставать при воздушной тревоге. Наверное, как и многие другие. Сирены разбудят, поворочаешься - и задремлешь снова. Потом, когда уже начнут грохать разрывы, лежишь и размышляешь: кажется, не очень близко, а все же не пора ли сматываться? А если близко разрывов не слыхать, то бывало, что так и засыпал. Очень уж тошно не спать ночью, когда к шести утра на работу. Но конечно, бывало, что и ночью, когда начинало выть, шелестеть и грохотать уже близко, приходилось удирать в котел. Иногда казалось - вот-вот, сейчас попадет сюда, и...
Страшнее всего было - это вой приближающейся тяжелой бомбы. Не знаю, какие бомбы теперь и какие звуки они издают, а тогда это был шелест, быстро нарастающий до такой громкости, что заполнял собой все вокруг и меня самого, так что я переставал себя ощущать и осознавать. И когда этот страшный вой и шелест завершался всепоглощающим грохотом разрыва, это уже не оглушало, а было как бы облегчением - если слышу грохот, значит, жив.
А раза два или три, когда бомбы падали совсем близко, можно сказать - рядом, в какие-то секунды или доли секунды, не знаю, мне казалось, что меня уже нет. И что "остатки грохота" доносятся до моей души уже "туда"...
Однажды произошла вот какая история. Двоих из нашей фюрстенбергской четверки, Алексея и Николая, позвал мастер и велел на следующее утро быть готовыми куда-то ехать. А утром появился знакомый нам полковник Гайст со своим самоварным лимузином, и ребята уехали с ним. И в тот же вечер (или, может быть, на следующий день, точно не помню) вернулись. В некотором недоумении, но явно довольные. И вот что они рассказали.
Привезли их в какую-то военное учреждение, довольно далеко отсюда. Накормили хорошей едой, что для тех времен и той ситуации уже само по себе было делом необычным. Потом они сидели довольно долго просто так, ничего не делая и недоумевая, что все это должно означать. Наконец их повели на полигон, в блиндаж. Оттуда военные немцы включали подрыв каких-то зарядов, заложенных на изрядном расстоянии под бетонными колпаками. После чего Николаю и Леше велено было туда идти и принести, сложив в выданную им тару, то, что осталось после взрывания. ("Черепки, металлические остатки какие-то сплющенные...") Затем их еще раз хорошо накормили и велели помалкивать. Вот и все.
Впрочем, эта непонятная история (чего ради понадобилось их туда возить?) занимала нас тогда недолго. Хватало других забот.
Если же посмотреть на нее с сегодняшней колокольни, прочитав сначала книжку Дэвида Ирвинга "Вирусный флигель" о германском атомном проекте; если прочесть про добытый союзниками в 45-м году немецкий документ "Эксперименты в области инициирования ядерной реакции с помощью взрывчатых веществ"; если обратить внимание на то, что сведения об этих опытах американская "Миссия Алсос" получила от полковника Фридриха Гайста, ведавшего, оказывается, в Министерстве вооружения и боеприпасов научными разработками, то... То можно очень просто предположить, что Леша и Николай были просто подопытными кроликами, невольно участвуя в безнадежной попытке возбудить обычным взрывом ядерную (!) реакцию. Немецкое военное начальство вполне могло не пожелать подвергнуть риску облучения "своих"...
Это предположение, разумеется, далеко не факт. Оно на это и не претендует.
Желтые хлебные талоны "для иностранцев" были, как и красные немецкие, три штуки по пятьсот грамм, одна буханка на неделю. И отдельно еще шестьсот грамм (надбавка для рабочих), так что в сумме получалось - те же 300 грамм в день, та же пайка. Еще запомнились напечатанные на талоне цифры: 62,5 грамма. Кажется, это относилось к слову Fett, жиры - не шестьдесят грамм, а целых шестьдесят два, да еще с половиной (!) грамма маргарина. А талон "мясные изделия" был, кажется, на 125 грамм, по нему можно было купить в магазине кусочек колбасы или же несколько срезов от разных сортов. И еще был талон, по которому продавалась крупа. Кажется, это были просто размолотые зерна пшеницы или ржи. В магазине ее насыпали в пакетик, больше похожий на аптечный.
Вот этот пакетик с крупой и служил мне для конспирации, когда я в конце недели снова отправлялся в Фюрстенберг. О том, какой об этом может быть когда-нибудь разговор в НКВД, я в то время не задумывался.
В лагере электролампового завода существует, оказывается, что-то вроде самодеятельной кухни. И многие тамошние женщины, которые, хотя и живут не в семейном, а в обычном бараке, тоже готовят себе сами горячую пищу. Некоторые взрослые парни из этого лагеря, хотя вроде бы живут в другом бараке, тоже кормятся "домашним" горячим у своих дам.
Однажды у Лунькова меня познакомили с брюнеткой Еленой, и мы стали прогуливаться на задах лагеря вдоль железной дороги. А недели через три Елена стала меня подкармливать: приносила суп в стеклянной банке. Однако же не забывала напоминать при этом, что, мол, знает, что про нее говорят, и "чтоб ты не воображал, что я такая!".