Настала весна 1829 года. У Николая хватило мужества отказаться от новой поездки на "войну" - он словно отдал дань давнему подростковому порыву и ощутил, что заботы императора шире руководства войсками на одном участке фронта (пусть даже самом важном). Честь и лавры победителя достались графу Дибичу, который заменил болезненного Витгенштейна на европейском театре военных действий.
Ещё в начале 1820-х годов (когда Россия готовилась оказать военную помощь восставшим грекам) Дибич разработал смелый и энергичный план. Теперь он получил шанс его реализовать. Вместо бесконечной осады дунайских и черноморских крепостей русская армия двинулась через Балканский хребет - впервые за всю историю войн с Турцией. Во второй половине июня Николай читал восторженный рапорт Дибича: "Государь! Господь благословил усилия храбрых и несравненных войск, которых Вашему Величеству угодно было доверить моему командованию. Балканы, считавшиеся непроходимыми в течение стольких веков, пройдены ими в три дня, и победоносные знамёна Вашего Величества развеваются на стенах Миземврии, Ахиолы и Бургаса, среди населения, которое встречает наших храбрецов, как освободителей и братьев…"
Ещё несколько переходов - и 8 августа при виде идущих на штурм русских колонн бежали защитники Адрианополя (нынешнего Эдирне), считавшегося второй столицей Оттоманской империи и бывшего последним оплотом на пути к Константинополю. Передовые русские отряды доходили до Визы, "старой Византии" в 40 верстах от Константинополя. Английский наблюдатель заметил, что с турецкой стороны характер войны можно было описать возгласом "Спасайся, кто может!". В Петербурге вспыльчивые патриоты мечтали, чтобы "пробили поход русские барабаны в Константинополе, и слава для России и Государя была бы вечна". В Москве "екатерининские старики" вспоминали былое и жалели, что турецкая столица не взята русским войском.
Николай же прекрасно понимал, что Константинополь был запретным плодом. Контроль над черноморскими проливами и, следовательно, Малой Азией, самой удобной дорогой с Запада на Восток, был таким лакомым куском для любой "великой державы", что попытка России его заполучить автоматически объединяла против неё всю Европу. Император буквально умолял Дибича не допускать занятия турецкой столицы. Министр Нессельроде разъяснял: "Мы не хотим Константинополя. Это было бы самым опасным завоеванием, которое мы могли бы сделать… Его Императорское величество считает, что положение вещей, существующее в Османской империи, должно быть сохранено самым строгим образом".
Именно на основании такого взгляда Николая 2 сентября 1829 года был подписан Адрианопольский трактат, сохранявший европейскую границу империй по реке Прут. Россия при этом получала новые территории на Кавказе (между Кубанью и Грузией), султан признавал русские приобретения в результате персидской войны. Проливы Босфор и Дарданеллы были открыты для беспрепятственного коммерческого судоходства. Турция выплачивала крупную контрибуцию. Важным успехом Николая стало признание автономии Греции, которая уже через год, в 1830-м, стала независимой. Классик марксизма Энгельс, а вслед за ним советская историческая наука признавали, что независимость Греции была обеспечена именно русской армией.
Дибич стал генерал-фельдмаршалом и полным георгиевским кавалером.
А Николай… позволил себе заболеть. Лёгкие недуги император переносил на ногах, но тут, видимо, ослабел настолько, что, выйдя ночью на шум внезапно упавшей вазы, поскользнулся на паркете и упал, ударившись головой о шкаф. Долгое время он пролежал на холодном полу (дело было в конце октября), никем не замеченный. Простуда вылилась в "лихорадку с жаром и воспалительными процессами", да такую, что врачи переполошились. К Николаю не пускали никого, кроме императрицы. Она, с заплаканными глазами, выходила к придворным сообщать новости о ходе болезни и спрашивала, "нет ли чего пересказать для развлечения". Царь страшно исхудал, "во всех чертах его отражались страдание и слабость". Только 18 ноября к нему начали пускать самых приближённых, но и тогда им было велено "всемерно стараться не проронить ни единого слова, которое дало бы работать его голове". 8 декабря Николай, ещё худой и бледный, впервые появился в театре, а 10-го сам писал Дибичу: "Милосердие Божье на этот раз сохранило меня жене и детям; чувствую только слабость в ногах, однако я могу сесть верхом и, следовательно, готов на службу".
К тому времени особый секретный комитет пришёл к мнению, выраженному министром Нессельроде так: "Сохранение Турции более выгодно, чем вредно действительным интересам России… никакой другой порядок вещей, который займёт её место, не возместит все выгоды иметь своим соседом государство слабое, постоянно угрожаемое революционными стремлениями своих вассалов и вынужденное успешною войной подчиниться воле победителя".
В 1833 году именно в силу "революционных стремлений вассалов" Николай пришёл на помощь султану, когда египетский паша поднял против него восстание. Продвижение египетских войск к Стамбулу создало угрозу османской династии и вообще существованию империи. Ситуацию спасли русский флот, вошедший в Босфор, и русский экспедиционный корпус, буквально загородивший египтянам дорогу на Стамбул. В благодарность султан заключил с Россией Ункяр-Искелесийский договор 1833 года, считающийся наивысшим достижением русской дипломатии в "Восточном вопросе". Фактически Россия и Турция заключили оборонительный союз на восемь лет: Россия обязывалась в случае необходимости прийти на помощь Турции "сухим и морским путем", а Турция должна была по требованию России закрывать проход в Чёрное море иностранным военным кораблям. Николай Павлович писал Николаю Назарьевичу Муравьёву: "Странно, что общее мнение приписывает мне желание овладеть Константинополем и Турецкой империей; я уже два раза мог бы сделать это, если б хотел… Мне выгодно держать Турцию в том слабом состоянии, в котором она ныне находится. Это и надобно поддерживать, и вот настоящие сношения, в коих я должен оставаться с султаном".
Впрочем, решённые вопросы автоматически порождали вереницу вопросов нерешённых. Одно только овладение территориями Северо-Восточного Кавказа создавало проблемы борьбы с работорговлей и набегами горцев, контроля над феодальными и племенными правителями множества народностей, известных в России под общим именем "черкесы". Кроме того, независимость Греции, переход под российское подданство части Грузии и части Армении усиливали надежды остававшихся под властью турецкого султана православных народов (например, Болгарии и Сербии) на покровительство и заступничество русского царя, а это создавало чреватую конфликтами иллюзию "двойного подданства".
Глава десятая.
ЭПИДЕМИИ И МЯТЕЖИ
"Мороз и солнце - день чудесный!" 1830 год начинался знаменитым стихотворением Пушкина, просиявшим со страниц литературного альманаха "Царское Село". 1 января в Зимнем дворце был устроен особый "бал с мужиками" - тысячи петербургских жителей заполнили царскую резиденцию. Давка была страшная, полиция следила, чтобы во дворце находилось не более четырёх тысяч человек одновременно, а в залах лакеи, разливающие чай, сами размешивали сахар ложечками - чтобы никто не позарился на "сувенир"!
Возвышенная картина единения с народом: императрица и фрейлины - в сарафанах, мужчины - в полной военной форме. Толпы расступаются перед Николаем и тут же смыкаются за ним. Повсюду гремит музыка, в дворцовой церкви служат молебны. На праздник сходятся до тридцати двух тысяч человек. Во дворце можно оставаться до полуночи, но намного раньше императорская чета удаляется в Эрмитаж, на ужин в окружении куда более скромной компании из пятисот персон…
Через три дня в Зимнем - костюмированный бал: его участники представляют богов и богинь Олимпа, причём богинь изображают мужчины, а богов - женщины. "Старый, исключительно уродливый и подслеповатый" граф Лаваль - в числе трёх граций, толстяк Станислав Потоцкий - "богиня Диана"… Ещё через несколько дней - бал у Нессельроде. Император, по замечанию современников, "великолепен", императрица и великая княгиня "выглядят дивно": "молодые, красивые, весёлые, смеющиеся".
"Я не припомню зимы в Петербурге, которая была бы более наполнена балами, празднествами и удовольствиями, - писал Бенкендорф генерал-фельдмаршалу Дибичу. - Мы наслаждаемся здесь истинною радостью, в целой Европе - внушительным положением, а внутри - спокойствием и доверием к правительству… Теперь мы свободны от каких-либо помех, сильнее более чем когда бы то ни было в мнении всех народов; ничто не мешает отдаться с последовательностью улучшениям, новым реформам, в которых нуждается Россия. Это будет прекрасным плодом четырёх лет войны и напряжения, которыми началось царствование нашего повелителя".
Бенкендорфу вторит в своём дневнике супруга австрийского посланника (и внучка М.И. Кутузова) 25-летняя светская львица Долли Фикельмон: "В прежнее царствование нравы были строже, удовольствия, особенно в последние годы, были так редки, что на всей общественной жизни лежал оттенок большей серьёзности, большей степенности. Сейчас всё постепенно становится более розовым, более радостным. Императрица - само счастье, веселье, призыв к всеобщему развлеченью. Император, молодой, красивый, окружён дамами, которые ловят его взгляды, жаждут их. Восхищение, галантность, смех и танцы ныне стали девизом". Впрочем, следом благоразумная Долли записывает и предостережение: "Это только начало, посмотрим через два года, чем сие обернётся для общества".
Предостережение стало сбываться весной, когда появились неприятные вести о подступившей к южным границам холере. В апреле страшная и непонятная болезнь была принесена из-за тёплых морей в Молдавию и Бессарабию, чуть позже - на нижнюю Волгу.
Болезнь иного рода начала своё распространение на другой имперской окраине, в Царстве Польском. В мае 1830 года Николай прибыл сюда на открытие первого в его царствование сейма - польского парламента. Цесаревич Константин называл это конституционное учреждение "нелепой шуткой", да и сам император в частной беседе признался, что хотя и понимает, что такое монархическое и что такое республиканское правление, однако "не может взять в толк, что такое конституционное правление". Он видел в нём "непрерывное жонглирование, для осуществления которого нужен фокусник". Особенно поразила Николая просьба одного из польских министров о деньгах для покупки парламентских голосов: тот считал вполне нормальным сулить и давать деньги, должности, награды и обещания ради привлечения на свою сторону большинства. Однако внешне все приличия соблюдались, и в своей речи 16 мая Николай объявил, что "с неподдельным удовольствием видит себя окружённым представителями народа" и что "поправки, которые они найдут нужным сделать к проектам законов, будут встречены благоприятно".
Одновременно за фасадом торжества конституционализма уже звучали ясные голоса оппозиции. Сопровождавший Николая Бенкендорф отмечал, что в Царстве Польском становятся всё недовольнее самовластием Константина, что надежды поляков на перемены к лучшему исчезли, что даже многие русские из окружения цесаревича приходили доверять главе Третьего отделения "свои жалобы и общий ропот". Да и сама палата депутатов не проявляла особенного желания к "конструктивному сотрудничеству". Николай чувствовал себя в Польше вдвойне неловко - и за себя, и за своего неуживчивого старшего брата. Константин управлял Польшей как хотел - то есть никак.
В итоге встреча конституционного монарха с народными избранниками закончилась, как замечает Бенкендорф, "миролюбиво, но довольно холодно". Холодность была обоюдной - поляки разуверились в том, что Николай обуздает Константина. Неудивительно, что надежды их всё больше обращались к собственному Тайному военному обществу.
В июле, по окончании манёвров под Красным Селом, Николай повелел устроить особенно роскошные балы с приглашением дипломатического корпуса. "Никогда ещё императорские празднества не были так великолепны и оживлённы, - писал французский посол Бургоэн. - Потом уже, сближая числа, можно было видеть, что во время этих самых празднеств происходили в 800 милях оттуда кровавые июльские дни". В те дни Париж был покрыт баррикадами и над ними развевались трёхцветные знамёна, напоминавшие о временах Робеспьера и Дантона. Восставшие штурмовали Лувр, и командующий королевскими войсками маршал Мармон писал королю Карлу X: "Это уже не волнения. Это революция!"
Революция пробушевала "три славных дня", и в итоге Карл X отрёкся от престола. 28 июля (9 августа по европейскому календарю) 57-летний Филипп Орлеанский присягнул на верность конституционной хартии. Он стал королём Луи Филиппом - королём, выбранным и провозглашённым парламентом. То есть, с точки зрения Николая, "ненастоящим".
Проблему, вставшую перед европейскими правителями, объяснил в своём дневнике историк Погодин: "Что сделают дворы? Вот узел. Признать Орлеанского значит признать власть народа. Не признавать - так война, и кто ручается за успех?"
Николаю поначалу показалось, что "Франция намеревается снова броситься в революционные случайности", а значит, возвращается эпоха больших европейских потрясений, эпоха опустошительных, сродни Наполеоновским, войн. Так смотрел на вещи и Константин. Он писал из Варшавы в привычном пессимистическом тоне: "Мои мрачные предвидения оправдались, начинается новая эра, и мы отброшены на 41 год назад. Сколько трудов, сколько крови, сколько сил потрачено только для того, чтобы привести к торжеству принципы, которые составляют основу принципов наших врагов". Вдобавок вскоре Бельгия, воспользовавшись ситуацией во Франции, провозгласила свою независимость от Нидерландов. Николаю пришлось определяться с тем, какова должна быть его политика в Европе. Чтобы разобраться с собственными мыслями, он написал - исключительно для себя - записку-исповедь ("Ma confession"), в которой приводил в порядок представления о внешнеполитической ситуации.
"Географическое положение России, - начинал "Исповедь" император, - до такой степени благоприятно, что в области её собственных интересов ставит её в почти независимое положение от происходящего в Европе; ей нечего опасаться; её границы удовлетворяют её; в этом отношении она может ничего не желать, и, следовательно, она ни в ком не должна возбудить опасений…" Политику Австрии и Пруссии Николай считал не соответствующей духу Священного союза 1815 года, призванного гарантировать мир в посленаполеоновской Европе. Эти страны слишком многое делали ради своей выгоды против общей (как её понимал Николай). Они, например, не договариваясь с Россией, признали нового французского короля, возведённого на трон революцией; признали независимость Бельгии от Нидерландов. "Господи Боже, неужели это союз, созданный нашим бессмертным монархом?!" - восклицал Николай.
Российский правитель сделал печальный для себя вывод: после революций 1830 года Россия занимает в Европе "положение новое, одинокое", "но почётное и достойное". Император решил так: "В минуту опасности нас всегда увидят готовыми лететь на помощь союзникам, которые снова вернулись бы к прежним воззрениям, но в противном случае Россия никогда не принесёт в жертву ни своих денег, ни драгоценной крови своих солдат". Священный союз, по мнению Николая, должен сохраняться не ради частных политических споров, а "для торжественного мгновения, которого никакая человеческая сила не может ни избежать, ни отдалить - мгновения, когда должна разразиться борьба между справедливостью и силами ада. Это мгновение близко, приготовимся к нему, мы - знамя, вокруг которого в силу необходимости и для собственного спасения вторично сплотятся те, которые трепещут в настоящем времени".