Ты говоришь: чудак ужасный он
Нравоученья, спесь, ворчливый тон…
О нет! В шестнадцать лет я ученик,
Я скромно познаю премудрость книг:
Я Монтескье читал, мне люб Вольтер,
А "Хартия" - в ней строгости пример…
Я консерватор?.. Нет, противник бурь…
В литературе братья Гюго придерживались робкого эклектизма: "Мы не могли понять, какая разница между жанром классическим и жанром романтическим. Для нас пьесы Шекспира и Шиллера отличались от пьес Корнеля и Расина тем, что в них больше недостатков…" Однако Виктор Гюго имел смелость сказать, что если надо учиться у Делиля, то это учитель опасный. Гюго уже видел худосочие академического эротизма в поэзии. "Для художника любовь - неиссякаемый источник ярких образов и новых мыслей; совсем не то получается при изображении сладострастья - там все материально, и, когда вы исчерпаете такие эпитеты, как "алебастровый", "бело-розовый", "лилейный", - вам уж больше и нечего сказать…" Он требует, чтоб у поэта был "ясный ум, чистое сердце, благородная и возвышенная душа". У него верное критическое чутье: "Когда же в наш век литература будет на уровне его общественных движений и появятся поэты, столь же великие, как события, коими он отмечен?.." Юный поэт считал, что пошлость в такую эпоху непростительна, "потому что уже нет Бонапарта, некому привлекать к себе даровитых людей и делать из них генералов".
В литературе Виктор Гюго восхищался только теми, кто действительно этого был достоин: "Корнелем, у которого он находил смелую фантазию, особенно в комедиях; Шенье, которого только что открыл Латуш и над гробом которого свирепствовали в своей критике поборники классицизма; Вальтером Скоттом, влияние которого на литературу он предвидел; Ламартином, чьи "Поэтические думы" изданы были в 1820 году: "Вот наконец настоящие поэмы настоящего поэта, стихи, исполненные настоящей поэзии…" Простота Ламартина поражала Гюго: "Эти стихи поначалу меня удивили, а затем очаровали. В самом деле, они свободны от нашей светской изысканности и нашего заученного изящества…" В сравнительной оценке Шенье и Ламартина у Гюго есть замечательная фраза: "Словом, если я хорошо уловил различия меж ними, весьма, впрочем, незначительные, то первый является романтиком среди классицистов, а второй - классицист среди романтиков"".
В 1820 году Виктор Гюго носил в кармане записную книжку, в которую заносил свои мысли: "По жизни так же трудно шагать, как по грязи. Шатобриан переводит Тацита точно так же, как Тацит переводил бы его. Министры говорят все, что вам угодно, лишь бы делать то, что им угодно…" Юноше, который набрасывал такие заметки, было восемнадцать лет. В его записной книжке были и такие строки: "Де Виньи говорит, что, когда Суме воодушевляется, его душа прохлаждается у окошечка…" Суме и его тулузские друзья - вулканический Александр Гиро, граф Жюль де Рессегье - играли первостепенную роль в "Литературном консерваторе". "Суме, поэт каждой черточкой своего облика, пленял своими длинными черными ресницами, ангельским выражением лица, взбитым коком, которому он тоже умел придать что-то вдохновенное. Он был способен на большую самоотверженность, лишь бы его немедленно подвергли испытанию. Но с ним, - говорила Виржини Ансело, - ничего не следовало откладывать до завтра". Гиро "своей живостью напоминал белку и всегда как будто вертелся в колесе…". Виктор Гюго мог считать себя их собратом, ведь его поэтическое мастерство получило признание на конкурсе Литературной академии в Тулузе. Другим ценным сотрудником журнала были братья Дешан, отец которых принимал всю эту молодежь в своих прекрасных апартаментах: Антони - немного странный, Эмиль - нежно любящий сын, верный муж некрасивой жены, "очаровательный, чересчур очаровательный человек". "Этот поэт - светило? Нет, - свечка", - говорил он о Жюле Рессегье. Остроту обратили против него самого.
В 1820 году Эмиль Дешан познакомил Виктора Гюго со своим другом детства Альфредом де Виньи, красавцем лейтенантом королевской гвардии и поэтом, который, однако, еще не печатался. Вначале отношения были церемонными, новые знакомые называли друг друга; господин де Виньи, господин Гюго. Виньи состоял в гарнизоне Курбвуа, Гюго пригласил его к себе домой: "Вы, надеюсь, заглянете к нам. Поскучаете с нами, зато доставите нам удовольствие". Что это - показное смирение? Конечно, но юноше было и немного страшно принять в своем доме человека старше его на пять лет, блестящего гвардейского офицера, гордого своей родовитостью. Напрасные страхи - Виньи, которому уже начали надоедать золотые эполеты и длинная сабля, стал другом не только Виктора Гюго, но и Абеля, и "неустрашимого Гарольда", как он называл Эжена. "Вы же видите, что я ужасно соскучился в всех трех братьях, - писал он им. - Приезжайте, у нас будут долгие беседы, за которыми время летит незаметно".
Опять-таки через Дешана Гюго познакомился с Софи Гэ и с ее прелестной дочерью Дельфиной, которая еще подростком писала стихи, казавшиеся, благодаря ее красоте, восхитительными; через Виньи он познакомился с лучшими его друзьями - Гаспаром де Понс и Тейлором, офицерами того же полка. Понс был поэтом, а Тейлор - просто любителем литературы. Но, разумеется, больше всего Гюго хотелось встретиться с Шатобрианом. "Гений христианства", "очаровавший его своей музыкальностью и красочностью", открыл ему некий поэтический католицизм, "хорошо сочетавшийся с архитектурой старинных соборов и величественными библейскими образами…". Гюго быстро перешел от вольтерьянствующего роялизма своей матери к христианскому роялизму Шатобриана, надеясь, что это немного сблизит его с семейством Фуше, где все были набожными католиками. Когда убили герцога Беррийского, Виктор Гюго написал на его смерть оду, которая произвела большое впечатление; одна строфа ее исторгла слезы у престарелого Людовика XVIII.
Спеши, седой монарх, недолог счет мгновеньям:
Бурбонов юный сын отходит в мир иной.
Он для тебя был всем - надеждой, утешеньем,
И ты глаза ему закрой.
Обращение к родным умершего - банальная риторика, но в те времена у монархии не было ничего лучшего, и выраженное в стихотворении чувство растрогало короля; он приказал вручить юному поэту награду в пятьсот франков. Депутат парламента, монархист Ажье, поместил в "Драпоблан" статью об этой "Оде" и привел отзыв Шатобриана о Гюго: "Возвышенное дитя". Действительно ли Шатобриан произнес эти слова? Доказательств не имеется. Сам виконт Шатобриан морщился, когда ему об этом напоминали. Однажды вечером, в 1841 году, в салоне госпожи Рекамье, граф Сальванди, которому в скором времени предстояло произнести речь о принятии Гюго в Академию, сказал Шатобриану: "Я ограничусь парафразами вашего прекрасного отзыва: "Возвышенное дитя"". - "Но я никогда не говорил этой глупости!" нетерпеливо воскликнул Шатобриан.
Как бы то ни было, Ажье повел Виктора Гюго в дом № 27 по улице Сен-Доминик, и прием состоялся - такой, каким он только и мог быть: остроносая госпожа Шатобриан сидела на диванчике, не шелохнувшись и не открывая рта; Шатобриан, в черном сюртуке, хилый, худенький, сгорбленный, стоял прислонившись к камину и старался выпрямиться во весь рост. Постаревший Рене не жалел похвал, "однако жив его позе, и в интонациях голоса, и в манере раздавать чины писателям было нечто властное и столь величественное, что Виктор Гюго почувствовал себя скорее униженным, чем охваченным восторгом. Он смущенно бормотал в ответ что-то невнятное, и ему очень хотелось поскорее уйти…". По настоянию матери он приходил к Шатобриану еще несколько раз, но и эти посещения не порадовали его, за исключением одного забавного визита, когда он был допущен поздним утром в час пробуждения виконта и удостоен любопытного зрелища - к удивлению своего ученика, Шатобриан при нем принимал душ, а затем слуга растирал его нагое тело. У старого Волшебника была манера делать грозные паузы, отчего беседа затихала, и с ледяной учтивостью показывать, что ему скучно… "Он внушал больше почтения, чем симпатии; люди чувствовали, что перед ними гений, а не просто человек…"
Литература нередко бывает для писателя способом передать своим любимым то, чего он не может им сказать. Гюго каждый месяц посылал господину Фуше очередной выпуск "Литературного консерватора", в котором помещал хронику о мелких административных деяниях его министерства, как будто они были важными мероприятиями, - он надеялся, что журнал попадет на глаза Адели. Там он напечатал элегию "Молодой изгнанник", в которой ученик Петрарки, Раймондо д’Асколи, изгнанный своим отцом за любовь к юной девушке, говорит, что он покончит с собой:
Я смею вам писать. Увы, как это мало!
Что передаст вам гладь бумажного листа?
Ведь ваша нежность так чиста,
Что в час свидания нас робость обуяла
И слова не смогли произнести уста…
Этих стихов не постыдился бы и Лафонтен. Прочитала ли их Адель? Гюго попытался также выразить свою любовь и в прозе - написал неистовый роман "Ган Исландец", в котором изобразил себя под именем Орденера и Адель в образе Этель.
"Душа моя была полна любви, скорби и юношеских чувств; я не осмеливался доверить ее тайны ни одному живому созданию и выбрал немого наперсника бумагу…"
Незаконченный "Ган Исландец" не мог быть напечатан в "Литературном консерваторе", ибо журнал скончался в марте 1821 года, или, точнее, слился с "Летописью литературы и искусства". Слияние является для журналов наиболее почетной формой самоубийства. Для "возвышенного дитяти" "Литературный консерватор" был полезным опытом. "Годы журналистики (1819–1820), - писал Сент-Бев, - были в его жизни решающим периодом: любовь, политика, независимость, рыцарские чувства, религия, бедность, слава, приобретение знаний, борьба против судьбы во всю силу железной воли - все оказывало свое воздействие, все задатки проявились сразу, разрослись и достигли той высоты, которая свойственна гению. Все запылало, перемешалось, сплавилось в глубине души на вулканическом огне страстей, под знойным солнцем самой жадной до жизни молодости, - и вот получился таинственный сплав, кипящая лава под крепкой, прочной броней гранита…" Было в этом юноше что-то другое, большее, чем дарование крупного журналиста, но и этим драгоценным даром он обладал и на всю жизнь сохранил искусство придавать повседневному, будничному накал драматичности.
4. Обручение
Моя мать, женщина сильного характера, научила меня тому, что человек может выдержать любые испытания.
Виктор Гюго
Февраль 1821 года. Влюбленные не виделись уже десять месяцев. Госпожа Гюго все перепробовала для того, чтобы ее сын позабыл Адель:
"Она старалась заинтересовать меня светскими развлечениями… Бедная мама! Ведь она сама вложила в мое сердце пренебрежение к свету и презрение к его чванству…"
Он никогда не говорил с ней о своей любви, но мать читала в его глазах, что ни о чем другом он не думает. Никакой возможности непосредственного общения с невестой не было. Однако Виктор знал, что она берет уроки рисования у своей подруги Жюли Дювидаль де Монферье и что к ней она ходит одна.
Как-то раз утром он дождался своей невесты около этого дома и заговорил с ней. Сначала она как будто обрадовалась, потом пришла в ужас: какие еще пойдут толки, если ее встретят с молодым человеком! На Виктора она была немного сердита, ведь он сам, из сыновней покорности, согласился больше не видеться с нею. Он поклялся, что только и мечтает о том, чтобы прийти на улицу Шерш-Миди, если это "возможно и прилично". Адель возмутили эти слова. "Истинная любовь, - подумала она, - не ставит таких условий". "Ты сумел отвергнуть мою просьбу прийти к нам…"
Печально положение влюбленных, когда они должны считаться с самолюбием своих родителей. Виктор с горечью воскликнул: "Ради тебя я бросился бы в пропасть; ты остановила меня ледяной рукой…" Адель обиделась: "Очень, очень хочу, чтобы мама встретила нас и увидела, что я разговариваю с тобой. Тогда она отдаст меня в монастырь, и я буду совершенно счастлива…" Ссора влюбленных в духе Мольера - в минуту досады они доходят до сарказмов, но остерегаются разрыва. "Прощай, - грозится Виктор, - больше, не стану писать тебе, не стану говорить с тобою, больше не увижу тебя. Будь довольна…" Но через два дня он сказал: "Если, сверх ожидания, тебе захочется еще что-нибудь сообщить мне, ты могла бы написать мне по такому адресу: "Париж, Главный почтамт, до востребования, господину Виктору Гюго, из Тулузской литературной академии…"" И разумеется, она написала - еще и еще раз и вновь стала обожаемой Аделью. Записная книжка Виктора Гюго в зиму 1820–1821 года испещрена таинственными заметками: свидания "на улице Драгон, на улице Эшоде, на улице Вье-Коломбье, в Люксембургском саду (Р.)… Комната-улыбка (х)… Рука-прощание (Люкс. г)…"
26 апреля 1821 года. Двойная годовщина - счастья и отчаяния.
Виктор - Адели:
"Вот начинается второй год несчастья. Доживу ли я до третьего года?.. А сейчас прощаюсь с тобой, моя Адель. Час уже поздний, ты спишь и не думаешь о локоне своих волос, который подарила мне, а твой муж ежевечерне перед сном благоговейно прижимает его к губам…"
Адель - Виктору:
"Пишу тебе в последний раз. Отдам тебе эту записочку второпях, потому что за мной следит весь дом Дювидаль. Итак, я больше не увижу тебя - это невозможно, и больше не буду получать от тебя вестей. Не буду больше обманывать маму, но удовлетворится ли она этим? Не знаю".
И вдруг нежданная развязка. Госпожа Гюго тяжело заболела. Ей было совсем не полезно жить на четвертом этаже, да еще в доме без сада, и в январе 1821 года она переехала в квартиру, снятую Абелем в первом этаже дома № 10 по улице Мезьер. Сыновья, которых она приучила к ручному труду (и к тому же склонные к нему по семейной традиции), превратились в столяров, маляров, обойщиков, красильщиков, так как у матери уже не было средств, чтобы устроиться на новом месте. Все три сына и она вместе с ними вскапывали землю в саду, сажали, прививали, подчищали дорожки. Однажды она очень устала, разгорячилась, тут же ее продуло, и она заболела воспалением легких. Сыновья проводили бессонные ночи, ухаживая за ней. 27 июня 1821 года, в три часа утра, она умерла у них на руках.
Абель, которого вызвали, помог им выполнить скорбные обязанности. Три брата и несколько друзей, в том числе молодой священник герцог де Роган, поклонник первых поэтических опытов Гюго, проводили покойницу на кладбище в Вожирар. Вечером Виктор в глубокой тоске бродил по городу. Как он одинок! Умерла та, которая была всем для него. Отец живет в Блуа, такой враждебный или по меньшей мере равнодушный. Невеста отказала. Эжен не может простить ему две обиды: Адель и литературный успех. Уже в те дни, когда они детьми качались на качелях в саду фельянтинок, братья устраивали сражения, чтобы привлечь внимание "будущей красавицы". Со времени триумфов Виктора у Эжена все больше нарастала злоба против брата, и он плохо ее сдерживал. Виктор немного жалел Эжена, но все же ему было приятно чувствовать свое превосходство - удовлетворенное самолюбие младшего. Но вскоре их отношения стали мучительны для него. Эжен уже давно пугал своих близких приступами черной меланхолии, иногда находившей на него, а после смерти матери он стал как сумасшедший.
Ища надежды и утешения, Виктор побрел под дождем к Тулузскому подворью.
Как был он изумлен в этот скорбный вечер, увидев, что у Фуше все окна ярко освещены! Притаившись в тени деревьев, он слышал доносившуюся из дома музыку и веселый смех. Знакомыми закоулками он пробрался поближе к окнам и увидел Адель: в белом платье, с цветами в волосах, она танцевала и улыбалась. Этого удара он всю жизнь не в силах был забыть. Подобные воспоминания позднее помогли ему глубоко понять бедняков, которые, приникнув к окнам богачей, с горечью смотрят на празднества, для них навсегда недоступные. На следующее утро, когда Адель прогуливалась в саду, туда прибежал Виктор, - самое это появление и бледность юноши говорили о каком-то несчастье. Адель бросилась к нему: "Что случилось?" - "Мама умерла. Вчера ее похоронили". - "А я-то вчера танцевала!" Оба разрыдались - и эти пролитые вместе слезы были их обручением.
Господин Фуше отправился на улицу Мезьер, чтобы выразить свое сочувствие, и горячо советовал Виктору уехать из Парижа. Жизнь в столице была дорога, а молодые люди казались очень бедными. Виктор написал отцу, сообщил ему ужасную весть.
Генералу Гюго, 28 июня 1821 года:
"Наша утрата огромна, непоправима. Но у нас остался ты, папа, и наша любовь, наше уважение к тебе могут лишь возрасти… Ты должен знать, какая у нее была душа: никогда она не говорила о тебе с гневом. Нам не подобает и никогда не подобало судить о плачевных раздорах, разлучивших тебя с нею, но теперь, когда осталась лишь чистая, светлая память о ней, разве не стерлось все остальное?.. От бедной нашей матушки нам ничего не досталось, лишь кое-какая одежда, дорогая для нас по воспоминаниям. Расходы, коих потребовали ее болезнь и погребение, превысили наши слабые возможности; немногие сохранившиеся у нас ценные вещи - столовое серебро, часы и прочее - ушли на эти надобности, да и могли ли они получить лучшее применение? Мы еще обязаны расплатиться с доктором и с некоторыми другими долгами. Если ты не можешь взять это на себя, мы постараемся впоследствии все заплатить из того, что заработаем своим трудом. Обстановка в доме ничего не стоит, да и принадлежит она Абелю, у которого мама жила вместе с нами, так как сама она не могла платить за квартиру. Главная наша цель сейчас, дорогой папа, как можно скорее не быть тебе в тягость…"