– Я полукровка, поэтому у меня были проблемы с поступлением в университет, потом с поступлением в аспирантуру ИМЛИ. Тем не менее в аспирантуру я попал, хотя и в другой институт, окончил, и там ко мне стали приставать с партией. На дворе, между прочим, 1973 год. В партию я вступать категорически не хотел, хотя мне надо было всего-навсего перенести документы из одного кабинета в другой. А я все время "забывал", хотя поручители у меня были. Ну, меня и спрашивают – как там с партией-то? Я говорю, что все никак не могу принести документы. "Вы что, год их переносите?" – "Да все как-то недосуг". – "Ну, и нам недосуг оставить вас на работе". Пошел я не солоно хлебавши по Москве в поисках работы. А был тогда такой замечательный философ – Мераб Мамардавшили. Я ходил на его лекции, поскольку делать мне было все равно нечего, задавал вопросы и удостоился большой чести: он стал приглашать меня на кофе после лекций.
Как-то, сидя за кофе, он спросил: "А где вы, Володя, сейчас работаете?" Я ответил: "Честно говоря, нигде". – "А почему бы вам не поработать в "Вопросах философии?" У меня было очень смутное представление о том, что это такое. Но я отдал главному редактору Ивану Тимофеевичу Фролову на отзыв какие-то свои опубликованные тексты. Он меня вызывает и говорит: "Мне нравится, как вы пишете. Я вас беру. У меня один вопрос: вы член партии?" У меня оторопь, я же ему не скажу, что меня только что отовсюду выгнали, потому что я не член партии. Смотрю на Мераба, а он сидит в больших очках, мудрый, как черепаха Тортила, и мудро на меня смотрит. И тут я вспоминаю: мне еще осталось два месяца до выхода из ВЛКСМ. Я давно не платил никаких взносов и забыл, что там состою, но тут я сказал: "Я член ВЛКСМ!" И был зачислен на эту работу.
Спустя несколько месяцев Фролов сообщил, что на журнал пришла разнарядка, и он хочет рекомендовать меня в партию. Я ему говорю: "В какую партию?" Он так растерялся: "То есть как – в какую?" – "Вы знаете, я предпочел бы кадетов". – "Больше тебе вопросов не задаю", – сказал он. Так я себе и жил.
"Своей судьбы родила крокодила ты здесь сама"
Баек в запасе у Кантора много: про то, как его чуть было не приняли-таки в партию на самом Политбюро, как он в очередной раз отказался в любимую партию вступить, заодно отказавшись от квартиры, дачи и личного автомобиля (оно и не удивительно, принципиальность в крови: его отец – тоже философ – в период борьбы с "космополитами" принципиально сменил русскую фамилию матери на еврейскую фамилию отца). С удовольствием он вспоминает про то, как, благодаря доброму гению Фролову, его повесть "Кёльн – Москва" была опубликована в философском журнале (самое место для художественных произведений), как бодался теленок с влиятельными литературными журналами…
– Свою первую повесть "Два дома" я носил всюду. Сначала я, как всякий интеллигентный человек, понес ее в "Новый мир". Там прочитали, им понравилось, но они попросили к ней предисловие от какого-нибудь влиятельного автора. А у меня никого не было знакомых в литературном мире. Я шапочно знал драматурга Розова и показал ему. Через три дня он позвонил мне сам: "Это надо публиковать". Но когда текст дошел до главного редактора, тот сказал: "Нет, тут Розова недостаточно, не будем мы это печатать, здесь клевета на старых большевиков". Потом я пошел к Сергею Баруздину в "Дружбу народов". Он прочитал, вызвал меня и начал бегать по кабинету: "Вы человек талантливый, я это вижу, но вы – мрачный писатель, вы – Достоевский, а Достоевские нам не нужны!"
А потом я написал роман "Крокодил", наиболее известный среди моих вещей. В "Дружбе народов" его даже смотреть не стали, пришел в "Октябрь", а мне какой-то молодой человек говорит: "И где вы видели в Советском Союзе таких людей?" Я говорю: "На каждом шагу". – "У вас какие-то странные шаги, вы не там ходите". Я ушел. И мне посоветовали напечатать его в Питере. "Крокодила" потом действительно опубликовали в "Неве".
Кремль не взорвал, но теще угодил
Этот же "Крокодил" принес ему в пасти премию Генриха Бёлля, благодаря которой писатель получил возможность шесть месяцев прожить в бёллевском доме. Правда, переводить на немецкий Кантора не особенно хотели.
– Слависты, которые меня пригрели в Германии, попытались пристроить один мой немецкий перевод. Наконец, сам влиятельный Лев Зиновьевич Копелев, друг Бёлля и известный диссидент, которого я знал еще по диссидентским делам, позвонил издателям. Ему сказали: "Да мы вам верим, что он хороший писатель, но что он сделал такого, что привлечет читателя, он пытался Кремль, например, взорвать? Нет? А как мы его продавать будем, мы уже столько русских напереводили – все лежит". И все же "Крокодил" был переведен на польский, сербский, сейчас уже готов итальянский перевод, а поляки даже поставили спектакль по роману.
Попутно Кантор защитил докторскую, а премия Бёлля дала ему возможность, наконец, получить квартиру – не "партийную".
– Теща когда-то моей жене говорила: "Ну кто он такой, пишет – никто не печатает. Ученый – какой-то кандидат, которого никто не знает". В итоге ученый стал доктором, а писатель получил премию. Мой приятель сказал: "Слушай, это теща тебя допекла, без нее ты бы ни премии, ни докторской не получил".
Что? Ах, 25 светил мировой философии и "Nouvel Observateur"… это такой "смешной штрих" в его биографии.
– Я тогда получил стипендию Фулбрайта, чтобы работать в нью-йоркских архивах. Американцы считают эту стипендию почти нобелевкой. Мне все говорили – такая удача. Приехал я туда, и тут меня действительно посетила удача: я ночью попал в Гарлем, а меня не зарезали. Двое бандитов проводили меня до метро, помогли доехать до дому. А потом вдруг приходит письмо из Парижа, где просят дать интервью для парижского журнала. Я ответил на вопросы и благополучно о них забыл. И тут вновь приходит письмо от редактора: срочно ваши координаты, к вам едет фотограф из Парижа. Оттуда в Нью-Йорк приезжает фотограф, который сообщает, что готовится какой-то особый номер. Проходит время. Номер вышел, а я его не могу найти. Звоню интервьюеру, а она мне говорит: "Вот передо мной номер, где вы идете по причалу Лонг-Айленда. А вообще-то это номер, посвященный 25 крупнейшим мыслителям современности".
Звоню жене: "Вот как врут на Западе. В России в таких случаях обычно говорят, что главный редактор – сволочь, интервью не пошло, фотографии оказались неудачными, а тут – врать, так по-крупному. 25 мыслителей, и вы среди них". И тут мне присылают журнал. Потом я приезжаю в Москву, показываю номер, и тут начинается: "У нас в журнале печатаются академики, а кто его назначил? Мы его не выдвигали!" Академики мне до сих пор этого простить не могут, один мне честно сказал: "Не вздумайте когда-нибудь подавать даже в членкоры, и не рассчитывайте".
Без клики легче
Составители списка "величайших" охарактеризовали Кантора как философа-универсалиста, который не умещается ни в рамки мыслителя, ни в рамки писателя, ни в рамки специалиста-интеллектуала. А поскольку одна из интересующих его тем – варварство и цивилизация, они окрестили его "сокрушителем варварства".
– Для французов, очевидно, важно еще и то, что я писатель. Это свойство французской философии, начиная от Вольтера и кончая Камю и Сартром. Но мне трудно сказать, какая муха укусила это жюри. Других претендентов они мне не назвали. Я бы назвал Мераба, если бы он был жив, но он к тому моменту умер. А других бы я тоже не назвал.
Его считают продолжателем философской традиции Достоевского, Соловьёва и Бердяева, и он не склонен с этим спорить:
– С Соловьёвым они угадали точно. И еще я очень люблю Чернышевского. Не случайно Соловьёв писал о нем как о великом русском мыслителе. Правда, Чернышевского в России не поняли, он ведь и в прокламации своей писал как раз о том, что не надо брать на вооружение ту идею, которой потом воспользовались большевики. И еще Чехова очень люблю. Если же говорить о художественных влияниях, я пережил влияние Толстого и Достоевского. В детстве на меня произвел сильное впечатление Толстой – даже не "Войной и миром", а автобиографической трилогией. Наверное, это как-то сказывается на моих текстах. Главный же толчок к прозе мне дал "Подросток". Впрочем, этих импульсов всегда много. Писать прозу я начал в пятнадцать лет, но все это казалось чем-то не тем. Потом просто не печатали. Я до сорока лет не издал ни строчки. А к той прозе, что самому кажется удачной, пришел так: после защиты кандидатской в тридцать лет у меня было ощущение, что жизнь идет впустую, и далась мне эта кандидатская, и тут приехал мой таллиннский друг Эдуард Тинн и будто вдохнул в меня витальность, я понял: надо возвращаться к прозе….
Он может увлеченно и серьезно рассказывать про особенности русского европеизма или долго и смешно делиться семейными преданиями про бабушку, Иду Исааковну Бондареву, ставшую основательницей аргентинской компартии и получившей в Испании орден Боевого Красного Знамени за по-хозяйски спасенные от франкистов военные карты, в спешке брошенные республиканскими штабистами. А когда все интересное уже вроде бы сказано – остановить на пороге, небрежно бросив что-то про сестру отца – аргентинскую писательницу Лилю Герреро, переводившую на испанский Маяковского. И признаться: "Мой любимый Стендаль говорил: чтобы тебя любили, надо быть в клике. Вот в клике я никогда не был. И мне от этого как-то легче".
Справка еженедельника "День за днем"
Владимир Карлович Кантор – культурфилософ, писатель, профессор Государственного университета – Высшая школа экономики (ГУ-ВШЭ) в Москве. Родился в 1945 году. Окончил филологический факультет МГУ и аспирантуру Института истории искусств (1973). Доктор философских наук, с 1974 года работает в журнале "Вопросы философии". В 1992 году получил премию фонда Генриха Бёлля. В 2005 году по версии журнала "Nouvel Observateur" вошел в число 25 крупнейших мыслителей современности.
Фото:
Олеся Лагашина
Путешествия во времени
3. Необходимость "планки", или Преодоление современности
(Слово об отце)
Писать о жизни отца сыну трудно. Человек нечто делает, это понимают и оценивают современники (редко), чаще потомки. Сын может рассказать то, что не видели и не знали другие. Такова моя задача: рассказать, как я его видел всю свою жизнь, каким он мне представлялся. Разумеется, говоря о философе, важно, даже необходимо определить его интеллектуальные интересы, по возможности показать, как они вырастали из его поведения, отношения к людям, к трудностям и удачам, – из судьбы человека, которая и определяет философское высказывание.
Прошу у читателя прощения, но начну с детского. Каждое утро, лет с трех и до школы, отец водил меня в детский сад (у мамы работа начиналась очень рано, когда садики все были закрыты). Дорога шла через парк и занимала минут пятнадцать. И вот всю эту дорогу отец читал мне стихи. Постоянно звучали Пушкин и Маяковский. Он помнил их поэмами, "Онегина" знал наизусть всего. Мне эти поэты казались почти друзьями. И только в школе я узнал, что они жили в разные века. Но отец думал и дышал поэзией, сам писал стихи, считал долго себя поэтом, пока не стал философом, ощутив в себе другое призвание. Хотя музыка небесных сфер, на мой взгляд, и в поэзии, и в философии звучит похоже. Но недаром все же его последняя книга была о Маяковском ("Тринадцатый апостол"), поэте, со стихами которого он жил, начиная с 14 лет, строками которого часто думал. Пушкин тоже был не случаен. Известно из семейного предания, что, начиная с тридцатых годов, мой дед совершенно не мог читать современной литературы, купил шеститомник Пушкина, только его и читал. Когда в середине шестидесятых В.И. Толстых предложил отцу написать статью в сборник о моде, он это сделал, назвав ее "Мода как стиль жизни", неожиданно дав анализ проблемы на тексте пушкинского "Онегина". Как недавно написал Толстых: "Статья Карла Кантора, на мой взгляд, мудрая и здравая, стала украшением книги <…> "Мода: за и против"" .
Маленький аргентинский Ока (Оскар)
Ида Бондарева (мать отца), Карл Кантор и Лиля Герреро (сестра отца)
Необычность отца для меня, для соседей, для друзей определялась не только стихами и философией (бытом он жить не умел, хотя и разбирался в моде и более 15 лет вел журнал "Декоративное искусство СССР"), но и тем, что он был, в сущности, выходцем из другого мира. Красивый, черноволосый, он родился в Аргентине, в Буэнос-Айресе, полное его имя было Карлос Оскар Сальвадор. В Аргентине его чаще называли Оскар, Ока.
И в Советскую Россию был привезен в возрасте четырех лет. Несколько месяцев на пароходе, кругом вода, пространство сужено и огорожено бортами. Рядом все же была твердая характером мама и нежная сестра Лиля, тогда еще Лиза. Атлантический океан был очень большой, но по нему они доплыли до Европы, а потом до Одессы.
Позже его единоутробная сестра Елизавета Яковлева вернулась в Буэнос-Айрес, стала аргентинской поэтессой Лилей Герреро, писавшей стихи и пьесы, переведшей на испанский Пушкина, четыре тома стихов Маяковского, да и других советских поэтов и прозаиков, ей посвящена книга отца о Маяковском. Она успела в двадцатые годы вкусить советской жизни, довольно тесно общалась с Маяковским и Лилей Брик, опекавшей подружек поэта. У нее были подруги в Москве. Кажется, потом она с ними не общалась. Удивительное дело, она свободно читала по-русски, но с каждым годом говорила все хуже и труднее.
Тетя Лиля с московскими подругами. 20-е годы
Уже в Буэнос-Айресе ее переводы читались, она считалась крупнейшей переводчицей с русского, а ее пьеса в стихах о Рембо имела успех. Ее портреты писали аргентинские художники, но я приведу ее автопортрет, она и сама была неплохой рисовальщицей.
Лиля (автопортрет)
Время от времени (уже в хрущёвские времена) она приезжала в СССР, в Москву, всегда жила у нас, во дворе соседи смотрели на нее (на живую иностранку с Запада!) изо всех окон. Она привозила странную мелкую пластику, которую расставляла по полкам, необычный русский язык, интерес окружающих и визиты молодых поэтов (запомнил Вознесенского и Евтушенко), мечтавших о переводе их стихов на испанский. Мечтали об этом и молодые философы, ходившие к отцу в гости. Скажем, Александр Зиновьев принес ей свою рукопись о "Капитале" Маркса. Сестра водила отца к разным известным поэтам, я запомнил только рассказ о Пастернаке, с удивлением говорившем: "Все же там (т. е. за пределами его дачи в Переделкино) еще рифмуют". Потом тетка вышла из аргентинской компартии, заявив, что ее руководство лакействует перед советскими коммунистами, и больше поэтессу Лилю Герреро в СССР не пускали.
Молодой Карл читает Маяковского
Отец еще в молодости читал Маяковского и писал стихи, был таким вдохновенным поэтическим демоном. Он придумал приветствие, которым обменивался со своими друзьями: "ДЖВМ", что означало "Да живет Владимир Маяковский!" Когда в школе проходили Маяковского, то учительница литературы Евгения Львовна (фамилии не помню) просила отца вести урок по Маяковскому. Он с ней потом дружил. После армии, когда он поступал в университет, она восстановила ему утерянный аттестат.
Конечно, отец нравился женщинам. Хотя слухи о его романах, которые до меня доходили, насколько я знаю, весьма преувеличены (уже много позже отец был достаточно откровенен со мной). Еще в школе он влюбился в мою мать, она ждала его с войны, и на всю жизнь осталась его спутницей. И поэтому два слова о маме, без которой жизнь и работа отца, мне кажется, не очень понятны. Мало того, что она, молодой генетик, попала под страшную сессию ВАСХНИЛ в 1948 г., в следующем году начальство выяснило, что она замужем за евреем. Шла страшная антисемитская компания по борьбе с "безродными космополитами". Ее вызвали в дирекцию, произнесли прочувствованные слова, что она еще молодая и красивая русская женщина, вполне может найти себе другого мужа или хотя бы развестись и вернуть себе девичью русскую фамилию. Мама вспылила: "Как вы смеете!" Но они смели!