Зато наша братия в мастерской, можно сказать, наглеет. И уже кто-то, даже не очень таясь, предлагает устроить небольшую диверсию: испортить мотор армейского грузовика, которому заканчивается ремонт; газогенератор ему уже приделан. Как? А очень просто: пока цилиндры двигателя раскрыты, уронить туда нечаянно хорошую гайку! Вот заведут его хозяева, а гайка эта им весь двигатель и разворотит. Здорово?..
Знающие мотор лучше, чем изобретатель, объясняют ему, что мотор заклинит в первую же секунду, как заведется. Его тут же начнут разбирать и увидят покалеченный поршень и расплющенную гайку. Ясно, что будет после этого? Инициатор огорченно соглашается. Потом придумывают другое - а если оставить незатянутыми два-три болта на шарнирах коленвала? Гут кто-то из старших ребят сурово предлагает "кончать базap": хочешь мудрить - мудри. И помалкивай, зря не болтай!
Прочитавший об этом в наше время может морщиться и хмыкать сколько ему угодно.
Ездил я в Фюрстенберг прежде всего, конечно, не за таинственными записками. Они ведь и появились как бы вторично, после того, как я решил туда поехать. Очень важно было ощущение как бы независимости - вот я катаюсь на вашем поезде, и хоть бы хны! Потом добавилась еще выгода от перепродажи талонов; если по-советски и честно - от спекуляции. Но все это, наверное, не главное, главным было другое: в Фюрстенберге была для меня как бы семья. Несколько самых близких мне вот уже третий год людей, и главный из них - Миша большой. Увижу ли когда-нибудь маму и бабушку (а проще, живы ли они и уцелею ли я) - в этом я тогда очень сомневался, а что нет в живых моего отца - не сомневался нисколько. И "внутри" для себя как бы отрекался от него в мальчишеской непримиримости, за то, что он совершил такую ошибку - ничего толком не сделал, чтобы эвакуироваться из Харькова (а может быть, и не хотел этого), когда стало ясно, что город будет занят немцами. Погубил, наверное, маму. И очень даже может быть, что меня тоже.
Но я пока цел и даже испытываю злорадное чувство к врагам-немцам: "Я вас все равно обманул! Вы про меня так и не узнали. Теперь я помогаю подпольщикам, и Красная Армия вас обязательно победит!" Что-то в этом роде, достаточно мальчишеское.
А в фюрстенбергском лагере опять появились, это было, наверное, уже в начале 45-го, новые люди: на фабрику пригнали мужское пополнение. Ясно, что из какого-то другого лагеря из другого города - больше брать давно уже неоткуда. Несколько лиц показались мне знакомыми, но откуда - вспомнить не мог. И на всякий случай держался подальше. Один из них остановил меня. Спрашивает, слегка улыбаясь: харьковский? Я осторожно ответил что-то вроде того, что "да, ну и что?". - "Ладно, харьковский, - говорит он. - С тобой мы в одном эшелоне в Германию ехали, меня можешь не бояться. Правильно тогда сделал, что умотал, - тебя, как прибыли на место, на верфь в Висмаре, искали какие-то суки. Болтали - еврея, мол, в эшелоне везли... Никого не бойся, держись!"
Спасибо тому человеку из Харькова.
В начале 45-го, когда фронт уже стоял на Одере, я познакомился по какому-то делу с парнями из лагеря, находившегося по другую сторону Берлина, в пригороде Бух. И однажды, уже не помню, зачем и по какой причине, поехал вечером к ним в лагерь. Кажется, это было уже весной, когда ехать в Фюрстенберг я уже не мог - железную дорогу вовсю бомбили, и поезда не ходили. А выходные стали отменять даже в нашей "генераторен-унд-моторен". И вот там, у них в лагере, мне предстала удивительная картина. Трое или четверо молодых и, как говорится, полных сил идиотов (они были и на самом деле довольно упитанными) примеряли военную форму странного желто-зеленого цвета. Мои знакомые, их соседи по бараку, объяснили, пожимая плечами, что те собираются идти служить в какую-то "национальную армию". Чью? "Ну, при немцах. Их не поймешь, спроси сам".
Я стал спрашивать и услышал от тех парней, что они послушали каких-то вербовщиков и надумали сказаться галичанами, жителями Западной Украины, которую немцы называют Галицией. И теперь поступают на службу в дивизию "Галичына", которая принадлежит ни больше ни меньше, как к войскам СС...
Сначала я не поверил. Вы что, не соображаете, кому идете служить? Вам, не говоря уже обо всем прочем, непонятно, что и СС и Гиммлеру вместе с Гитлером вот-вот полный капут? Что для них вы просто пушечное мясо, вас сунут в самое пекло, а если уцелеете - расстреляют свои, потому что Красная Армия вот-вот будет в Берлине?
Ничто их не брало. Несли какую-то чушь, что "вже далы форму" и что "будэ добре харчування", а один из них, напрягши мозги, додумался до такого: "Колы пошлють на фронт, то здамся до Червоной армии. Ще раньше од вас!"
Были и такие идиоты, ничего не поделаешь.
Примерно в то же время в одну из страшных бомбежек Берлина был вдребезги разбит приборный завод, на котором работал бельгийский слесарь-механик Фердинанд Смитс, родной брат Юзика, привезенный в Германию вместе с ним. И начальство решило перевести рабочих дальше на Запад, в какой-то городок неподалеку от Ганновера, где был филиал того завода или смежное производство, - чтобы они там продолжали работать. Мы с Юзиком пошли провожать Фрэда, и я стал уговаривать его не ехать - ведь сюда скоро придут наши, Красная Армия, которая нас всех освободит. Фрэд резонно заметил, что там, куда их везут, его тоже освободят, только не Красная Армия, а англичане, и что там ему ближе к Бельгии, к дому. И вообще он как-то больше доверяет англичанам.
Когда мы уже прощались, я сказал ему: "Ну что ж, тогда до свидания - в Сибири или на том свете!" И своих ребят в шарашкиной мастерской я тоже убеждал, что если нас накажут и пошлют в Сибирь, то это будет правильно, так нам и надо. Такие у меня были в те последние месяцы войны "политические убеждения". Я не только считал, как и до этого в Фюрстенберге, что нам придется отвечать за то, что работали на Германию, но и очень, как сказали бы в старое доброе советское время, активно пропагандировал эту точку зрения. Когда мы в цеху собирались компанией в несколько человек подальше от майстера и беседовали о настоящем и явно имеющем измениться в самое ближайшее время будущем, я с жаром доказывал, что мы все виноваты и отечество вправе с нас за это спросить.
И что это еще хорошо, если нас освободят, а война еще не кончится, и нам дадут возможность "смыть кровью..." и так далее. (Что мы на окраине Берлина и что приход наших в Берлин не может не означать окончания войны, это от меня тогда как-то ускользало.) А если нас после освобождения погонят в Сибирь пилить лес или добывать уголь, то и это будет правильно... Повторял это не раз, отсюда, наверное, и такое предсказание при прощании с бельгийцем Фрэдом.
Хлеб становился все хуже, лагерная пайка похудела, как было в Фюрстенберге поздней осенью 42-го. Наступил и день, когда хлеб не выдали совсем, пообещали - завтра. А на фабрике давно кончился последний мешок муки, и господин Купчик только разводил руками - добыть муку он уже не мог. Раздобывать пропитание надо было самим...
Способ известен, в лагере он ни для кого не секрет. По окраинам города великое множество садово-огородных поселков. Очень похожих на теперешние российские садовые участки, только поменьше, и домики на них были тогда, в конце войны, совсем маленькие. Что-то вроде беседки или будки с навесом. Однако почти возле каждой такой будки можно было увидеть не только садовый инструмент и не только легкие раскладные кресла - хозяева желали отдыхать с удобствами. Почти в каждом таком садике были клетки с кроликами. Овощи и фрукты или изделия из них нередко хранились здесь же в домике или в погребе под полом. И еще там бывали стеклянные банки с законсервированной в них крольчатиной.
В эти поселочки и стали наведываться по ночам берлинские остарбайтеры - за пропитанием. А немцы, владельцы взломанных домиков и похищенных продуктов, стали охранять по ночам свои поселки; из-за этого случались непредвиденные встречи с хозяевами. Бывало, что даже стрельба из охотничьего ружья по "гостям". Но с казенным пропитанием становилось все хуже, так что набеги на садовые домики, назывались они, кажется, Gartenlauben, беседками, все равно продолжались. Несмотря на неловкое все же ощущение воровства - не вообще "у немцев", как сахар в Штеттине, а просто у чьей-то семьи, у чужого человека, который не сделал мне ничего плохого и, может быть, даже никакой не фашист. Ничего не поделаешь - война...
Даже на окраинах много разрушений, а в центре - смотреть страшно. Разрушены бомбами и выгорели целые улицы и кварталы. Однако такое впечатление, что чем ближе бесславный для них конец войны, тем истошней и громче вопит пропаганда, в которую, наверное, немцы уже и сами не верят. Да и как им верить, когда советские войска считай что рядом, сотни километров не наберется.
Мало того что репродуктор извергает чуть не целыми днями бодрые реляции убийственного содержания. Газеты, надо полагать (я их почти не видел), тоже. Еще чуть не на каждой афишной тумбе, где ни попало, на заборах и стенах - аршинные призывы и лозунги. Особенно много дурацких плакатов про бдительность. Черный силуэт толстого человека в шляпе, который куда-то наклонился - высматривает тайны, наверное, и надпись высоченными буквами: PST! FEIND HORT MIT! - "Тс-с! Враг подслушивает!" Немало и просто громких словес. Скажем, Blut und Ehre! - Кровь и честь, дескать. Ну и что с того? Или: Der Fuhrer hat immer Recht; вождь, ясное дело, всегда прав. А незадолго до конца появились чуть не на каждом шагу, и часто уже не плакаты, а просто надписи на уцелевших к тому времени стенах: BERLIN BLEIBT DEUTSCH! - "Берлин останется немецким..."
На всю эту чушь народ не обращал уже, наверное, никакого внимания. Чего тут подслушивать! И что останется от города, который и так наполовину разрушен бомбардировками?
Поразительное дело: всего за месяц до начала наступления Красной Армии с приодерских плацдармов на Берлин я еще съездил 18 марта 1945 года на поезде в Фюрстенберг и обратно; наверное, это был последний раз. (Точное число не означает, что я его тогда запомнил. А дело в том, что в книгах о событиях Второй мировой войны есть дата жуткой бомбардировки 15 марта городка Ораниенбург под Берлином, через который проходил поезд на Фюрстенберг. Несколько сот летающих крепостей В-29 стерли там с лица земли завод цветных металлов "Ауэр гезелльшафт", потому что разведка американского атомного проекта узнала, что туда были вывезены из Франции радиоактивные материалы. Сильно пострадал, разумеется, и город; в находившийся рядом концлагерь Заксенхаузен тоже попали бомбы. А я хорошо помню, что ехал в воскресенье после этой бомбежки, о которой в вагоне почему-то все знали.)
Отделение вагона было переполнено, пассажиры, почти сплошь женщины; довольно громко, уже не стесняясь, говорили о погибших и о том, что война проиграна и бессмысленно ее продолжать. Среди ехавших был военный, он стал неуверенно стыдить плачущую женщину, - дескать, надо верить до конца в фюрера и в победу. И тут с ней сделалась настоящая истерика. Женщина рыдала, другие пытались ее успокоить, а она выкрикивала, что пусть фюрер, который погубил в концлагерях (!) и на войне столько людей, всю молодежь Германии, катится к дьяволу. (Вот такое страшное ругательство...) А если кому этот бездарный фюрер еще не надоел, тот пусть катится вместе с ним!
Пожилые женщины долго ее успокаивали, а военный стушевался и выбрался из вагона на первой же остановке. Полиция или гестапо не появились.
Через несколько дней или, может быть, через неделю после этой невеселой сцены майстер Хефт взял меня с собой на грузовой машине что-то привезти на фабрику. И по дороге спрашивал с подковыркой, что я себе думаю - а как будет дальше? Если сюда придут русские? Они тебя, пожалуй, не погладят по головке...
Соблюдая "конспирацию", я ответил что-то вроде того, что как же это придут? Вот ведь ваш Гитлер обещал поразить всех секретным оружием. Так, наверное, пора ему? А то ведь действительно придет Красная Армия, придут американцы и англичане, а мы, господин майстер, вон сколько машин для вермахта вместе с вами наворочали, замечательные газогенераторы им пристроили...
В общем, "политической договоренности" у нас с ним получиться тогда не могло. О чем жалею, потому что до прихода фашистов к власти майстер Хефт был в компартии Германии (или, может быть, в комсомоле). И могу себе представить, что он на самом деле думал о Гитлере и о приближающемся конце войны.
Однако же фронт остановился. Стоит на месте уже около двух месяцев. И, по правде говоря, мысли в голову лезли всякие. А вдруг наши сюда не придут? Ведь вот американцы Францию освободили, а теперь тоже который месяц топчутся. Ведь такая сила, а ничего поделать не могут. А вдруг у немцев и правда вот-вот появится какое-то страшное оружие, и тогда они опять...
В какой-то день вот такого смутного времени мастер велел мне сделать из стального проката консольную опору для какой-то балки, выдолбить для нее в стенке цеха гнездо и забетонировать ее туда. Провозился я с этим день или два, а когда все было почти готово, вдруг ни с того ни с сего придумал - оставить в стене записку со своим именем. Ну, "на всякий случай". Отыскал где-то клочок бумаги, карандаш. Написал свои имя и фамилию, что я из Харькова и еще какие-то, наверное, "возвышенные" слова. Нашел у кого-то коробочку, может быть спичечную или пачку от сигарет, точно не помню, и в ней, никому не сказав, замуровал в стенку это свое послание.
Среди новых построек на той берлинской окраине шарашкина мастерская в девяносто четвертом году еще стояла. Если цела стена, то моя записка лежит в ней до сих пор.
Из нашей фюрстенбергской четверки в "генераторен-унд-моторен" Леша Смирнов был, наверное, самым тихим. Спецовка на нем всегда жутко замасленная. Ходит медленно, почти не разговаривает. Где его ни увидишь в цеху - он всегда к тебе спиной, а к кому лицом - непонятно. Такое впечатление, что ко всем спиной. Но когда с ним заговоришь и он обернется, то всегда приветливо улыбается. Леша добрый, всегда поможет товарищу, если что надо. Крольчатины из банки, уворованной в каких-то Gartenlauben, в садовых домиках, впервые дал мне отведать, между прочим, тоже он. Леша ездил вместе с Николаем, когда полковник Гайст таскал их зачем-то на полигон. А вот ко всей конспирации с Кривцовым и Мишей Сергеевым он, Леша, вроде бы никакого отношения не имел. Оно и понятно: увалень, не о том заботится.
Дело было уже весной, незадолго до конца. Однажды Петр Кривцов позвал меня из цеха, отвел в сторону, жует, по обыкновению, какие-то слова. "Вот, надо уладить, тут одно дело... Ты можешь здесь ночевать, придется тебе... Мы тебе доверим и посмотрим, как ты..."
Кто "мы", какое такое дело я должен улаживать? "Я скажу Смирнову, - нудит Петр. - Возьмешь у него, спрячешь..." Наконец-то родил! Опять записку, наверное? Или они добыли листовки?
Появляется улыбающийся Леша Смирнов. Нагрузившись для конспирации какими-то железинами, мы отправляемся на свалку, к паровым котлам. Покопавшись возле одного из них, Леша вытаскивает из кучи мусора тряпицу, в которую завернуто нечто тяжелое. Разворачивает ее. Ласково улыбаясь, протягивает мне здоровенный, явно исправный пистолет! Показывает - пистолет заряжен. Говорит, что здесь могут найти во время воздушной тревоги, и надо пистолет надежно спрятать на несколько дней. Здесь, на фабрике, чтобы в случае чего был под рукой. "В случае чего именно?" - "Ну, - говорит рассудительный Леша, - ясно чего... Восстания в лагерях, наверное. Может, и немецких коммунистов, кто его знает..."
Замечательная перспектива...
Посовещавшись, мы решили упрятать оружие в "бункер", куда ставили на ночь и во время тревоги пишущую машинку. Сделать это можно только вечером, когда немцы уедут по домам. А пока пистолет перекочевал ко мне за пазуху: Петр велел, объясняет Смирнов, чтобы отвечал за эту штуку я.
Вот такое почетное поручение. Мне страшно, но ничего не поделаешь. А что, если в цеху придется лезть куда-нибудь наверх или таскать газовые баллоны? А пистолет возьмет и выпадет?
Но все обошлось. Вечером мы с Лешей благополучно запихнули обернутый в тряпки пистолет под потолочину "бункера", и он спокойно пролежал там несколько дней. Потом Леша его снова унес. Что с ним было дальше - не знаю, восстания у нас тоже не было. Сильно подозреваю, что перепрятывать пистолет поручили мне просто для проверки - не откажусь ли, не испугаюсь ли опасной "игрушки".
И все равно - разве не здорово, что весной 45-го года у наших ребят мог откуда-то взяться пистолет с патронами?
Заканчивалась первая половина апреля сорок пятого года. Уже несколько дней было совсем тепло, почти жарко. Реже гудели сирены воздушной тревоги, и все понимали, что это значит: наступление Красной Армии на Берлин начнется вот-вот.
Совершенно не помню, что было накануне - в воскресенье 15 апреля: работала ли в тот день фабрика или нет и почему я не ночевал в хибаре.
В понедельник 16-го числа очень рано, еще не совсем рассвело, я проснулся на втором этаже автобуса. Проснулся от далекого рокота, то нарастающего, то затухающего словно могучий подземный гул. На соседних сиденьях-диванчиках подняли головы еще двое или трое наших. Кто-то засомневался: может, это шумит поезд? Тяжелый состав идет? Другие лица расплылись в улыбке. Нет, видно, не зря напоминал немцам репродуктор все последние дни, что "на захваченном плацдарме в районе Кюстрина-на-Одере продолжаются приготовления врага "zum Grossangriff".
По-русски - к большому наступлению. Вот оно и началась, дорогие товарищи и немецкие господа!
Мы спустились вниз, на воздух - "слушать своих". Кто-то догадался - надо лечь и приложить ухо к земле. Она вздрагивала... А ближе к шести утра, когда стали приезжать на работу первые в тот день немцы, музыка далекой канонады была слышна уже совершенно отчетливо. Кто-то стал переодеваться в рабочее. Кто-то не слишком уверенно взял инструменты и вроде бы принялся за работу. Начальник цеха позвал кого-то за собой, побежал к машине, которой занимался накануне, старательно изображая, что ничего не случилось. Остальные тынялись, а Леша Смирнов сиял такой улыбкой, что впору портрет писать. И тут отличился Федя Кожушко, разбитной, никогда не унывающий крепыш.
Кожушко забрался в кабину грузовика, завел двигатель, тронулся и стал, на радость собравшимся, раскатывать перед цехом. Махая при этом из кабины рукой и выкрикивая нечто весьма оптимистическое. Так продолжалось несколько минут. Опешивший поначалу майстер Хефт включился, выгнал Федоpa из кабины. Поставил грузовик на место и стал бранить Кожушку, который, радостно смеясь, громко объяснял майстеру по-украински, что чего уж теперь! Шабашить, мол, пора - ведь уже слышно, "ось вже чуты Червону армию!"
Пришлось понемногу как бы браться за работу, но она, естественно, совершенно не двигалась. А через час или, может быть, полтора часа, когда уже наступило рабочее время служащих, вышел в цех господин директор фон Розенберг и спокойным тихим голосом сказал, чтобы мы, русские, собрались все вместе - он хочет с нами поговорить.
И он сказал нам вот какую очень короткую речь. Ужасная война кончается, скоро вы поедете домой. Я понимаю вашу радость и ваше нетерпение. Но и вы должны понять, что я не имею права просто так - закрыть фабрику и отпустить вас. Это привело бы к самым печальным последствиям для всех нас. Поэтому прошу вас - будьте благоразумны, потерпите! Осталось совсем немного...
Слова его здесь написаны, разумеется, по памяти, но за суть и тон ручаюсь.