Примерно на пятый или шестой день в кампусе, где мы жили, случилось ЧП – загорелась проводка в одной из комнат. Комнату моментально обесточили, но не сами студенты, хотя умельцев было много. Один даже в армии получил специальность электрика. Но по закону такие неполадки должны были исправлять пожарные, которые, как уверяют американцы, могут все, даже роды принять. Пожарные примчались в течение нескольких минут. Я вспомнил, как однажды у меня загорелась газовая горелка в ванной комнате, нагревавшая воду. Как положено, мы вызвали пожарных и срочную помощь Мосгаза – 04. Поскольку никто не ехал, а пламя начало подниматься по трубе вверх, я выгнал из квартиры жену и сына, бабушка спала в своей комнате, влез на табуретку и из обычной железной кружки залил пожар. Позднее мне говорили, что так было делать нельзя, что мог бы вспыхнуть весь дом. Но не залей я очаг огня, он бы тоже вспыхнул, так что вариантов у меня не было. Через час после того, как пожар был потушен, и мы, пообсуждав безобразие наших спасателей, собирались спать, в дверь позвонили. Это приехала милиция, которую мы не вызывали. Вошел веселый лейтенант с тяжелой кобурой, десятилетний сын с интересом начал к ней приглядываться, потом притащил и показал лейтенанту свой деревянный пистолет, совсем как настоящий. Тот усмехнулся, вытащил из кобуры свой (в системах револьверов не разбираюсь, но явно подлинный) и сказал: "Махнемся, не глядя?" Митька спрятал свой за спину и отступил из коридора в комнату. Слишком невероятной была мена, уж лучше сохранить свой. Меж тем мент спросил у жены: "Кто ответственный квартиросъемщик?" Жена назвала фамилию и имя-отчество спавшей бабушки. Тот кивнул и записал, полагая, что жена назвала себя, и продолжил вопросы: "Год рождения?" Жена спокойно ответила, хотя эффект предвидела: "Одна тысяча восемьсот восемьдесят шестой". На дворе шел тысяча девятьсот семьдесят восьмой. Но моя тридцатилетняя жена никак не тянула на девяностодвухлетнюю старуху. Мент опешил: "Что за шутки?!" Тогда жена Мила добавила: "И вообще-то член КПСС с одна тысяча девятьсот третьего года". И замерла, любуясь эффектом своих слов, вызвавших ступор и оторопь лейтенанта. Тот снова повторил: "Все-таки странная шутка". Мила перешла в наступление: "А мне кажется дурной шуткой поведение наших коммунальных служб. Мы вовсе не милицию вызывали, а пожарную команду и службу Мосгаза. Прошло уже больше часа, а их все нет. Нужны-то нам были они, а вовсе не вы. Вы-то зачем приехали?" Он смутился: "А вдруг какое преступление! Мы должны знать". Жена наступала: "Вы бы лучше следили за работой коммунальных служб, больше пользы было бы!" И тут раздался грохот сапог по лестнице, потом стук кулаком или обухом топора в дверь – это приехали пожарные.
Как писал когда-то Эдуард Успенский:
У пожарных дел полно -
Книжки, шашки, домино!
Но когда опасность рядом,
Их упрашивать не надо.
Два часа на сбор дружине,
И пожарные в машине.
В этот раз им понадобилось немножко меньше двух часов. Двое пробежали по квартире, заглядывая по углам. От грохота их сапог проснулась бабушка и вышла из своей комнаты. Седые редкие волосы были взлохмачены. "Что происходит? – крикнула она. – Будто война началась". Жена показала лейтенанту на нее:
"Вот это и есть ответственный квартиросъемщик". От грохота сапог пожарников пооткрывались квартиры соседей. А пожарные взломали дверь на чердак, чтобы проверить, не поднялось ли туда пламя. Наконец часам к четырем утра все стихло. Мосгаз приехал и ворвался к нам в шесть утра! Это было уже слишком даже для нас, привыкшим к нелепостям советской жизни. Вспомнив все это, я спросил у одного из молодых американских парней, почему они сами не начали обесточивать загоревшуюся проводку. Он честно и простодушно ответил: "Это нельзя. У нас каждый делает свою работу. Да и потом, как ты видел, пожарные прибыли через три минуты. Мы и взяться бы не успели за провода, а взялись бы – чего-то напортили бы". После этого я подошел к пожарному и попросил у него разрешения сфотографироваться рядом. Он не возражал.
Владимир Кантор и американский пожарник в кампусе университета Огайо (Коламбус)
Действительно, это был тот свет. На нашем свете такого я не встречал ни разу. Да и пожарник больше был похож на космонавта, как и должно быть на том свете.
Очень поучительно было для меня общение с русской девушкой-слависткой (назову ее Настей), которая пришла послушать нашу конференцию, мало что поняла, но все же успела с каждым поговорить, особенно долго со мной, когда узнала, что по базовому образованию я филолог. Настя эмигрировала года два назад, выйдя в Воронеже замуж за еврея-одноклассника, с ним уехала, но в Штатах тут же развелась и стала искать, чем может заняться. Но поскольку одну свою природную возможность (красоту) она один раз использовала, да и красивых девушек в округе было немало, даже блондинок, надо было обратиться к другому природному дару – к родному русскому языку и стать слависткой. Мы сидели на скамейке недалеко от здания, где проходила конференция, среди сумасшедше цветущих растений, каждое из которых было прекрасно по-своему. Мы выбрали относительно тенистое местечко, хотя все равно было жарко. И Настя рассказывала, ее рассказ показался мне занятным, и я его запомнил. "Поначалу я тут очень болела, – говорила Настя, – ведь все непривычно, даже воздух, но особенно флора. У меня были бесконечные лихорадки, отекали пальцы на руках и ногах. Хотя сейчас, – она вытянула ногу, демонстрируя ее чистые линии, – я опять в полном порядке. А к врачу пойдешь, он сразу направляет тебя в аптеку, где хозяином его приятель. Аптекарь продает заказанное лекарство, но советует уточнить диагноз, поскольку у них появилось новое более мощное средство. Я иду к врачу, уточняю диагноз, а за каждый визит надо платить, снова к аптекарю. Там новые советы, снова врач. Просто заколдованный круг". В ответ на этот рассказ я не стал поминать о пенициллине и американском докторе Флеминге, понимая, что здесь эта история неуместна. "И тогда я, – продолжала Настя, – поняла, что в Америке все простые, чаще всего и с открытыми душами, которые делают зло, потому что не понимают тебя. И я принялась подходить к каждому цветку, к каждому дереву, каждой травинке (я даже атлас флоры американской составила), подходить и говорить: "Я девочка Настя, я приехала из России, я хорошая, я хочу с тобой дружить, не обижай меня". И это подействовало. Я ведь и себя тем самым почти гипнотизировала. И вот уже год я не болею". Это мне понравилось, как-то сказочно, но правдиво. Потом плавно разговор перешел на ее научную работу. И отсюда я тоже кое-что извлек. У нее в голове сидела американская славистика, которая не видит текста и контекста. Она писала диплом по "Барышне-крестьянке" Пушкина. Подсчитала число гласных и согласных в тексте, по этой системе получалось почему-то, что это очень женский текст, что у Пушкина была тайная склонность к трансвестии. "Только, – пожаловалась она, – никак это с сюжетом не вяжется, ведь девушка хочет замуж за этого Алексея. И это уже нечто маскулинное. Ведь девушка должна быть независимой от мужчины". Я спросил: "Настя, а вы не задумывались вообще-то, о чем повесть? Кому Пушкин здесь отвечал и возражал? Ведь он очень литературный человек был". Она ответила, что ей трудно на это ответить, поскольку принцип американской филологии – не выходить за пределы изучаемого произведения. Впрочем, последнее время таков стал принцип и более мне известной немецкой филологии. Я ответил, что таким образом филология, на мой взгляд, сама себя убивает. "Посмотрите, – сказал я, – у кого из предшественников Пушкина говорилось о любви крестьянки к знатному кавалеру, у кого родилась фраза "и крестьянки любить умеют". Вспомните, постарайтесь". К моей радости она произнесла: "У Карамзина". И я попытался рассказать о своем примитивно-несемиотическом взгляде на повесть: "Пушкин возражает Карамзину, что лишь в том случае крестьянка любить умеет, если она переодетая барышня, если ее чувства воспитаны. Ведь любовь это не просто секс, на который так охотно идут реальные крестьянки с красивым баричем, а некая возгонка чувственности в духовность". Она простодушно ответила, что это интересно, что она подумает. Она и вправду подумала. Через несколько лет мне попался в руки сборник аспирантов-славистов, где я увидел статью этой русско-американской девушки о "Барышне-крестьянке", где она сумела вполне грамотно подобрать к рассказанной ей идее сравнения пушкинского текста с карамзинской повестью цитаты и пр. Это простодушие вполне интернациональное. У нас и похлеще бывает. Как-то с женой мы читали лекции в Самаре от фонда Сороса. Там к жене подошел некий доцент и сказал, что вот он тоже занимается проблемой книжности и даже написал статью на похожую тему и рад ее презентовать. Уже в самолете жена раскрыла этот сборник: статья доцента была слово в слово списана с ее статьи из "Вопросов философии". Почему он подарил свой плагиат автору, у которого сплагиировал, до сих пор понять не могу. Разве что гипертрофированное авторское тщеславие: чтобы заметили… Так что претензий к девушке у меня нет.
Но еще одну историю не могу не включить к рассуждению об американском простодушии. Пусть не сердятся на меня читатели, что так много внимания уделяю женской теме. Это не дань феминизму. Просто для меня и для человечества женщина – это жизнь. Так вот опять женщина… Профессор по межличностным отношениям, лет тридцати пяти, поджарая и симпатичная, долго рассказывала нам о том, как надо опасаться служебного сексуального принуждения, когда профессор или начальник пользуется своим служебным положением. И девушки невольно уступают, забывая, что феминизм сегодня сила, что могут они пожаловаться в полицию. Говорила она как по учебнику для малоразвитых. "Есть вопросы?" – сказала она, закончив свою пропедевтическую речь. Вдруг Эрих Соловьёв встал и с невинным выражением на лице обратился к американской даме: "А ведь и мужчин нужно защищать. Как вам кажется? Ведь начальником может быть и женщина". Она растерялась. И все же напора в ней было немало. И она сориентировалась довольно быстро. "Может быть, что женщина-начальница тоже потребует симпатичного мужчину к себе в кабинет. Он тоже должен понимать свои права и не дать совершить над собой сексуальное насилие. Ну вот вообразим, что я начальница и приглашаю кого-нибудь из русских гостей к себе в кабинет. Ну, например вас!" И она указала рукой на меня: "Что вы должны сказать в ответ?" Такая вот школьная училка! Я встал и ответил подчеркнуто простодушно: "Никаких проблем. Прямо сейчас и пойдем" ("No problem! Let us go. Let me help you now"). Она вздрогнула и почти вскрикнула: "Вы не поняли. Я для примера". Я, по-прежнему играя роль простодушного, недалекого, но брутального мужчины, ответил: "Какие примеры! Просто пойдем!" Дама смутилась и сказала, что надеется, что в целом мы поняли ее мысль, и поспешно удалилась. Эрих Соловьёв и Рубен Апресян весело заулыбались. А академическое российское начальство поглядело на меня довольно косо. Мое поведение показалось им, пожалуй, предосудительным. Но я не был академическим человеком, сотрудник журнала, хоть и философского, все же журналист, а журналисту некоторые вольности позволительны.
Было еще немало разных разностей. Мы пережили День независимости, толпы народа, салют, расставленные меж домов столы с яствами, все угощали друг друга, соседей и просто прохожих, с почти деревенским радушием. Праздничный карнавал, шествие ряженых, продавались за центы и просто дарились государственные флажки. Потом на маленьком древке я увидел надпись "Made in China". И все же это были американские флажки, поскольку весь мир работал на Америку.
А незадолго веред окончанием конференции всех ее участников пригласил в свой дом профессор Эндрю Олденквист. Нас привезли на длинном пикапе. Дом был большой, двухэтажный, из восьми комнат, свой дом, с лужайкой и беседкой с обратной стороны дома, вдоль которой шла грунтовая почти шоссейная дорога. По ней нас и привезли. Российские ученые и вообразить в отношении себя не могли, хотя были среди нас академик, директор и замдиректора центрального российского Института. Директор, правда, сказал, что он в подобных домах бывал, что беседа будет во время еды. Мы уже в кампусе виски пили, причем не раз, хотя первый раз по ошибке купили всего 12-градусное. Решили, что фалыпак нам продали, но, присмотревшись,
Рубен Апресян сказал, что на этикетке градусы честно стоят. Но у профессора Олденквиста было только пиво – на столе, в тазу с холодной водой, в холодильнике стояли и лежали банки с пивом. На стене висели дипломы и грамоты за его спортивные победы, главным образом за бейсбол, где он долго был капитаном университетской команды. Книг, как и у других западных ученых (позже я увидел), в доме не было. Профессор сказал, что крепкого алкоголя он не пьет, как бывший спортсмен. По очереди съехались и американские участники конференции. Я же смотрел на часы. Подгоняя мысленно время, чтобы скорее начался вечер и беседа. Просто Анжела и Татьяна сказали, что это мой предпоследний день в городе и что они хотят мне показать ночной Коламбус. Я спросил, бывали они у Олденквиста, знают ли адрес. Они ответили, что не бывали, но узнают его координаты из адресной книги. "Только, – сказала мудрая Татьяна, – ты должен хоть пару часов там посидеть, а то неудобно будет уйти". Анжела, подумав, кивнула, хотя и пробормотала, что лучше бы сразу договориться об уходе: "Мы, американцы, – сказала она, – должны все решать договорно". Договариваться я не стал, положившись на естественное течение событий.
Наконец, мы сели на улице под большим деревом за длинный стол. Был очень теплый, почти жаркий ранний вечер. На столе в трех местах три большие тарелки с лазаньей, блюда с сэндвичами и три или четыре блюда с разнообразной пиццей, разрезанной на ломти. Перед каждым из нас тарелка, вилка и нож, а также банка пива и стакан для пива. Сзади два огромных таза с пивными банками. Сорта пива уже не помню. Но пили, благодарили друг друга за взаимное участие в конференции, а российские участники и за гостеприимство. Немного морщась, американские коллеги поблагодарили и нас за московское гостеприимство, потом переглянулись и захохотали, сквозь смех вспоминая самое сильное потрясение – забитый досками крест-накрест туалет по дороге в Плёс и окрестные кусты. Показывая на кусты вокруг дома Олденквиста, они смеялись и говорили, что и здесь можно бы так же, как по дороге в Плёс, но нельзя, поскольку здесь цивилизация. Потом стали говорить, что роль носителя цивилизации и демократии от Европы перешла к Штатам, даже в Европе им пришлось спасать демократию, скажем, в Германии и Италии. Теперь в мире будет порядок, США за этим следят. Скоро все деспотические режимы Ближнего Востока, все эти Ираки и Ливии станут такими же демократиями, как ими стали Германия и Япония. Раньше
Америка чувствовала себя в стороне, Вторая мировая война втянула ее в мировую политику. И у нашей демокрптии все получается. Спросили меня о перспективах демократии в России. Я ответил, что жду авторитаризма. В лучшем случае такого же, как в США, где правительство решает все помимо народа, президент обладает полной властью, но имеются как бы оппозиционные газеты, ругающие президента и власть для выпуска интеллигентского пара, возможны выражения недовольства, свободно книгоиздательство, цензурованный Голливуд. Но при этом имеются все демократические институты. Американские коллеги немного напряглись. "У нас настоящая демократия, – сказал Томас Траут, самый спортивный американский профессор, понимавший русский язык очевидно эксперт по России. – В том числе в университете. Мы самостоятельно решаем свои проблемы. Даже ЦРУ не имеет права вмешиваться во внутренние дела университета". Но когда надо, армия в состоянии задавить любое антидемократическое движение, как, скажем, расстреляли в XIX веке с океана нью-йоркские банды. Но, по счастью, спора не получилось. Основным оппонентом, по их пониманию, был я, не веривший в торжество демократии в России, или веривший, но как-то странно. Однако ничего резкого я не сказал, не успел.
Неожиданно перед домом на дороге, как раз у заднего двора, остановилась машина, и из нее выскочили две красивые девушки (Татьяна и Анжела) и, замахав мне рукой, подошли к сидящим за столом и спросили, кто хозяин. Эндрю Олденквист встал из-за стола и довольно чопорно осведомился, с кем имеет честь говорить. Почти как английский джентльмен. Отвечала Анжела на своем чистом литературном американском языке. Она сказала, что они доценты славистского отделения университета, назвала себя и Таню, что они давно обещали профессору Владимиру Кантору показать ночной Коламбус, но боятся, что другого времени не представится. Олденквист растерялся и сказал, что возразить не может. "Ну ты силен!" – воскликнул немного завистливо Рубен. А Валентин Иванович Толстых, высокий и немного разбитной профессор, писавший на социальные темы, но по базовому образованию журналист, бросил как бы в воздух, но тоже с оттенком зависти: "Во даёт! Когда это ты успел?!" Его реплика сразу притушила ворчание институтского начальства о неприличии моего поведения в чужой стране. И мы поехали. Ночь эту помню смутно. Они возили меня из одного питейного заведения в другое, где гремел рок, разрисованные парни и девицы, черные, желтые, белые и прочих мастей, пили, танцевали, орали, потели. Пот катился по их физиономиям, хотя в каждом кабаке был кондиционер, что спасало от уличной жары. "Ты только не встревай в разговоры", – сказала Татьяна Анжеле, сохранявшей прямо утреннюю свежесть. "Мы же не одни, мы с мужчиной", – ответила она неожиданно сентенцией русской женщины. Почему нас не убили, не побили, не изнасиловали? До сих пор не понимаю. Может, и вправду все крими, где герои ломают в таких кабаках челюсти, стулья и столы – чисто конкретно (использую придуманный якобы блатной жаргон) художественный вымысел. Разумеется, в какой-то момент мы тоже с Анжелой принялись танцевать и даже целоваться. Но вполне невинно. Под утро мы оказались в доме Татьяны Смородинской. Немного поспали. А часам к одиннадцати Таня отвезла меня в кампус, поцеловала на прощанье, сказав, что должна скорее домой, чтобы выспаться после бессонной ночи. На взгляды и вопросы коллег у меня не было сил даже отвечать. К концу дня нас отвезли в аэропорт, откуда на самолете должны были лететь в Нью-Йорк.