"Ссылка" устроена по тому же принципу, что стокгольмский "Скансен": этнографический музей из характерных для национальной архитектуры построек под открытым небом. В некоторых – для фона и "атмосферы" – открыты "мастерские", укомплектованные экспертами по резьбе деревянных ложек, домоткачеству, гончарному ремеслу, плотницкому труду и прочему "народному творчеству". По правде сказать, три десятка домов за зеленым забором – с дворами, огородами и прилегающими улицами – не особо справляются с задачей транслировать зрителям образ седой старины; такой XIX век и сейчас встречается в немузеефицированных деревнях.
Шушенское появилось на картах со второй половины XVIII века, но долго пользовалось репутацией далекого от цивилизации места, куда можно выпихивать всех тех, за кем числятся уголовные или политические провинности. Особенности климата стали притягивать сюда рабочих с золотых приисков, добровольных переселенцев и искателей приключений из Центральной России и бывших каторжников, имевших обыкновение после освобождения практиковать освоенные в тюрьмах навыки общения. Село, изобиловавшее пассионарными личностями, так и не унифицировалось в социальном плане – и в революцию, замечает Ушаков, это проявилось особенно.
Можно предположить, что, когда ВИ въезжал сюда в 1897-м, Шушенское, располагавшееся, по сути, на восточном фронтире России, выглядело скорее как декорация спагетти-вестерна: зловеще поскрипывающие дома с зашторенными окнами, огнестрельное оружие в изобилии, всегда загруженный заказами гробовщик и группа подпирающих ограду распивочного заведения мужчин, коротающих время в ожидании не то работенки, не то свежего развлечения. Ни о чем подобном сейчас даже и говорить не приходится: в лучшем случае здесь можно было бы экранизировать "Шурик у дедушки" или "Любовь и голуби".
Те дома, где за три года успел поквартировать Ленин, открыты для организованных посетителей. Акцент на первое слово: что радикально отличает Шушенское от заповедников вроде "Скансена" – так это запрет гулять без экскурсовода; еще одно доказательство того, что принудительные способы гуртования населения не столько имеют отношение к марксизму, сколько свойственны российскому типу администрирования.
Маршрут начинают с крайней – в заповеднике – хаты крестьянина-середняка Зырянова. "В этом доме… вождь мирового пролетариата…" – беломраморное уведомление возвещает о пребывании Ленина с такой колокольной торжественностью, будто тот провел пятнадцать месяцев в собственных апартаментах в "Бурж-Калифа"; на самом деле это избушка – словно бы с иллюстрации к "Трем медведям": почерневшие лиственничные бревнышки в обло, четыре окошка в стену, гераньки, резные ставенки. Это, впрочем, лишь верхняя часть айсберга – к дому прилеплены хозяйственные пристройки, в которых, похоже, и была главная сила владельца. Ушаков, познакомившийся с Аполлоном Долмантьевичем Зыряновым, характеризует его как энергичного, предприимчивого человека из тех, что должны были нравиться ВИ. Уже в 1890-е он был достаточно зажиточным, держал много скота (в 1920-е его даже придется поражать в гражданских правах как кулака – хотя он не был "кабальщиком"), пользовался у своих земляков уважением, избирался доверенным по питейному заведению; впрочем, беспрепятственный доступ к алкоголю попутает кого угодно – и прожившая с ним на протяжении нескольких недель под одной крышей НК уверенно свидетельствует, что их амфитрион со своими гостями "часто напивались пьяными".
Музеефикация деревни началась еще в 1920-м, сразу после того, как шушенцы осознали, что в Кремле обосновался тот самый, их Ульянов; уже в марте 1923-го они принялись чудить – и избрали его "почетным членом сельсовета". В 1924-м администрация реквизировала у хозяев имеющих отношение к Ленину домов мебель (кровать, конторку) и даже умудрилась выловить из потока времени несколько якобы подлинных "предметов": барометр, полушубок, валенки. Валенки (точнее, сибирские пимы) и сейчас демонстрируются в одной из витрин; как раз в такие конспираторы и закладывали рукописи ленинских статей и письма, написанные шифром, – для отправки кому следует в Центральную Россию или Европу.
Иллюзия, будто вы окажетесь единственным "европейцем", добравшимся в постгорбачевскую эпоху до этих валенок, есть лишь неизбывный московский снобизм: народу здесь – труба нетолченая, в том числе из коренной России; может быть, не все они приехали сюда исключительно ради Ленина – однако никто здесь не требует показывать ему "только старину, а про Ленина ничего не надо". Летом стайки экскурсантов запускают внутрь чуть ли не с частотой поездов в метро – и хотя далеко не все посетители прочли "Развитие капитализма в России" и разобрались в нюансах различий между социал-демократами и революционными народниками, все они знают, что здесь несколько лет прочалился великий человек – и та оснастка, которая удерживала его, бытовые и метафизические якоря продолжают интриговать их.
О том, что первый год в ссылке дался ВИ сложнее остальных, свидетельствуют рассказы Зырянова Ушакову. Постоялец, едва освоившись на новом месте, заскучал: "лежит, ничего не делает" – и даже якобы признался, что "скучает по невесте, которую не пускают к нему".
В одном из писем ВИ сообщает, что пытался сочинить – кажется, единственный случай в его биографии – стихотворение, к которому быстро придумал хореическую первую строку: "В Шуше, у подножия Саяна…", а затем заглох; в другом просит прислать ему маленькие ножницы – потому что своих нет и приходится брать у хозяев, а у тех только овечьи. "Достоинство их – то, что всегда возбуждают смех и веселье"; судя по тому, что сказано это с поджатыми губами, представления Зырянова о юморе время от времени расходились с ульяновскими.
Однако едва ли Шушенское произвело на ВИ шокирующее впечатление; ничего радикально нового по сравнению с Кокушкином или Алакаевкой: "большое, в несколько улиц, довольно грязных, пыльных – все как быть следует. Стоит в степи – садов и вообще растительности нет. Окружено село… (многоточие предназначено для женского уха – это письмо младшей сестре. – Л. Д.) навозом, который здесь на поля не вывозят, а бросают прямо за селом, так что для того, чтобы выйти из села, надо всегда почти пройти через некоторое количество навоза. У самого села речонка Шушь, теперь совсем обмелевшая". Эта Шушь впадает в Енисей, который, однако, не выглядит здесь особенно величественным и едва ли наполняет грудные клетки жителей ощущением простора, как Нева или Волга; в ста километрах от гор, "вырвавшись" (здешние географы склонны драматизировать природные феномены) "на просторы Минусинско-Хакасской равнины", он, летом во всяком случае, сильно у же Москвы-реки; ВИ замечает, что по сути это "масса островов и протоков, так что к главному руслу Енисея подхода нет". Река и сейчас осталась на задворках – доступ застроен дачками, огородиками; тот, кто соберется исследовать ее берега, обнаружит там сразу два нехарактерных для Шушенского злачных заведения – "Станица" и "Хуторок", в 50 метрах друг от друга, несомненно конкурирующие; и там и там звучит громкая музыка, слышен стук бильярдных шаров и звон кружек, наполненных "Абаканским" и "Минусинским живым".
Можно только предполагать, какую досаду вызывали у 27-летнего ВИ, с его гиперактивностью, потеря времени и вытеснение на политическую периферию: год он просидел в камере, теперь на три оказался закупорен в глухой деревне, куда газеты приходили через месяц – и почуять суть момента было почти невозможно. ВИ всегда был зависимым форвардом, которого очень стимулировали информационные пасы. Здесь оказывалось, что он дистанционно участвовал в матчах, которые для всех давно закончились: так, он пару раз писал в Шушенском статьи в журналы, даже не зная, что те уже закрылись.
Летаргическая атмосфера Шушенского – в особенности неотменяемая продолжительность срока – не могла не влиять на ВИ. В тюрьме по крайней мере сама обстановка действовала закаляюще, там из графита под давлением рождался алмаз. Здесь присутствие государственной машины заключалось лишь в том, что утром и вечером к вам приходил надзиратель и вы расписывались в его книге: тут, никуда не делся; махровая, "чеховская" скука, от которой кто угодно мог бы "повзрослеть", отказаться от революционных фанаберий, начать заглядывать в чарочку, жениться на местной жительнице – как оба сосланных сюда декабриста, опроститься, уйти в чтение. НК рассказывает, что, кроме русской классики, марксистской литературы и книг по статистике, у ее мужа в Шушенском были "Фауст" и томик стихов Гейне на немецком, а еще он время от времени рассматривал альбом с фотопортретами политкаторжан, Герцена, Писарева. Между двумя фотографиями Чернышевского была вклеена карточка Золя, который как раз в те годы был звездой, выступив защитником в процессе Дрейфуса; да и "Жерминаль", идеальное беллетристическое сопровождение к "Капиталу", ВИ тоже очень любил.
К счастью, у ВИ не было аллергии на "идиотизм деревенской жизни", и он умел занимать себя не только письмом и чтением, но и спортом, гуляньями и общением, которое, надо полагать, воспринимал как возможность для полевого социолога изучить "уклад". Он относительно легко сходился с местными жителями и охотно участвовал в их обычных практиках.
Он отказался учить сына местного врача (очень витиевато: "Милостивый государь Семен Михеевич! Спешу уведомить Вас, согласно данному обещанию, о результатах переговоров моих с тем лицом, которому Вы хотели дать одно поручение. Как я и ожидал, это лицо отказалось точно так же от него, и придется, следовательно, обратиться к кому-либо другому. Готовый к услугам Владимир Ульянов"), зато для развлечения или с научными целями принялся работать в Шушенском кем-то вроде подпольного (официально ему запрещено было заниматься такого рода деятельностью) адвоката, помогая крестьянам, рабочим с приисков и товарищам-ссыльным. Сюжеты приходилось разбирать еще более экзотические, чем в Самаре: корова потравила чей-то чужой луг, зять не позвал на свадьбу. Одного крестьянина ложно обвинили в поджоге казенного леса; ВИ составил ему бумагу и предупредил, что если лесничий не примет ее, то надо будет отправить документ по почте; подзащитный, однако, вместо этого свернул из прошения кулек, чтобы насыпать в него фунт купленного на базаре сахара. Зырянов рассказывает, что ВИ был в страшном гневе, услышав эту историю, и заперся у себя в комнате, не пожелав выслушивать дальнейших оправданий крестьянина. У этой филантропической – денег ВИ не брал – деятельности были и другие неприятные аспекты; с одним из них НК пришлось столкнуться сразу же по прибытии в Шушенское. Пока они с матерью ждали возвращения ВИ с охоты, в дом Зырянова явились крестьяне – благодарить за успешно оказанную в каком-то деле помощь против мельника, а затем и сам мельник – разбираться с шибко грамотным юристом; его удалось выставить только матери НК.
Регулярная юридическая практика, безусловно, давала ВИ живейшее представление об устройстве деревенской общины – и крестьянских умов, задушенных отсутствием всякого образования.
Зырянов рассказывал Ушакову, что еще в мае 1897-го, едва разобрав чемоданы, ВИ согласился на его предложение на неделю съездить на пашню: там он, конечно, не ходил за сохой – но жил в стане из дернины, вместе с полевыми работниками, которые боронили и сеяли. Утром ВИ лазил по болотам с ружьем – за дичью, птицей, во второй половине дня наблюдал за работниками; или "уйдет, бывало, вон на те курганы и сидит там день-деньской. Сидит да на степь глядит. И чего, себе думаю, сидит он там?". Курганов здесь тьма; в Минусинском музее показывают могильные плиты, каменные бабы и разного рода железные предметы – наконечники стрел и копий, стремена.
В мемуарах НК – воспринявшая переезд в Сибирь с некоторой флегматичностью, без особого энтузиазма ("Шушенка деревня как деревня", жует она губами; "если бы мне предложили сейчас выбрать, где лето провести – под Москвой или в Шуше, я бы, конечно, выбрала первое"), но и без излишнего драматизма – сочла нужным подробно описать экономику пребывания своего будущего мужа в доме у Зырянова; это едва ли не самый охотно цитируемый фрагмент ее мемуаров. Мы узнаем, что на восьмирублевое пособие ссыльного (НК, правда, не упоминает, что возможность получения пособия была привязана к обязательству не состоять ни в какой официальной должности) ВИ мог получить в Шушенском с тамошней "поразительной дешевизной": "чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья – и то считалось, что дорого платит. Правда, обед и ужин был простоват – одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест – покупали на неделю мяса, работница во дворе в корыте, где корм скоту заготовляли, рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на целую неделю. Но молока и шанег было вдоволь и для Владимира Ильича, и для его собаки". Сама численность поголовья этой отары – 50, получается, баранов в год – оказывает на вульгаризаторов биографии Ленина тонизирующее воздействие. Обычно отмечается, что на всех картинах, посвященных Шушенскому и экспонируемых там (вспомнить хотя бы знаменитую жанровую сценку: "Наденька, мы теперь самые богатые!" – изможденная работой молодая пара Ульяновых разбирает присланную доброжелателями новую порцию книг), ВИ изображен чахоточным джентльменом с бородкой – нечто среднее между Феликсом Дзержинским и князем Мышкиным. Это, пожалуй, художественное преувеличение – как, впрочем, и у самого Ленина, который, подчеркивая достоинства холостяцкой кухни, иронично рассказывает, что его вот-вот перестанут узнавать знакомые. "Эк вас разнесло!" – всплеснула, однако ж, руками при первой встрече после разлуки без пяти минут теща.
Появление НК, несомненно, осчастливило ВИ – и позволило ему преодолеть меланхолию из-за неизбывности здешнего уклада, в котором много грубости нравов, варварства и азиатчины, и перенести оставшиеся полтора года с легкой душой; он смог делегировать все, что касается устройства быта, жене и теще, и не искать себе товарищей для развлечения, как в первый год, когда маялся без невесты.
Переписки между ВИ и НК, в которой они обсуждают условия своего будущего брака, не сохранилось; возможно, идею можно уловить по письму, которое написал перед отправкой в Сибирь революционер Ванеев (угодивший в соседнее с Шушенским Ермаковское за то, что копировал тексты Ленина на гектографе) своей невесте Ж. В. Труховской: "Если ты нашла в себе достаточно энергии, чтобы разбить семейные цепи, гнет которых тяготел на тебе с детства, то борьба с рабством общественным не может уже устрашить тебя. А это единственное требование, какое я ставлю подруге моей жизни". (Ванеев, к огорчению своих товарищей, угас в 1899-м от туберкулеза; Ленин оплакивал его.)
В соседнем доме проживал финн Оскар Энгберг – рабочий-путиловец, отправленный в Сибирь за "зуботычину" полицейскому на демонстрации. У них были ровные, приятельские отношения. Узнав, что финн учился ювелирному делу и мается в Шушенском без ремесла, ВИ попросил НК, чтобы она что-нибудь придумала – и та привезла корзину в два пуда весом, где оказались и маленькая наковальня, и набор инструментов, и ригель. Потрясенный такой любезностью, Энгберг выплавил Ульяновым – не то из медных пятаков, не то из наконечников бронзовых стрел, которые находили в полях крестьяне, – обручальные кольца. Официальными свидетелями на свадьбе записаны местные крестьяне. Добрые отношения между Ульяновыми и Энгбергом сохранились на десятилетия. В 1930-е Оскар Александрович даже приедет к НК в Москву повидаться, и они будут вспоминать, как та задавала ему задачки и приучала к систематическому чтению, а он, на память, сделал своей учительнице трогательную брошку в виде медной книжки – естественно, "Капитала".
Шушенскую Петропавловскую церковь, где венчались Ульяновы, на скорую руку разрушили в 1938 году; утрата этого сакрального, с какой стороны ни посмотри, монумента несколько озадачила тогдашнее начальство; по легенде, заминкой воспользовались минусинские священнослужители, которые написали куда следует бумагу, будто Ленин венчался именно у них, – и их церковь оставили-таки в покое.
Возможно, кому-то Шушенское может показаться не самым очевидным местом для проведения медового месяца, однако ж брак Ульяновых продержался столько, сколько нужно, и хотя потрескивал в 1910-е годы, сохранился до самого конца.
Сыграв тихую свадьбу, молодые люди переехали в "дом Петровой" на другом конце деревни, рядом с Шушью, – с двумя чуднó выглядящими перед фасадом крестьянской избы колоннами: роковой намек на Горки. Теперь здесь стоит подлинная ленинская конторка, светится по вечерам зеленая лампа – та самая, подарок "невесты". Рядом с двумя кроватями буквой "Г" (гид охотно объясняет, почему две: "они ж дворяне – а тогда многие вообще спали в разных комнатах"; и ссылается на Надежду Константиновну, которая в 30-х годах "так нарисовала схему") висят ленинское (ну или почти ленинское – из той же серии, разница всего в 83 номера) ружье и коньки. Каток ВИ выгораживал и расчищал себе сам; затем инвентарь использовался не по прямому назначению: "метел, лопат навалит на лед и давай через них перескакивать". НК – которой "кресло было излажено, с креслом она и каталась" – рассказывает, что ее муж был чем-то вроде деревенской достопримечательности: на его сеансы фигурного катания собирались деревенские, кто-то пытался соревноваться с ним в беге по льду.
НК никогда не пыталась выдать себя за идеальную хранительницу домашнего очага, охотно иронизировала над тем, как она "воевала с русской печкой", и подтрунивать над ней не возбранялось даже в советское время: "Да-да, если б не твоя мамаша, мы бы давно варили суп из "Русской мысли" и закусывали бы статистическими сборниками Нижегородской губернии", – добродушно шутит над молодой женой Ленин в фильме "В начале века". Она, однако, была хорошим организатором – и нашла другую квартиру, устроила переезд, выгородила для ВИ с его книгами и конторскими счетами нечто вроде кабинета, заказала мебель, наняла девушку в прислугу – 16-летнюю Прасковью Мезину. Ушаков разыскал ее – и выяснил, что годы, проведенные в обществе Ульяновых, оказались самыми счастливыми в ее жизни. Ей платили 4 рубля в месяц, не позволили спать на полу и выделили отдельный закуток с кроватью; "прежде чем дать какую-нибудь работу, меня обыкновенно спрашивали, могу ли я это сделать, а если я говорила "нет", меня учили, как это делать". НК выучила ее грамоте, ВИ смешил своими шутками. Когда Ульяновы уезжали куда-нибудь, ей оставляли револьвер – еще одно свидетельство того, что идиллический характер шушенского "отшельничества" не стоит переоценивать.