В ноябре месяце того же 1825 г. мы приехали в Москву. По мере того как мы приближались к Москве, Иван Александрович все становился задумчивее. Ясно было, что его что-то сильно тревожило. Расспрашивать его о том, что он, казалось, хотел скрыть, я стеснялась, но ясно видела, что им все более и более овладевало какое-то беспокойство. Наконец все сделалось понятным для меня. Внезапно и совершенно неожиданно разнеслась весть, что скончался император Александр I, и эта весть как громом поразила всех. Это было именно 29 ноября, что Москва узнала о кончине своего государя. Анненков был страшно поражен этою новостью, и я стала замечать, что смерть императора тревожила его по каким-то особенным причинам. В то время к нему собиралось много молодых людей. Они обыкновенно просиживали далеко за полночь, и из разговоров их я узнала, наконец, что все они участвовали в каком-то заговоре. Это, конечно, меня сильно встревожило и озаботило, и заставило опасаться за жизнь обожаемого мною человека, так что я решилась сказать ему о моих подозрениях и умоляла его ничего не скрывать от меня. Тогда он сознался, что участвует в тайном обществе и что (неожиданная смерть императора может вызвать страшную катастрофу в России, и заключил свой рассказ тем, что) (в рукописи эти слова отсутствуют) его, наверное, ожидает крепость или Сибирь. Тогда я поклялась ему, что последую за ним всюду.
2 декабря 1825 г. он простился со мною и уехал в Петербург, это было ночью. Второпях он забыл свой портфель, в котором было на 60 тысяч банковых билетов на его имя. Предполагая, что они ему понадобятся, я приготовилась скакать за ним с портфелем и садилась уже в повозку, когда он сам зашел ко мне, вернувшись с первой станции. Судьба как будто нарочно устроила это, чтобы дать возможность нам обняться в последний раз перед тем, как страшная буря должна была разразиться над нами и разлучить нас надолго. После этого последнего прощания мне суждено было увидеть его только в крепости.
Проводив друга моего, я впала в безотчетную тоску. Мрачные предчувствия теснили мне грудь. Сердце сжималось и ныло. Я ожидала чего-то необыкновенного, сама не зная, чего именно, как вдруг разразилось известие о том, что произошло 14 декабря. Вся Москва (была объята ужасом) опять встревожилась. В домах царствовало глубокое уныние. На улицах встречались одни мрачные и грустные лица, все ходили как приговоренные и никто не смел громко говорить (о случившейся катастрофе) о случившемся. Это было время всеобщего страха, печали и слез. В это время забежал ко мне Петр Николаевич Свистунов, который служил в Кавалергардском полку, был впоследствии сослан по делу 14 декабря (но не застал меня дома). Он не был в Петербурге в день 14 декабря. Я знала, что Свистунов - товарищ и большой друг Ивана Александровича, и была уверена, что он приходил ко мне не даром, а, вероятно, имея что-нибудь сообщить о своем друге. На другой же день я поспешила послать за ним, но человек мой возвратился с известием, что он уже арестован. Можно себе представить мое отчаяние при мысли, что та же участь ожидает и Ивана Александровича. С тех пор как он находился в Петербурге, я не имела от него ни одного письма и решительно не знала, что с ним сделалось. Бросаясь ко всем, к кому только была возможность обратиться, чтоб получить о нем хотя малейшее известие, я ничего не могла узнать, никто не мог сказать мне ничего положительного и верного. Одни говорили, что он ранен, другие - что убит, третьи - что он в крепости. Чему было верить, на чем остановиться - не было возможности решить. Чтоб сколько-нибудь подкрепить себя, я каждый день ходила в католическую церковь. Там молитва утешала меня и обновляла душевные силы. Но дойти до церкви я никогда не могла покойно, ужас преследовал меня все время. На Кузнецком мосту, который нельзя было миновать, я всякий раз встречала повозки, тщательно закупоренные со всех сторон и сопровождаемые жандармами. Повозки эти (наполненные, конечно, жертвами царского гнета) были наполнены арестованными и приводили меня в содрогание. Картина была невыносимо тяжелая и печальная. Одним словом, невозможно описать все, что я испытала в то короткое время, пока узнала правду о том, что произошло 14 декабря 1825 года в С.-Петербурге.
Между тем, пока я находилась в такой мучительной неизвестности, Иван Александрович был арестован и отвезен в крепость. Сначала его отвезли в Выборг, где посадили в замок, а потом перевезли в Петропавловскую крепость. Но я узнала обо всем этом только в январе месяце 1826 года.
Вот как рассказывал впоследствии сам Иван Александрович в кругу близких ему людей про свой арест.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Рассказ И. А. Анненкова о 14 декабря. Арест. Допрос у императора. Угрозы. Генерал Левашев. Выборгский шлосс. Второй допрос в Петербурге. Петропавловская крепость. Раскрытие плана цареубийства
14 декабря я не был в рядах возмутившихся. Еще 12-го числа в собрании у князя Оболенского я высказал, что не отвечаю за Кавалергардский полк, где служил тогда, потому что знал очень хорошо, что солдаты не были расположены к вспышке, которая готовилась, да и сам я видел в поднятии войск большую ошибку и не рассчитывал на удачу предприятия. 14-го числа я вышел на площадь с Кавалергардским полком, занимая свое место как офицер 5-го эскадрона. Полк был расположен на том конце площади, и я стоял у самого дома Лобановых, у того угла, который к Невскому. Командовал полком граф Апраксин. Что происходило в тот день, уже известно всем, говорю только о тех подробностях, которые, кроме меня, едва ли кто знает. Государь был верхом, разъезжал все время, был страшно расстроен и бледен, как полотно. Великий князь Михаил Павлович, казалось, сохранял более хладнокровия. По окончании дела я возвратился в казармы и был свободен до 19-го числа, но ожидая, понятно, каждую минуту ареста. Наконец 19-го числа дежурный офицер по полку часов в 11 ночи приехал ко мне и сказал: "Ну, одевайся, только шпаги не бери". Мы поехали к эскадронному командиру Фитингофу, который тотчас же отвез меня во дворец. Там ввели меня в зало, где я нашел двух своих товарищей по полку: Александра Муравьева и Арцыбашева. Мы сошлись, чтобы поздороваться, но дежурный развел нас по углам и запретил говорить. Кроме нас троих, в зале была толпа генералов и придворных. Все говорили о происшествиях 14 декабря, очень горячились, возмущались смелостью предприятия и громко порицали участников в этом деле, называя их злодеями, нисколько не стесняясь нашим присутствием. Многие хвалились своими подвигами…
Через несколько времени одна из дверей залы растворилась, и в ней показался Николай Павлович со словами: "Подите сюда". Я снова был поражен странною бледностью его лица. Я первый вошел в комнату, в которой был государь. Он тотчас же запер дверь в зал, увлек меня в амбразуру окна и начал говорить:
- И вы забыли милости покойного государя! Вас давно надо было уничтожить, но брат по своей доброте щадил и прощал вас.
Этим император Николай Павлович намекал на мою бурную молодость и особенно на то, что я не был наказан по всей строгости законов покойным императором Александром Павловичем за дуэль с Ланским, где я имел несчастье убить своего противника и за это просидел только три месяца на гауптвахте. Государь говорил отрывисто, повелительно. Я не мог не заметить в нем страшного волнения и гнева, с трудом сдерживаемого. Он продолжал:
- Были вы в обществе? Как оно составилось? Кто участвовал? Что хотели?
Как я ни старался отвечать уклончиво и осторожно, но не мог не выразить, что желали лучшего порядка в управлении, освобождения крестьян и пр. Государь снова начал расспрашивать:
- Были вы 12 декабря у Оболенского? Говорите правду, правительству все известно.
- Был.
- Что там говорили?
- Говорили о злоупотреблениях, о том, что надо пресечь зло.
- Что еще?
- Больше ничего.
- Если вы знали, что есть такое общество, отчего вы не донесли?
- Как было доносить, тем более, что многого я не знал, во многом не принимал участия, все лето был в отсутствии, ездил за ремонтом. Наконец, тяжело, нечестно доносить на своих товарищей.
На эти слова государь страшно вспылил:
- Вы не имеете понятия о чести! - крикнул он так грозно, что я невольно вздрогнул. - Знаете ли вы, что заслуживаете?
- Смерть, государь.
- Вы думаете, что вас расстреляют, что вы будете интересны, нет - я вас в крепости сгною!
После этого государь отпустил меня, приказав послать моих товарищей. Я, выходя из комнаты государя, подошел к Муравьеву, чтобы сказать вполголоса: "Ступай, тебя зовет". Тогда все присутствующие в зале пришли в такой ужас, что бросились к нам и в смущении своем повторяли: "Нельзя говорить". С трудом я мог их успокоить и убедить, наконец, что исполняю волю государя. Тогда пошел Муравьев. Он был очень молод, застенчив и немного заикался. Государь сделал те же вопросы, как и мне. Муравьев, вероятно, сконфузившись, начал отвечать по-французски. Но едва он произнес: "Sire", как государь вышел из себя и резко ответил: "Когда ваш государь говорит с вами по-русски, вы не должны сметь говорить на другом языке".
Потом таким же порядком государь допрашивал и Арцыбашева. После этого мы опять все трое были в зале, но через несколько времени меня снова потребовали. Когда я вошел, государя уже не было в ТОЙ комнате (он удалился к императрице). За столом сидел Левашев и, посадив меня в кресла против себя, начал снова допросы, но на этот раз уже подробнее и в надлежащем порядке. Спросил имена членов общества; я назвал Пестеля, зная, что он уже арестован, и избегал называть других. В это время вошел снова государь и, подошедши к столу, за которым мы сидели, он оперся на него рукою. Тогда в присутствии государя Левашев стал говорить так: "Вы слишком много на себя взяли, молодые люди, и кто вам вложил в голову такие преступные мысли? Вы заботились о судьбах народов, а связали государю руки в его благих намерениях на 50 лет".
Последние слова Левашева поразили меня. Он снова начал настаивать, откуда мы почерпнули такие идеи. Я указал на Европу, на некоторые книги, которые читались тогда. Левашев все записывал, а государь продолжал стоять, опираясь на стол. Меня наконец отпустили и снова позвали Муравьева и Арцыбашева. Через несколько времени опять отворилась дверь и государь, подозвав меня, сказал: "Позовите ваших товарищей".
Мы, все трое, опять вошли в комнату, где он находился. Тогда он приказал позвать графа Апраксина и обратился к нему со словами: "Полк распущен, офицеры ничего не делают". Помолчав немного, обратился снова к нам: "Вас всех давно надо было перевести в армию. Судьбами народов хотели править - взводом командовать не умеете".
В эту минуту государь был гораздо покойнее, гнев его смягчился. Со мною он обошелся даже милостиво, взял меня за пуговицы мундира, притянул к себе и снова упрекнул: "Забыли милости покойного государя - это неблагодарность". Тогда граф Апраксин подтолкнул меня сзади, шепнув: "Baisez done la main" ("Целуйте же руку"). Я сделал движение, но государь отдернул руку, говоря: "Я этого не ищу". Потом опять начал: "Вас за это всех надо продержать в крепости 6 месяцев, надеюсь, что после этого вы выкинете глупости из головы и будете заниматься службою". С этим он нас отпустил, прибавя, обращаясь к графу Апраксину: "Я вам поручаю их, генерал, а если кто смеет упрекнуть их прошлым, вы будете отвечать мне за них".
В эту минуту мы, конечно, вообразили, что нам даруют свободу, и, обрадованные, направились к той двери, в которую вошли, но тут нас попросили в другую комнату, где каждого окружили солдаты с саблями наголо и повели на гауптвахту. Там рассадили порознь. Дежурный офицер Прянишников оказал мне некоторое участие. На пол положили тюфяк, на который я улегся, но ненадолго. Вскоре Прянишников сказал мне, чтобы я послал на квартиру за сюртуком да велел бы, кстати, взять побольше белья. Я начал догадываться, что меня хотят куда-то отправить. И действительно, не замедлил явиться фельдъегерь, с которым надо было отправиться. В этих случаях, понятно, всего ужаснее неизвестность, и я пытался узнать от фельдъегеря, куда он везет меня, но сколько я ни старался, на все мои вопросы он упорно молчал или отвечал сердито: "Вам какое дело? Вот увидите".
Между тем мы ехали к Выборгской заставе. Когда миновалась Петропавловская крепость, я вздохнул свободнее, но в то же время вспомнил, что дорога, по которой мы скакали, вела и в Шлиссельбург, и что там крепость не хуже других.
Мысль попасть в крепость была для меня самой ужасной, и сердце болезненно сжималось, когда я думал об этом. Между тем мы продолжали скакать. Мучимый неизвестностью, ожиданиями, и теряясь в догадках, я опять обратился к фельдъегерю с разными вопросами, но тот оставался верен своим обязанностям и продолжал молчать. Только на последней станции перед Выборгом он сознался, что везет меня именно туда. Это меня немного обрадовало, потому что я знал, что другие крепости гораздо страшнее еще, чем в Выборге, как, например, крепость Сварт-Гольм, где потом сидел Батеньков, который прекрасно выразил в своих стихах безотрадность и ужас одиночества Свартгольмской крепости. Страшная крепость по своему местоположению.
По приезде в Выборг меня посадили в замок. Александра Муравьева отвезли в Нарву, Арцыбашева - не знаю куда. В Выборге сидеть было довольно сносно. Офицеры и солдаты были народ добрый и сговорчивый, большой строгости не соблюдалось, комендант был человек простой, офицеры часто собирались в шлосс, как на рауты. Там всегда было вино, потому что у меня были деньги, я был рад угостить, офицеры были рады выпить и каждый день расходились довольные, а комендант добродушно говаривал: "Я полагаюсь на ваше благоразумие, а вы моих-то поберегите". Чувствительные немки, узнав о моей участи, принимали во мне большое участие, присылали выборгские крендели и разную провизию, даже носки своей работы. Однажды кто-то бросил в окно букет фиалок, который я встретил с глубоким чувством благодарности: цветы эти доставили мне несказанное удовольствие.
Таким образом прошло три месяца. В марте месяце 1826 г. дела Следственной комиссии приняли более серьезный оборот, была открыта мысль о цареубийстве и сделаны некоторые показания на меня. Снова явился фельдъегерь и отвез меня в Петербург, прямо в Главный штаб. Когда я входил по лестнице, меня поразила случайность, какие иногда бывают в жизни и перед которыми нельзя не остановиться: я очутился в том самом доме, где провел свое детство. Меня ввели даже в ту самую комнату, где я когда-то весело и беззаботно прыгал, а теперь сидел голодный, потому что меня целый день продержали без пищи и никто не позаботился даже спросить, не голоден ли я. Тут я видел одного из своих родственников, который ужаснулся только тем, что у меня выросла борода, и не нашел ничего более сказать мне. К счастью, я встретил тут Стремоухова, своего товарища по службе, и спешил воспользоваться этим случаем, просил Стремоухова повидать мою дорогую Полину и передать ей, что я жив. С тех пор как мы расстались с нею в Москве, я не имел от нее известий, тоска по ней съедала меня, и я был уверен, что она не менее страдала от неизвестности.
Из Главного штаба меня привезли в Эрмитаж, где Левашев вторично снял допросы, начав словами: "Вы в первый раз сказали неправду, потому что не могли не знать о цареубийстве". Я повторил, что не знал, и говорил истинную правду. После этого допроса отворились двери Петропавловской крепости, и меня посадили в 19-й номер. Не могу не обратить еще раз внимания на странную случайность: 19-е число я считаю для себя несчастным, роковым; 19-го числа я имел дуэль с Ланским, 19-го числа арестован, под № 19-м сидел в Петропавловской крепости, и еще несколько таких случаев было в моей жизни.