Дневник самоходчика - Электрон Приклонский 16 стр.


Мы преодолели около половины расстояния до желтовато-зеленой стены кукурузы, как вдруг позади оглушительно грохнуло, теплая тугая волна воздуха толкнула меня в спину, и что-то тяжело шлепнулось на землю. Совсем близко перед нами. С опаской приподнимаем головы: крышка круглого башенного люка косо торчит из песчаной земли шагах в пяти впереди.

- Все, - почти беззвучно шевельнул искусанными губами Петр.

Мы попрощались взглядом со своей машиной: башню ее разметало взрывом, и над корпусом теперь яростно клубилось пламя; горело поле вокруг. Пониже и гораздо левее еще дымилась самоходка Кураева, стоя на черном, выжженном круге. Машина Прокудина словно в воду канула, а башен остальных двух самоходок тоже не было видно, потому что мы находились совсем рядом с кукурузой, вымахавшей в полтора, если не больше, человеческих роста. Нас снова осыпало землей, выброшенной взрывом. На рану Петра мы старались не смотреть. Все равно, пока мы в поле, на виду у немцев, о перевязке и думать нечего. Добравшись до зарослей кукурузы, где царили зной и духота, принимаемся за дело. Бинтов у нас не оказалось, а одного индивидуального пакета, найденного в кармане у Кузнецова, не хватило. Тогда Лапкин сбросил гимнастерку, стянул с себя влажную от пота нательную рубаху и с помощью зубов разодрал ее на широкие полосы. Также мы поступили и с моей рубахой. Этими тряпками мы кое-как прикрыли рану, порядком уже загрязненную, и в трех местах привязали перебитую ногу к здоровой, чтобы хоть немного облегчить страдания своего товарища, который стоически терпел адскую боль в продолжение всей затянувшейся передряги и ни разу при этом не только не пожаловался, но даже не застонал. Совершенно беспомощный, наш командир и в эти трагические минуты оставался для нас примером железной выдержки и высокого мужества. Да, "гвозди бы делать из этих людей"…

Закончив оказание "второй помощи", мы сунулись было дальше, однако ползти троим в ряд среди толстых и твердых стеблей, растущих близко друг к другу, вскоре стало совсем невозможно, и мы с Лапкиным, выдохшись, понуро уселись около раненого, не зная, как быть. А позади нас закатное, кроваво-красное солнце почти касалось приподнятой линии горизонта за Феськами. На обоих флангах, в балке и за нею, повыше села, раздаются хлесткие выстрелы танковых пушек: тридцатьчетверки обошли наконец позиции фашистских батарей и теперь рассчитываются за неудачное начало атаки. На этой стороне балки, но теперь значительно левее, у самой полевой дороги, спускающейся по склону к селу, басовито, с расстановкой, ухают наши СУ-152, и по всему кукурузному полю идет огневой бой. Среди дробной скороговорки автоматов слышатся короткие суховатые выстрелы винтовок, то и дело подают голос два или три "машиненгевера". Их легко отличить по более густому тарахтенью. В шум перестрелки временами врываются какие-то крики. Наверное, подошла наконец наша пехота и начала "выкуривать" фрицев из кукурузы. Звуки боя кажутся нашим полуоглохшим ушам не очень громкими, и мне почему-то совсем не страшно, хотя пули (это же свои!) роем проносятся над нами, скашивая иногда кукурузные метелки и глухо щелкая по початкам, из которых при этом брызжут в разные стороны, словно осколки, твердые зерна, больно стегая по лицу.

И вдруг впереди нас закачались кисточки на верхушках высоких стеблей. Инстинктивно тянусь к правому боку, где должен быть наган, - и все внутри у меня холодеет: кобура осталась висеть на спинке сиденья, автомат командира забыт в нише башни… Не до них было… Лапкин одними губами произносит что-то, должно быть, очень крепкое (за целый месяц жизни в нашем экипаже он ни разу не выругался) и безуспешно дергает взад-вперед затвор своего ППШ, забитый песком, затем перехватывает автомат за ствол, как дубинку, и, весь напружинясь, замирает, готовый действовать.

Чуть правее нас раздвинулись кукурузные стебли с длинными листьями, и появился бегущий немецкий солдат, в каске, в расстегнутом мундире с закатанными рукавами и с черным автоматом на левом плече. Рослый фриц удирал, часто и нервно оглядываясь, и, даже не потрудившись снять свой "шмайссер" с плеча, выпускал назад очередь за очередью… Но сейчас это было совсем не смешно. Фашист, неожиданно вильнув в нашу сторону, очутился в трех-четырех шагах от нас, и Лапкин стремительным прыжком метнулся ему навстречу, занося над головой свою "дубину". Неловко - из-за левой руки - вскакиваю с земли, а немец уже шатается и ловит обеими руками в воздухе невидимую опору. Лапкин со злым придыханием обрушивает второй удар на каску врага, и тот, подминая кукурузный стебель, растягивается во весь рост. Товарищ мой вырывает у немца автомат и бросает мне, а сам, упав на правое колено и часто взглядывая вперед, быстро снимает у своего пистолета-пулемета затвор и стирает тряпицей прилипший к смазке песок. Затем, дунув для порядка в ствол, он так же быстро и сноровисто производит сборку и щелкает затвором, проверяя плавность его хода. А где-то близко уже слышны запыхавшиеся родные, русские голоса…

Вот среди желто-зеленой чащи замелькали там и здесь, пробегая мимо нас к печальному жнивью, разгоряченные, пахнущие потом пехотинцы и, не задерживаясь, скатываются редкими неровными цепями вниз, к селу, откуда доносится непрерывная стрельба. Закинув за плечо трофейный автомат, с облегчением сажусь на землю между Петром и убитым немцем. Мне почудилось, что грудь убитого медленно опускается, и я уставился на нее во все глаза: по шелковой голубовато-серой нательной рубахе неторопливо ползла крупная вошь, ядреная, налитая, с противно просвечивающимися черными внутренностями. Солдаты между собой называют ее "черноспинкой", или "фрицевской", так как она отличается своей мастью от нашей, серой. Вошь, словно корабельная крыса, бегущая с тонущего судна, покидала еще теплое, но уже мертвое тело своего хозяина.

- Ишь, насекомая, а действует правильно, - спокойно заметил Лапкин, доставая кисет из кармана брюк, и, к удивлению моему, впервые разговорился: - Вот они своих вояк в шелковое исподнее вырядили. Думали, вша на шелку буксовать будет и осыпаться. А куда?..

Он сплюнул махорочные крупинки, приставшие к языку, и продолжал:

- Нет, коль тело грязное да потное, то никакие…

- Пи-ить… - слышится за нашей спиной тихий скрипучий голос.

Мы беспокойно оборачиваемся к раненому: лицо его бледно и спокойно, скулы заострились, глаза полуприкрыты веками. Растерянно переглядываемся.

- У фрица всегда фляжка имеется, - уверенно говорит заряжающий. - Надо посмотреть.

Он наклоняется над мертвецом, расстегивает поясной ремень, на пряжке которого выштамповано заклинание "Готт мит унс" ("С нами Бог"), и выдергивает ремень из-под спины немца. На ремне действительно болтается фляга.

- Спиртное. Ничего. Лейтенанту сейчас как раз это и требуется: терпеть легче будет.

Петру плохо, но он крепится. Срочно нужны носилки. Оставляю Лапкина возле командира и бегу через поле туда, где справа от нас, вдоль единственной дороги, торопливо продвигаются к окраине села новые цепи. Может быть, удастся найти санинструктора с носилками.

Совсем молоденький солдат, выбежав из кукурузы с легким пулеметом в руках, торопливо начал окапываться на краю жнивья. Останавливаюсь около и спрашиваю:

- Эй, друг! Санинструктора своего не видел?

Он отрицательно мотнул головой, продолжая быстро работать лопаткой, выбрасывая землю перед собой. И тут меня помимо воли прорвало.

- Ты что же, брат, оборону сюда прибыл занимать? - стоя над ним и всеми силами стараясь не закричать, спросил я. - Здесь дело сделано. Не видишь разве, что наши давно в селе и уже из балки наверх лезут?

Он посмотрел на поле, посреди которого остывали две погибшие самоходки, и перевел взгляд на село. Там, внизу, на дне глубокой балки, сгущаются вечерние сумерки, пронизываемые трассами пуль; лихорадочно трепещут огоньки работающих автоматов и пулеметов, и кажется, что подступающая к селу темнота испуганно шевелится и никак не может улечься. А над бугром, западнее Феськов, на самом гребне высоты черные силуэты наших танков мечут длинные молнии вслед медленно, неохотно отходящему врагу. Затем не то виновато, не то с опаской пулеметчик посмотрел мне в глаза, подхватил своего "Дегтярева" и, ссутулив спину, бросился догонять горстку солдат, бегущих врассыпную к селу. Наверное, остался без первого номера, более опытного и старшего наставника. И жутковато теперь солдату быть одному, и ответственность давит с непривычки…

Навстречу из балки поднимается, пошатываясь, боец, неся на закорках раненного в ногу товарища. Спрашиваю у них, где можно найти санинструктора. Остановившись и осторожно ссадив на землю раненого, солдат тяжело перевел дух и неопределенно махнул рукою в сторону Феськов:

- Там… своих раненых много. - Голос его звучал устало и сипло.

Быстрым шагом возвращаюсь к своим товарищам, но Лапкина с Кузнецовым на прежнем месте нет… Осмотревшись, замечаю широкий след, обозначенный поваленной и поломанной кукурузой, и торопливо направляюсь по нему. Значит, вернулись уже Петров с Бакаевым и командира дальше эвакуировали на носилках. Незаметно для себя перехожу на тяжелую рысь и поэтому застаю в овражке наш санитарный фургон. Молодец Петров! Все сделал как надо.

Командира своего мы сами бережно погрузили в крытую брезентом автомашину, в кузове которой уже лежали и сидели раненые. Несколько из них, более "легких", расположились на траве в ожидании следующего рейса. Мы тепло прощаемся с Петром, желаем ему побыстрее выздороветь и возвратиться в строй. Он в ответ только грустно усмехнулся:

- Отвоевался я, видать… Ну, ребята, не поминайте лихом… Счастливо оставаться! Добивайте фрица - и по домам. Из госпиталя напишу.

Проводив летучку, осторожно передвигавшуюся по неровному, кочковатому дну овражка, мы остановились у самого овражного устья и помахали командиру, который лежал на носилках у заднего борта и смотрел на нас. Машина уже катилась по полю, объезжая брошенные немецкие окопы. Петров, глядя вслед ей, сказал задумчиво:

- Да… Стой наш лейтенант не на сиденье, а на днище - мы бы сейчас его не в госпиталь провожали, а в наркомзем. Стало быть, такое счастье человеку…

Присели на обложенный дерном бруствер, задымили самокрутками, помолчали. Потом отпускаю экипаж отдыхать в деревушку, где расположилась наша РТО и штаб, а сам бреду к Феськам: хочется узнать, что с остальными боевыми машинами. По пути перебираю в памяти сегодняшние события.

После бесплодных мыканий первой половины дня Гончаров вызвал к себе всех командиров машин и механиков-водителей. Это произошло на окраине той самой деревни, куда отправились сейчас ребята. Мы явились. Майор полулежал в позе античного полубога на плащ-палатке в тени, под кормой командирского КВ. Голову его украшала, вместо лаврового венка, легкая белая повязка из бинта. Слева и справа его подпирали плечиками две пожилые девицы-санинструктора, выступающие в данный момент не то в роли жриц, не то гетер. Обе они не сводили с командира полка восхищенных глаз. Где его успело царапнуть - никто из нас не знал, так как возле боевых машин он появлялся редко, да и то во время затишья. Томным, страдальческим голосом майор отдает приказ немногочисленной группе офицеров, стоящих перед ним. Тогда, днем, эта сценка показалась мне театрально наигранной и ничего, кроме какого-то неприятного осадка в душе, после себя не оставила. Для чувствований времени не было: начиналось дело. Теперь, после боя, я воспринимаю ее как явное неуважение к подчиненным: не потрудиться привстать хотя бы, когда посылаешь людей на смерть, и даже не извиниться перед ними за то, что отдаешь приказ сидя… Может быть, все это мне только кажется, потому что нервишки сильно взвинчены, но ясно одно: при таких манерах авторитет Гончарова как командира и как человека неизбежно упадет до нулевой отметки. Все более обнаруживает себя его неумение командовать и неуверенность, граничащая с трусостью. А последнее не может не остаться незамеченным и никому непростительно…

Одолеваемый этими кощунственными мыслями (хоть сам на себя начальнику ОО пиши), незаметно очутился я около своей самоходки. Подхожу к ней сначала со "своего", левого борта. На черной, выгоревшей стерне лежит левый броневой лист башни. На броне корпуса, примерно на уровне головы механика-водителя, темнеет глубокая вмятина, наподобие огромной слезки, оставленная срикошетировавшей болванкой. Заглядываю через борт внутрь: оттуда так и пышет неостывшим жаром, а все днище засыпано толстым слоем мелких металлических обломков, покрытых окалиной. Где уж тут найти для сдачи хоть какие останки своего личного оружия! Медленно продолжаю обход. Пушка, выброшенная силой взрыва вместе с маской вперед, уткнулась дульным тормозом в землю. На маске, слева, вторая вмятина, более глубокая. Обогнув коробку спереди, осматриваю правый борт. На нем тоже есть вмятина и две пробоины: одна - около командирского места, вторая - напротив двигателя. Значит, было пять попаданий… Странно, ведь мы слышали только четыре. По-видимому, две болванки угодили в машину одновременно.

С содроганием в душе приближаюсь к тому месту, где взорвалась машина Кураева. От нее тоже осталась лишь черная коробка. Пробоин в корпусе я не обнаружил: очевидно, снаряд попал в открытый смотровой лючок водителя, от взрыва сдетонировал боезапас, и весь экипаж погиб мгновенно. У солдат это считается легкой смертью… Хоронить нам здесь никого не придется: ничего не найдешь. И страшно наступать на землю около самоходки…

Приподнимаясь на носках, удаляюсь прочь, а выйдя на проселок, быстро спускаюсь по нему до крайней хаты села, почти не видной среди густого вишенника. Уже заметно стемнело. За этой хатой дорога круто сворачивает влево, а затем словно ныряет на дно балки, где затаилось притихшее село. Постояв у поворота в раздумье с минуту, решаю возвращаться, но позади хаты, в саду, замечаю вдруг корму нашей самоходки. Чья же это? Подхожу к машине вплотную и вижу: на башне, опустив ноги на моторную броню, сидит Прокудин и, запрокинув голову, со смаком тянет воду из плоского питьевого бачка. Узнав меня, Славка уронил бачок и застыл на месте, откинувшись назад и вперив в мое лицо испуганный взгляд. Глаза его расширились так, что показались мне квадратными. Вдруг он боком, точно краб, отодвинулся к люку и быстро забросил обе ноги внутрь, намереваясь спрыгнуть в машину.

- Стой! Куда ты? Дай попить!

Он снова остолбенел, продолжая по-прежнему с ужасом взирать на меня. Бачок, однако, поднял и каким-то деревянным движением протянул его мне. Услышав энергичное бульканье воды, Славка наконец заговорил, в голосе его звучали странные нотки:

- Так ты же… сгорел…

- И теперь в образе призрака скитаюсь по полю отгремевшей битвы, наводя ужас на некоторых водителей, страдающих суеверием, - поддакнул я ему, возвращая опустевший бачок. Вода оказалась тепловатой, и было ее мало, так что пить захотелось еще сильней.

Мой приятель смущенно хохотнул и, окончательно успокоившись, коротко рассказал о том, как их машина успела под огнем немецких ПТО проскочить в "мертвую" зону и только поэтому осталась цела. (Так вот почему Т-34 стоял над самым обрывом и не боялся подставлять борт противнику!) Отсюда, из садов, они отстреливались и видели гибель обеих самоходок, но не заметили, когда покинул горящую машину наш экипаж: мешали дым и пыль, клубившиеся над полем боя.

Узнав от Славки, что выше по этой дороге, слева от нее, стоит Сулимов, прощаюсь и иду проведать своего товарища по учебному отделению, напарника по котелку и соседа по тюфяку. В полной темноте нахожу его машину по голосам и звяканью металла, отчетливо раздающимся в наступившей вокруг тишине. Неслышно подойдя к самой машине, с удовольствием прислушиваюсь к знакомой невнятной скороговорке Сулимыча и к неторопливому, рассудительному басу пожилого усатого Кота, заряжающего. Кот - украинец, добродушный, спокойный и медлительный с виду. Меня он всегда называет "сынку", а теперь прямо-таки расцветает, видя живым и невредимым, и велит кому-то подать из башни питьевой бачок, поясняя мне:

- Ось трохи нимецькой гори… тьфу!.. шнапсу е. Зараз нам Грицько налье. Давай же бо пыты, щоб бильш нэ гориты! - и засмеялся-загрохотал, довольный складным тостом.

Мы постучали друг о дружку двумя трехсотграммовыми жестяными банками из-под консервов, почти доверху наполненными противной тепловатой жидкостью, которую я, не задумываясь, и проглотил, словно воду, потому что внутри у меня все пересохло и изнывало от жажды.

- Оце добре, козаче! - воскликнул Кот, подавая мне сверху большой ломоть хлеба, толсто намазанный тоже трофейным смальцем и круто посыпанный солью. Но есть совсем почему-то не хотелось, и пища застревала в горле. - Ты, главное, сейчас ни о чем не думай, не гадай, - дружески советовал мой ментор, приглушая голос. - У солдата ведь как? Жив остался - не горюй. Войны еще на всех хватит по завязку, и не такое, може буты, увидеть доведется.

После такого утешения он повел меня за машину и с гордостью показал глубокую отметину на левом наклонном листе башни: мы здесь, как видишь, тоже не отсиживались. Заметив в руке у меня почти нетронутый хлеб, Кот участливо сказал:

- Выпей, сынку, еще, щоб сердце отмякло. Это со мной было. Знаю.

Не помню, допил ли я поднесенную мне вторую "чару", но хорошо помню, как сразу смертельно захотелось спать, как свинцово отяжелели веки и как опустился я на разваленный крестец пшеничных снопов возле правой гусеницы…

- Правильно, сынку… Заспи хорошенько этот поганый день… - мягко гудит надо мной странно далекий голос Кота.

Последнее, что я успел почувствовать, - это падающую на меня сверху чью-то шинель, и тут же проваливаюсь в глубокую, блаженную тишину…

Назад Дальше