Карта моей памяти. Путешествия во времени и пространстве. Книга эссе - Владимир Кантор 9 стр.


Нас уже ждали, человек восемь или девять стояли у фонаря перед выходом из Дома культуры. А нас всего трое. Во главе, похоже, был один, лицо худое, удлиненное, глаза скорее татарские, чем молдавские, видимо, пришлый , меж волос почти наголо стриженой головы проплешины стригущего (мы называли стригущего) лишая. У моего соседа по парте в третьем классе эта болезнь была. Он ходил вечно перемазанный зеленкой или йодом. Вожак поднял руку, останавливая нас (да мы и сами понимали, что толковища не избежать) и спросил: "Откуда вы такие явились, чтобы наших девчонок лапать?" Женька Трофимов примирительно сказал: "Никто никого не лапал. Вам показалось". Широкоплечий малый, типа адъютант, спросил вожака: "Может размазать его?" Но тот остановил его: "Успеем". От этого слова у меня чего-то похолодело внизу живота, но потом вдруг откуда-то поперла ярость: "Ты соображаешь, с кем говоришь! Пугать не хочу, но мало вам не покажется!" Что я нес, я сам не понимал. Ничего, кроме ярости в голове не было. И тут краем глаза я увидел, что из дверей Дома культуры вышла Зина с подружками и в чем-то их убеждала, показывая на нас. "Что, – спросил вожак, – девчонки за вас заступаться будут? Не по-пацански это". Привыкший к московским толковищам Юрка (Кстин) положил мне руку на плечо: "Володька, охолони! А вы, – обратился он к местным, – его не задирайте, а то завтра он свистнет и к вам московские наедут. Надо вам это? Они вас всех здесь понесут!". Местные переминались с ноги на ногу. В те годы волшебные слова "Москва", "московские" звучали почти как угроза, причем неотвратимо исполняющаяся. "Да мы что! – сказал один из местных с низкой челкой и красивыми большими глазами. – Мы просто за справедливость". Между тем девочки начали выдвигаться в нашу сторону. Но, к счастью, в этот момент вожак махнул рукой: "Ну их! Не будем с Москвой связываться! Расходимся по-хорошему… Лады?" – и он протянул в нашу сторону руку для дружеского рукопожатия. Юрка осторожно, но крепко пожал ее. "По-хорошему! А Володька на вас больше не сердится!" – сказал он до того нагло, что я, книжный и не драчливый подросток, почувствовал себя чрезвычайно глупо.

Потихоньку мы двинулись к нашей гостинице. Неожиданно с долговязым вожаком оказалась наша красивая одноклассница Наташка, она, видимо, с местными девчонками тоже готовилась вмешаться в нашу возможную схватку и разнимать нас. Но защищать собиралась похоже, не нас. Меня вдруг под руку взяла Зина: "Я не думала, что ты такой!., такой решительный!" У дверей в гостиницу он потянулась к мне, поцеловала в щеку: "Приходи завтра к обеду. Дома никого не будет".

Что было делать! Я пошел и пришел, хотя, если честно, внутренний холодок бежал по спине. У меня не было еще никакого опыта тесного общения с барышнями. Атам, возможно, ожидалось общение более тесное, чем поцелуй в щеку. Друзья похлопывали меня по спине, чтоб я не дрейфил, Женька сказал: "Да брось ты! Вон Наташка уже умчалась на свиданку, а тот, видно, пацан решительный!"

Зина жила на втором этаже четырехэтажного блочного дома. Окно ее кухни, где мы сидели, выходило на козырек над подъездом. Ей нравилось, что она как самостоятельная хозяйка принимает молодого человека. На ней был легкий сарафан, подчеркивающий размер и форму ее грудей. Я старался не смотреть в ложбинку между грудями. Она налила мне тарелку супа, легкого, овощного, положила ложкой сметану, села напротив, налив себе только чай, положив на блюдце рядом с чашкой два кусочка кекса. Разговор получился странный, интеллектуальный, о литературе, хотя подспудно мы проворачивали скорее всего другие сюжеты. Но когда пьешь с девушкой чай, другие сюжеты не реализуются. Я любил рассказывать о книгах, а красивой девушке вешать лапшу на уши, даже интеллектуальную, особенно приятно. Я чувствовал себя почти литературным гуру. Часов в семь я ушел. На прощанье все же поцеловались.

Кишинёвские истории

Из Оргеева наш путь лежал в Кишинёв. Как оказалось, Наумыч еще перед отъездом из Москвы дал телеграмму Саше Дикусару, бывшему своему ученику, что он везет школьников в Молдавию, чтобы Саша помог с ночлегом, что перед тем, как приедут все, он пришлет как квартирмейстера внука профессора Кантора, с которым дружил Сашин отец. Это был едва ли не первый мой самостоятельный, без взрослых, выезд в абсолютно незнакомый город. Адрес у меня, конечно, был, но при моей топографической тупости, о которой я не решился сказать, задание было сложное. Я попытался упросить Наумыча послать со мной Женьку Трофимова, самого близкого моего приятеля тогдашних лет. Но тот отказал мне, сказав: "Тебя я могу послать, поскольку твой дед и Сашкин отец дружили, но совсем незнакомого человека – это неприлично. Давай двигай. Мы подгребем через пару дней. Чтобы нашли школу с общежитием, где можно ночевать". И я поехал. Не буду рассказывать идиотизмы моего пути в Кишинёв к Саше Дикусару. Но вот я перед дверью квартиры в профессорском доме. Дверь открылась, стоял на пороге молодой человек старше меня лет на пять, примерно двадцати двух лет, красивый и спортивный, который встретил меня вопросом: "Ты – Володя Кантор?" Я кивнул. "Заходи, – сказал он и, оглядев меня, грязного и наверно не очень свеже выглядящего, добавил: – В душ пойдешь? Или ты ванну предпочитаешь?" Я предпочел ванну. "Там все есть, – сказал Саша, – мыло, шампунь, полотенце. Потом можешь мой халат надеть. А я пока позвоню своей девушке, она хорошего вина привезет и подружку для тебя прихватит. Тоже студентку". Саша не только девушке позвонил, но договорился о ночлеге для всей нашей группы. Так что мое задание было выполнено. Я теперь совсем расслабился, сидел и курил приличные сигареты с фильтром, названия не помню, после самосада они казались чем-то удивительным, запахло Европой.

Почему-то опять в голову полез Пушкин, это был период юношеского упоения стихами истинного сына Петра, как назвала Пушкина Цветаева. И я вспоминал, что себя Пушкин сравнивал с Овидием, сосланным из Рима в Молдавию, где "хладной Скифии свирепые сыны // За Петром утаясь, добычи ожидают". Овидий страдал: "И век мне не видать тебя, великий Рим". Сосланный из Петербурга в Молдавию Пушкин вторит ему: "Не славой – участью я равен был тебе". В Кишинёве поэт вступил в масонскую ложу под названием "Овидий". Быть может, увлекло поэтическое имя. Свирепых сынов мы не видели, не считать же таковыми оргеевскую шпану. Но Назон, учитель "страсти нежной"!..

Маленькая Молдавия, но сколько в ней было римских и русских сюжетов, хотя, конечно, другая страна! Другой воздух, другое небо!

"Попойте Вертинского, девочки", – сказал Саша. Его синеглазая девушка кивнула на черноглазую свою подружку: "Вертинский, это по ее части. Спой, Лана!" Вертинского до той поры я слышал лишь однажды, самодельная пластинка сделанная из рентгеновского снимка, "на костях" – так тогда говорили.

Подружка пела под гитару Вертинского "В степи молдаванской". При словах: "И легко мне с душою цыганской / Кочевать никого не любя" я, разумеется, вспомнил Роксану и ее брошенные мимоходом слова, что вдруг мы в Кишинёве случайно увидимся. Адреса она не дала. "Нам нельзя свой адрес чужим говорить, – сказала она. – А то свободы не будет".

Лана пела, а при этом мы пили сухое красное вино из красивых бокалов, тело охватывало странное чувство легкости и свободы. Голова слегка кружилась. Тепло, уютно, интеллигентно, будто не было трех недель блуждания по молдавским степям. Не было грязной одежды, немытых рук и тела. Я сидел расслабившийся после душа, в Сашином синем халате, совсем как большой. Молдавское вино удивительно подходит для расслабления и пробуждения других энергий. Глядя на меня и на Лану, подружка Саши, усмехнувшись, сказала Саше: "Видишь, человек слаб, а Фрейд силен". Саша тоже засмеялся вполне добродушно и спросил: "Что? Пора расходиться по комнатам? Девушкам завтра рано на занятия". Он полуобнял меня за плечи и повел в соседнюю комнату, следом зашла Лана. "Не робей", – шепнул он мне. Потом поцеловал ее в щеку и вышел, плотно притворив дверь.

Потом помню, что мы стояли у расстеленной постели, она развязала пояс на моем халате, сбросила с себя платье, а с меня халат, мы очутились в постели, а дальше в голове плотно встал туман.

Утром, почти как в кино, я проснулся один. Поднес руку к лицу, провел по щеке, почувствовал смутный запах женских духов, женского тела. Но было ли что ночью или нет, я не помнил. Не Сашу же спрашивать!

Раздался телефонный звонок. Это искал меня Наумыч. Саша сказал ему, что о ночлеге договорено, что мы провели весьма приятный вечер. А учитель в ответ попросил его объяснить мне, как доехать до горкома комсомола, где меня ждет вся группа. "Чего это его туда занесло?" – пожал плечами Саша. Но вышел на улицу вместе со мной. Мы прошли квартал, подождали автобуса, который должен был меня привезти прямо к дверям горкома. Там меня ждали одноклассники. Девочки вдруг стали смотреть на меня подозрительно. "Чего физиономия такая помятая?" – спросила красивая Наташка. "Да вроде не с чего", – ответил я "Ладно! – сказал Джага. – Пойдем в гостиницу. Я знаю, где она, тут бульварами недалеко. А тебе, Володя, еще задание. В горкоме комсомола просили написать для кишинёвской "Комсомольской правды" очерк о нашем путешествии, что особенного запомнилось". Пока шли бульварами, ко мне вдруг подбежала девушка, вчерашняя, но сама смутилась и только спросила: "Увидимся еще?" И опять были косые взгляды одноклассниц. Я проявил решительность и наперекор взглядам поцеловал ее, сказав: "Конечно!" Вечером мне был объявлен девичий бойкот. Но мне некогда было на это реагировать. Наумыч где-то достал стопку писчих листов и ручку, я сидел за маленьким столом в нашей "мужской" комнате, ребята вышли, чтобы мне не мешать и отгонять барышень, которые, несмотря на бойкот, все же хотели сказать мне свое "фу". А я писал, стараясь, чтобы почерк был разборчивым, и кусал ручку, не зная, писать ли мне о красоте молдавской природы и рассказывать ли о разговорах при костре, как пальцы уже не держали тяжеленные носилки с яблоками, которые мы вынуждены были таскать. Не о кишинёвской же девушке, и тем более не о несостоявшейся драке с оргеевскими парнями. И я написал о цыганском таборе, о красавице цыганке Роксане, о том, какие цыгане свободные, веселые и хорошие. Конечно, меня повели в эту сторону пушкинские "Цыгане". Часам к одиннадцати я дописал.

Мы улеглись спать, а наутро я пошел с Джагой в комсомольский горком. Там нас усадили за стол молодые вежливые люди с комсомольскими значками в лацканах пиджаков. И тут же пришел редактор газеты, сел за другой стол и принялся читать мой опус. Прочитав несколько строчек, он вынул из карандашницы красный толстый карандаш и начал что-то жирно подчеркивать. Мое писательское самолюбие заставило меня напрячься и смотреть внимательно за его рукой. Вроде пустяк – заметка в газету, но, во-первых, ни разу вообще не печатался, во-вторых, в любом случае обидно. Редактор встал, подошел к секретарю по идеологии (как я потом узнал), который и заказывал очерк. Тот посмотрел отчеркнутое, кивнул: "Согласен". А нам с Александром Наумовичем сказал: "Не ожидал от вас такого! Не пойдет! Мы тут с цыганами боремся, а вы их воспеваете. Да еще на Пушкина ссылаетесь. Не годится так. Пушкин все же при самодержавии жил. А мы в стране развитого социализма!" Он встал, торжественно разорвал мои листочки, сказав: "Нужно побольше идеологической бдительности. Прощайте".

В Одессе пыльной…

Завершением нашего путешествия была Одесса, которую я знал до этого только по еврейским анекдотам, а расстрелянный Бабель еще не был реабилитирован и опубликован. Его Беня Крик из "Одесских рассказов" появился в моем сознании позже. Зато одесская катаевская трилогия – "Белеет парус одинокий" и другие романы – была прочитана не один раз. Город был красив, грязный, пыльный, как и писал Пушкин, но чувствовал он в нем какую-то южную столичность.

И конечно, он и здесь сопровождал меня:

Я жил тогда в Одессе пыльной…
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там все Европой дышит, веет,
Все блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый.

Вот эта российская всеприемлемость племен, нарядов, наречий, языков, этот питерский европеизм: не случайно строился город по умышлению Екатерины Великой, наследницы строителя Петербурга. Своего рода южная столица Империи. Замечу вскользь, что понятие "русский" корреспондировало у Пушкина всегда со словосочетанием: "гордый славянин", "суровый славянин", "гордый внук славян" и т. п.

Мы обошли здание оперы, осмотрели его. Тут играли некогда классику, звучала итальянская музыка, и Россия чувствовала через Одессу свою связь с Европой. Я опять вспомнил Пушкина:

Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень – Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет – они кипят,
Как поцелуи молодые,
Все в неге, в пламени любви.

А опера – это цивилизация, столица! Музыка, Европа, любовь, молодость! Мы были очень бедны, чудовищно наивны, ничего не понимали в мире, но веселы и молоды. И жила в нас наивность удивления. Мы удивлялись всему. Что совсем было необычно для советских школьников – это памятник дюку Ришелье в центре города. Дюк – это было что-то из генуэзских наименований властителей, из Шекспира. Уже позднее я узнал, что Екатерина Великая и впрямь задумывала Одессу как южный Санкт-Петербург. Ночевали мы на раскладушках в школе. В зале, где нам поставили раскладушки, на полу были не отмытые следы крови. Девочки испуганно спросили, что это. Завуч просто ответила, не придавая этому особого значения, что приходили пэтэушники и здесь школьники от них отбивались. "Да вы не волнуйтесь, – сейчас каникулы, – они сюда больше не придут". Но, как и весь мир, Одесса (как и Лондон, как и Париж, как и Вена) был городом контрастов. Был памятник дюку, была опера, но были и одесские дворики, с лестницами и балконами, опоясывавшими дом, открытые окна, откуда слышались постоянные перебранки жильцов, доносился запах жареной на подсолнечном масле рыбы (кефали, как мы думали), сами одесситы, которые чувствовали себя смесью евреев и русских, с постоянными еврейскими анекдотами. "Приходи к нам во двор, там много жильцов, но ты меня сразу найдешь. Крикни – Коган! Все окна откроются, одно будет закрыто. Там живу я, Рабинович". Уже в университете я познакомился с парнем из Одессы, который на вопрос, не из Одессы ли он, отвечал: "А что, где-нибудь что-нибудь украли?" А уж уличные одесские туалеты, как и все уличные в России, с дыркой посередине настила, были столь грязные и с таким запахом, что дольше минуты в них было не высидеть. Мы в них не входили, мы в них пробирались.

С девушками-одноклассницами, опекая их, мы ездили на пляж на долгом трамвае. Одесских сценок было немало. Вот одна, которую я запомнил по ее нелепости. Мы едем во втором вагоне, вдруг трамвай сильно тряхнуло. Красивый моряк, стоявший рядом с нами, произнес: "Колесо отвалилось". Но трамвай продолжал ехать, и мы, решив, что это такая взрослая шутка, хихикнули. Тут вагон снова тряхнуло, да так сильно, что он накренился. Морячок снова спокойно констатировал: "Второе отвалилось". Тут крупная кондукторша с сумкой на шее, открыла дверь и сказала какому-то местному мальчишке: "Мальчик, добеги до водителя, скажи, что два колеса отвалились". Мальчик выскочил и побежал, через пару минут трамвай остановился. Мы вышли и до пляжа шли пешком. А потом море, в котором чувствовали себя, как дома.

Владимир Кантор в Черном море, Одесса

Фотоаппараты были средние весьма, но все же мы фотографировались, и поодиночке, и создавая некие полуэротические сценки. Так странно смотреть сегодня на свою вполне стройную фигуру. Конечно же обнимались, иногда целовались, валялись на песке, плавали, загорали, пили какую-то местную газированную воду и чувствовали себя совсем взрослыми. Вечерами бродили по одесским улицам, денег на кафе у нас не было, но чувствовали мы себя все равно прекрасно. Все-таки Одесса, город русско-еврейского анекдота, город-герой, город, откуда мой дед на шаланде контрабандиста бежал в Константинополь…

А потом кончились деньги: газировка, мороженое и прочие мелочи, но денег-то было мало. Мы прикинули, кому из нас скорее могут послать деньги. Выходило, что мне. Мы отправились на почту и там, хихикая, составили телеграмму: "Бабушка, вышли, пожалуйста, ради Бога, двадцать рублей на адрес почты. А то мы протянем ноги". Хихикали мы, поскольку бабушка у меня была старой большевичкой и апелляция к Богу ее могла весьма удивить. Но неожиданно она удивила работников почты. Девушка взяла наше послание, внимательно прочитала и вдруг пошла с этим текстом к начальнику почты. Вышел в форменной тужурке начальник и, внимательно нас разглядывая, сказал, что телеграмм религиозного содержания советская почта не принимает. Немного напуганные (все же советские подростки!), мы сказали, что хотели пошутить, но, похоже, шутка вышла у нас неудачная. "Да, неудачная, – подтвердил начальник. – Перепишите телеграмму по-нормальному".

Назад Дальше