Но когда я попала в 1826 году в дом старухи Анны Ивановны Анненковой, то у нее всего было так много, что комнаты, где хранились эти богатства, были похожи на магазины. Одних платьев счетом было до 5 тысяч. Для них велась особенная книга, с приложением образчиков, по которым Анна Ивановна назначала, какое платье желала надеть. Два сундука были наполнены самыми редкими кружевами ценностью в 100 тысяч рублей. Целая комната была занята разными дорогими мехами, привезенными, как говорили, из Сибири. Анна Ивановна страшно любила наряжаться, забирала очень много по магазинам, особенно в английском, который был тогда в моде и где она пользовалась безграничным кредитом, так как магазину было известно, что в Лондонском банке находится громадный капитал, на который она имела право. Когда ей нравились какие-нибудь материи, то покупала целыми кусками, чтобы у других не было подобных. Когда я ее узнала, она была окружена ореолом величия, к ней ездила вся Москва, и, между прочим, бывал часто митрополит московский Филарет, который в 1827 году меня напутствовал, когда я уезжала в Сибирь. Эта бездушная женщина была неимоверно строга с своим сыном, и он являлся к ней не иначе, как затянутый в мундир, и постигшее его несчастье нисколько не расшевелило ее. Она не сделала ни шагу для того, чтобы утешить его или облегчить его участь. Только из тщеславия или гордости, пока сын ее был в крепости, послала она серьги дочери Подушкина, оцененные в 5 тысяч. Когда узнала, что я собираюсь в Петербург, чтобы видеть ее сына, она сделала все, чтобы отклонить меня от этой поездки. Ко мне явилась одна из ее приближенных (Караулова) и всячески уговаривала не ездить, уверяя, что я этим много могу повредить Ивану Александровичу (что так как я француженка, будут думать, что я либералка, и что это может много повредить ее сыну).
Между тем человек, которого я посылала в Петербург, вернулся и, конечно, не привез мне ничего утешительного. Сердце разрывалось, я стремилась к любимому мною человеку и не могла вырваться из Москвы, где приковала меня страшная нужда. Мне положительно печем было существовать, и я должна была усиленно работать, чтобы не умереть с голоду, а у меня на руках были еще люди, которые раньше служили Ивану Александровичу и которых мне жаль было распустить. Таким образом я прожила своими трудами до марта месяца 1826 г. В марте месяце приехал ко мне Стремоухое, брат того, который был прежде, и сообщил, что видел Ивана Александровича в Главном штабе, что дал ему слово повидать меня и сколько возможно успокоить, но между тем Стремоухов предупредил меня, что дела принимают более серьезный оборот, и что у Ивана Александровича остается мало надежды на освобождение. От меня Стремоухов пошел к Анне Ивановне, чтобы сказать ей, что сын ее нуждается во всем. Он в то время был без белья, без платья и даже без сапог, а деньги, которые он имел с собою, истощились. Но все это нисколько не потревожило бездушную старуху. Она приняла Стремоухова по-боярски, заставила долго ждать себя, вышла, сопровождаемая целою свитой приживалок, и объявила, что вещи сына ее находятся в кавалергардских казармах и что там, вероятно, есть все, что ему нужно. Стремоухов вернулся ко мне, возмущенный таким приемом до глубины души.
Тогда я начала собирать все, что могла найти, добилась несколько белья, разных мелочей, везде вышила и нацарапала свое имя "Pauline" и наконец достала его любимый халат и отправила это все ему через Стремоухова. Но так как халат был очень красивый и дорогой, то не дошел до узника. Плац-майор крепости Подушкин нашел, что халат хорош и для него ("Об сентенции" - заметка в рукописи).
С тех пор, как был у меня Стремоухов, до июля месяца, т. е. до объявления приговора, происшедшего 13 июля 1826 г., я не имела никаких известий об Иване Александровиче. Приговор в Москве произвел страшное впечатление, снова все впали в глубокое уныние. Ко мне с этой ужасной новостью прибежал Затрапезный. Этот человек был страшный пьяница, нигде не служил и жил только тем, что ему давал Иван Александрович. Когда он прибежал ко мне, я тотчас же послала человека в типографию с 25-рублевою ассигнацией, и человек возвратился с только что напечатанным листом, так что он был еще сырой. Затрапезный читал мне (ругая правительство) и заливался слезами.
Интересно, как было сообщено узникам о приговоре. Родственникам и женам было разрешено видеться с ними раз в педелю, и жены под разными предлогами, а иногда переодетые, беспрестанно пробирались в крепость. Когда сделалось известным более или менее, к чему будут приговорены заключенные, тогда Фонвизина и, кажется, Давыдова, переодетые, отправились пройтись по стене, окружающей крепость, по которой, как известно, совершался раз в год крестный ход в один из весенних праздников. Так как они были одеты в простое платье, то часовые не обратили на них внимания. Они, держась на известном расстоянии, стали как будто перекликаться, и наконец Фонвизина прокричала: "Les sentences seront terribles. mais les peines seront commuees" ("Приговор будет ужасен, но наказание будет смягчено"). В ответ на эти слова разнесся страшный гул по казематам. Узники отвечали: "Merci".
Что касается меня лично, то мне было очень нелегко пробираться в крепость, так как я на это не имела права ни родственницы, ни жены, и мне стоило больших усилий и денег всякий раз, как я добивалась свидания с Иваном Александровичем.
Пока я оставалась в Москве, горе осаждало меня со всех сторон. Господь послал мне столько испытаний в это время, что теперь (1861 г.), когда я вспоминаю все, то удивляюсь, что может вынести иногда женщина! 11 апреля 1826 г. у меня родилась дочь, после чего я жестоко захворала и слегла на 3 месяца в постель. 6 недель я лежала при смерти, потому что молоко бросилось в голову. Желая кормить своего ребенка, я нажила себе грудницу. Страдания были жестокие, увеличенные, конечно, душевными скорбями и тревогами, но самое ужасное было то, что я не могла работать, и потому впадала с каждым днем все более в нужду. (Квартиру нанимала я на канаве, которой уже нет теперь, у Кузнецкого моста, в доме Шора, а недалеко от меня жила твоя бабушка в своем пышном и богатом доме). Между тем все меня оставили, все знакомые, в которых я думала видеть много друзей, отвернулись от меня. И только одна француженка, старушка Шарпантье, меня не покидала и ухаживала за мной, как за своей родной дочерью, да еще одно прелестное существо, молодая девушка из горничных Анны Ивановны, ходила ко мне. Однажды она принесла с собой портрет ее молодого барина и поставила в ногах у меня на кровати, пока я задремала. Проснувшись и увидя портрет, я залилась слезами (Вчера я не могла продолжать записывать. Несмотря на то, что мать говорила о давно прошедшем, она так живо описывала мне свое тогдашнее безотрадное положение, свои страдания, тоску, заботы, что слезы наконец задушили меня, и перо выпало из рук. Мы так с нею увлеклись, что просидели далеко за полночь. В доме было тихо, все спали, и мы оставались одни совершенно Она говорила откровенно, с увлечением, и я бы дорого дала, чтобы точнее и яснее передать все, что от нее слышала. Но те, кто будут пробегать эти строки, поймут, вероятно, так же, как и я, что должна была испытать молодая женщина, покинутая всеми, без вести о любимом человеке, с маленьким ребенком на руках, поймут также и то, сколько нужно было ей твердости и силы характера, чтобы, едва оправившись от жестокой болезни, приниматься опять за работу и работать не шутя, для препровождения времени, а работать настойчиво, с упорством, так, чтобы заработать достаточно денег для выкупа своих шалей и бриллиантов, с намерением продать это все потом и на вырученные деньги ехать в Петербург отыскивать отца моего. (Вставка О. И. Ивановой в рукописи.)). Кажется, через эту девушку дошли, наконец, слухи до Анны Ивановны о моем ужасном положении. Не знаю, была ли она этим тронута или опять-таки из тщеславия, но она прислала мне 600 рублей. Первое мое движение было не принимать деньги, но старушка Шарпантье не позволила мне сделать эту глупость.
Рождение дочери сильно встревожило всю семью Анненковых. Думали, что мы обвенчаны, одни желали этого и радовались, другие боялись. Особенно Анна Ивановна была этим озабочена. Она даже сама допрашивала, обвенчаны мы или нет, человека, которого я посылала к ней за приказаниями, когда отправляла его в Петербург. Сыну она отвечала, что не имеет ничего передать и ничего не послала ему, но человеку сулила 2 тысячи, чтобы только он открыл ей все. Тогда человек поклялся, что мы не обвенчаны. (Нужно объяснить тебе, почему бабушка так добивалась правды. Ты знаешь, что у отца твоего было большое состояние, из которого 7-я часть поступила бы мне, и все сестре твоей, если бы мы были обвенчаны (слово не разобрано); она не согласилась бы на это прежде, пока отец твой был знатен и богат, но когда он уже был осужден, она желала этого, чтобы спасти имение от наследников, которые тотчас же и начали ее преследовать, посылали всякий день к ней полицию и, когда узнали, что она хочет перезаложить имение, - они тоже спешили воспользоваться обстоятельствами, - тогда они объявили свои права и наложили запрещение. Она имела духовное завещание от дедушки на пожизненное пользование имением). Мне кажется, в эту минуту мать была бы рада узнать противное, потому что в таком случае я и дочь являлись наследницами, а старуха думала, что это может спасти состояние, которое в то время, как я узнала позднее, было уже сильно расстроено, несмотря на весь блеск и величие, окружавшие еще Анну Ивановну. Убедившись, что мы не обвенчаны, она решилась перезаложить имение и этим, конечно, погубила бы все окончательно, если бы родственники Анненковы, которые узнали о ее намерении, не поспешили бы заявить свои права и наложить запрещение. Таким образом была спасена та часть состояния, которая находилась в пожизненном владении Анны Ивановны по духовному завещанию мужа ее, Александра Никаноровича Анненкова. И уцелела настолько значительная часть, что впоследствии Иван Александрович, по возвращении из ссылки, получил из нее 10 тысяч десятин.
Все, что Анна Ивановна имела от своего отца, было ею прожито, все несметное ее богатство, все дорогие, драгоценные вещи, находившиеся в ее доме, все исчезло бесследно. За несколько лет до смерти она впала в болезненное состояние, и понятно, что живущие в доме делали, что хотели. Понятно, насколько рождение дочери Ивана Александровича должно было взволновать и встревожить всех ее приближенных. Крестины ребенка также всех озаботили. Я, как католичка, не спешила исполнить этот обряд. Тогда начали являться ко мне некоторые из родственников и стали уговаривать крестить ребенка в православную веру. Я наконец согласилась, и воспреемниками ее были Бахметьев и Титова.
Едва я оправилась от болезни, как начала собираться в Петербург, но никак не могла добиться паспорта. В то время меня начали осаждать приближенные Анны Ивановны то своим вниманием, то разными преследованиями. Пока я хворала, меня все забыли и оставили в покое, но когда узнали, что я хлопочу о паспорте, чтобы ехать в Петербург (опять прислали мне сказать, что если я поеду в Петербург, то только могу повредить этим отцу твоему. Чем могла повредить я, когда он был уже осужден?), то стали снова убеждать меня не ездить и даже интриговали, чтоб я не могла получить паспорта, но тут на помощь ко мне явилась одна француженка m-lle Фелис, которая жила в доме Шульгина, московского обер-полицмейстера. Она приехала ко мне, хотя я ее совсем не знала. "Я не имею удовольствия вас знать, - сказала она, входя ко мне, - но мне жаль вас, я знаю, что вам делают много неприятностей и не пускают в Петербург. Хотите иметь паспорт?" Я, конечно, с радостью приняла ее предложение. Через час у меня был паспорт, выданный Шульгиным. Много лет прошло с тех пор, но я не могу забыть услуги, оказанной мне добрейшей m-lle Фелис. (Когда я ныне была в Париже (в 1861 г.), я ходила благодарить ее.) Как только паспорт был в моих руках, так я, не медля ни минуты, собралась в дорогу и выехала в Петербург на другой день, поручив ребенка старушке Шарпантье.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Записки Анненкова из крепости. Лишения заключенных. Интриги Якобия. Тайные встречи. Учитель фехтования. План бегства за границу. Первое знакомство с Анной Ивановной. Опять в Петербурге. Покушение Анненкова на самоубийство. Опасная переправа через Неву. Ночное свидание. Внезапное отправление Анненкова в Сибирь. Гебль у великого князя. Фельдъегерь Желдыбин
По приезде в 1826 году в Петербург я остановилась в гостинице, где однако ж оставаться не хотела, и послала за Стремоуховым, чтоб просить найти мне квартиру, что он тотчас же исполнил, и я на другой день переехала в Офицерскую улицу. Никогда не забуду всех услуг, оказанных мне Стремоуховым. Он сообщал мне все новости и своими услугами много раз выводил из разных затруднений. Ему обязана я, что вскоре по приезде в Петербург получила записку от Ивана Александровича через какого-то унтер-офицера. Можно себе представить мой восторг при получении этой первой записки со дня нашей разлуки. Я узнала, наконец, что человек, столь дорогой для меня, жив, но узнала также, в каком он находится отчаянии. В записке было только несколько слов, но в этих словах было столько выстраданного и пережитого, что сердце болезненно сжималось, читая их: "Ой es tu done, - писал мой неизменный друг, - qu'as-tu fait, mon enfant? Mon dieu, pas aiguille pour aneantir mon etre!" ("Где же ты, что ты сделала, мое дитя? Боже мой, ни одной иглы, чтобы уничтожить мое существование"). За эту записку надо было дать 200 рублей унтер-офицеру, конечно, в то время ассигнациями. Стремоухов также сказал мне, что, если я желаю видеть Петропавловскую крепость, то это возможно будет сделать, и объяснил моему человеку, как пробраться туда. Я тотчас же отправилась. Когда мы подходили к крепостным воротам, я невольно приостановилась, но человек мне сделал знак, что можно идти далее. Мы осторожно пробирались. Когда вошли во двор, человек показал мне на окна, вымазанные мелом, прибавя вполголоса: "Там сидят они". Но окон было много, и как было узнать, за которым из них мог сидеть Иван Александрович. (Он сперва был в Невской куртине, потом в Николаевской.) Несмотря на неудачу моих розысков, я все-таки возвратилась домой гораздо покойнее от одной мысли, что я недалеко от любимого человека, и с надеждою скоро увидеть его.