Чтобы вести подлинную народно-освободительную войну, необходимо иметь армию и военачальника.
Но где же военачальник, который был бы неизменным охранителем прав народа и врагом тирании? Где полководец, руки которого не были бы запятнаны кровью народа и придворными подачками? Пока что оратор такого не видит…
Сформировать армию нужно из преданных революции людей, победителей Бастилии, солдат, первыми перешедших на сторону народа. Но где они? Их нет. Их развеяли голод, нищета, гонения, они расстреляны на Марсовом поле или томятся в оковах…
Может быть, в таком случае собрать всех национальных гвардейцев? Но, оказывается, они не имеют ни обмундирования, ни оружия, их начальство сделало все для того, чтобы их обессилить.
Хорошо! Пусть все это так! Оратор верит в несгибаемую силу народного духа! Пусть соберутся все, кто есть, голые и голодные, третируемые и безоружные. Можно объединить все состояния и купить оружие, можно проявить нечеловеческие усилия и драться разутыми и раздетыми! Лишь бы только народ сам объявил и сам вел эту войну!..
Здесь оратор вдруг замолкает и делает вид, будто прислушивается. На лице его написано удивление.
- Но что это? Оказывается, все ораторы за войну останавливают меня. Вот господин Бриссо говорит мне, что все это дело должен вести граф Нарбонн, что поход надо совершить под начальством маркиза Лафайета, что вести нацию к победе и свободе подобает исполнительной власти…
О французы! Эти слова разбили все мои мечты, уничтожили все мои планы! Прощай, свобода народов!..
Говорю прямо: если война в том виде, в каком я ее представил, неосуществима, если нам следует согласиться на войну, проектируемую двором, министрами, патрициями и интриганами, то я, ничуть не веря во всемирную свободу, не верю даже и в свободу вашу. Все, что мы можем сделать наиболее благоразумного, это защищать родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими иллюзиями…
В Якобинском клубе, где Неподкупный опять одерживал победу, в Париже и повсюду в стране эта речь произвела глубокое впечатление. На мгновенье затихли даже лидеры жирондистов. Во всяком случае, на следующем заседании клуба Бриссо, чувствуя двусмысленность своего положения, в волнении сказал своему противнику:
- Умоляю господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага…
Тогда Максимилиан обнял Бриссо, и враги расцеловались.
Но, открывая объятия своему политическому сопернику, Максимилиан хотел лишь показать, что не смешивает личных и партийных отношений…
- Пусть наш союз, - сказал он, - зиждется на священной основе патриотизма и добродетели; мы будем бороться, как свободные люди, энергично, с прямотой, но с уважением и чувством дружбы.
Неподкупный еще раз оказался триумфатором. И если в начале своей кампании против войны он был почти одинок, то теперь его поддерживали такие люди, как Марат, Дантон, Демулен, Сантер, Билло-Варен и множество других выдающихся якобинцев.
Однако реальная сила медленно, но верно концентрировалась в руках жирондистов. Их красноречие и, главное, направление их политики уже начинали пленять Законодательное собрание. В их руках сосредоточивались главные муниципальные должности в провинциях и в столице; сам парижский мэр был их ставленником и приверженцем. Если в начале сессии новой Ассамблеи большинство их лидеров были мало кому известны, то теперь их голоса гремели и в Собрании, и в Якобинском клубе, и на улице. Двор, предвкушая скорое осуществление своей заветной мечты, для виду готов был расшаркаться перед теми, кто стремился превратить мечту двора в действительность. В марте 1792 года король согласился сформировать министерство из жирондистов. Это был апогей их могущества! Главные роли в новом министерстве играли министр внутренних дел Ролан и министр иностранных дел Дюмурье. Впрочем, первый из них прославился преимущественно тем, что был мужем госпожи Ролан. Деятель недалекий и ограниченный, он был креатурой Бриссо и своей жены. Иное дело - Дюмурье. Этот невысокий смуглый человек с лживым и мягким взором, вкрадчивой, но решительной речью и галантными манерами был, несомненно, одарен. При этом, однако, он был бесстыднейшим пройдохой и авантюристом. Конечно, новое министерство крайне шокировало двор. Его прозвали "министерством санкюлотов". Рассказывают, что когда долговязый Ролан с прилизанными волосами, в черном фраке и туфлях с тесемками первый раз появился на заседании совета министров, смущенный церемониймейстер подошел к Дюмурье и, указывая глазами на столь конфузное отступление от этикета, тихо сказал:
- Ах, даже нет пряжек на башмаках!
- О! - с полнейшей невозмутимостью ответил министр иностранных дел. - Все погибло!
Но как бы там ни было, жирондисты упивались своей славой. Их политическим центром стал салон госпожи Ролан, умной, честолюбивой и красивой женщины, умевшей в непринужденной беседе за чашкой чаю организовать обсуждение вопросов, связанных с политикой и тактикой жирондистской партии. Госпожа Ролан давала частые обеды, на которых встречались новые министры и лидеры Собрания - ведущие депутаты Жиронды. Влияние последних увеличивалось с каждым днем, и министерство чувствовало себя под охраной их красноречия, как за каменной стеной.
Но если жирондисты были сильны своим влиянием в Ассамблее и в ратуше, если в их руках сосредоточивались министерские должности, то главную мощь - мощь на час - им создавала поддержка широких народных масс, которые были увлечены ими и которые им пока что, безусловно, верили.
Тяжелое экономическое положение, в котором уже давно находилась Франция, резко ухудшилось с начала нового, 1792 года. Эмиграция духовной и светской аристократии понизила спрос на предметы роскоши, производство которых прежде занимало одно из первых мест во французской промышленности. Мелкие и средние предприниматели, занятые этой отраслью производства, начали разоряться. Одновременно сократился общий объем строительных работ. Тысячи рабочих потеряли свою грошовую заработную плату и оказались выброшенными на улицу. Неуклонно продолжал падать уровень жизни сельского населения. Цены не переставали расти, хлеба не было, сахар исчезал. Ухудшению положения народных масс содействовал ажиотаж капиталистов, спекулировавших на народной нужде. Так, некий Жозеф Франсуа Эльб, выдававший себя за американца, прося покровительства со стороны Законодательного собрания, заявил, что он владеет запасом сахара на два миллиона ливров и кофе на миллион, но пока не намерен продавать своих товаров, ожидая дальнейшего повышения цен. Подобные случаи были не редки.
Уже в январе 1792 года начались волнения рабочих и ремесленников на почве дороговизны и отсутствия продуктов питания. В ряде кварталов столицы голодные бедняки громили лавки и склады, добиваясь, чтобы торговцы продавали продукты по твердым ценам. Продовольственные волнения охватили ряд районов страны. В Париже и в провинции сельская и городская беднота стала выступать с требованиями установления государственной таксации цен на хлеб, зерно, сахар.
9 марта 1792 года мэр города Этампа Симоно отдал приказ стрелять по толпе, потребовавшей установления твердых цен. Возмутившаяся толпа убила его. Дело Симоно на какой-то момент привлекло всеобщее внимание к продовольственному вопросу. Священник якобинец Доливье отправил в Ассамблею послание от имени граждан Этампа, оправдывавшее и теоретически обосновывавшее движение бедноты. Он осуждал чрезмерное скопление богатств в руках частных лиц, призывал к таксации цен и протестовал против неприкосновенности земельных владений крупных собственников.
Но Законодательное собрание осталось глухо к справедливым требованиям народа. Оно поддерживало темных дельцов вроде "американца" Эльба, оно, несмотря на протесты Робеспьера и Марата, увековечило память этампского мэра, но оно встретило молчанием послание Доливье, равно как и другие протесты возмущенного народа.
Только Робеспьер в газете "Защитник конституции", которую он начал издавать в это время, напечатал петицию Доливье и снабдил ее своими комментариями. Но, нападая на буржуазию, обогащавшуюся на народных бедствиях, Максимилиан заявлял одновременно, что никакой "аграрный закон", никакой передел земли в настоящих условиях невозможен, что требование подобного рода не более как вредная утопия..
Что же касается жирондистов, то они решили спекульнуть на народных бедствиях, спекульнуть на свой особый манер. Они стали на путь откровенной демагогии. Не сделав ровным счетом ничего для облегчения нужд народа, не выступив ни с одним конкретным предложением к ослаблению тисков голода, они начали пропаганду немедленной войны, считая ее могучим средством отвлечения народных масс от наболевших социальных и экономических вопросов. И здесь они попали в самую точку. Народ видел грубые провокации со стороны эмигрантов и поддерживавших их реакционных европейских правительств, Народ верил, что вся его нужда, все его бедствия - прямой результат этих провокаций, следствие давления контрреволюции зарубежной на, контрреволюцию внутреннюю. И разве трудно было в этих условиях доказать народу, охваченному патриотизмом и горящему желанием дать отпор вероломному врагу, что этот отпор следует дать немедленно, прежде чем будут разрешены внутренние проблемы?
Вместе с тем - и в этом заключалась другая сторона жирондистской демагогии - в отличие от фельянов, афишировавших свое пренебрежение к простому люду, жирондисты умели льстить народу, подделываться под настроения толпы.
Они выпустили своеобразный манифест в виде письма Петиона и Бюзо, в котором указывали на союз народа с буржуазией как на главное средство общественного спасения. Согласно выражению этого манифеста "буржуазия и народ должны были слиться воедино". Таким образом, если прежние крупные собственники - либеральная буржуазия и дворянство, объединявшиеся под флагом конституционализма, - боясь утерять власть, расстреливали народ на Марсовом поле, что вызвало раскол прежнего третьего сословия, то новые собственники - буржуазия, идущая под флагом жирондизма, - стремясь захватить власть, демагогически пытались вновь скрепить это бывшее сословие…
И одно выражение, которое внимательного читателя должно было насторожить: "Буржуазия и народ, - писал Петион, - совершили революцию; только их единение может сохранить ее". Значит, сохранить, а не завершить! Не слышалось ли здесь отдаленного погребального звона? Не напоминает ли эта фраза того места в речи Барнава о неприкосновенности короля, где он приказывает революции остановиться? Итак, жирондисты, пробираясь к власти, уже начинали подумывать о сохранении достигнутого; пройдет время - Петион и Бриссо заявят об этом не менее решительно, чем некогда Барнав!
Призывая народ к единению с буржуазией, жирондисты развлекали и отвлекали его побрякушками.
Они ввели в моду слово "санкюлот", чтобы хвастаться своим "санкюлотизмом", своей демократичностью; они ввели в моду красный колпак, чтобы, надев этот головной убор на народ и на себя, показать, как они близки к народу! Бриссо дошел даже до того, что стал расхваливать красный колпак в своей газете, "потому что он веселит, выделяет лицо, делает его более открытым, более уверенным, покрывает голову, не пряча ее, красиво оттеняет природное достоинство и поддается всякого рода украшениям" (!!!).
Истинный демократ, Робеспьер до глубины души возмущался всем этим шутовством и притворным подлизыванием к народу. Он ясно видел подоплеку всех этих демаршей. Цель была одна - развязать войну, и развязать как можно скорее.
Робеспьер прекрасно понимал, что призыв жирондистов к войне - не более чем авантюра. Он, как и другие радикальные демократы, знал, что войной не уменьшишь голода и спекуляции, а, напротив, лишь увеличишь их. Он видел, что народ к войне не готов, что внутри страны поднимает голову контрреволюция, что во главе армии ставят генералов-предателей. Он не сомневался, что в этих условиях война с самого начала ознаменуется поражениями, которые, взбодрив силы реакции, могут привести к гражданской войне и к удушению революции. Он чувствовал все это и своими бессмертными речами, написанными кровью сердца, предостерегал народ!
Но чего он не разглядел - а этого пока не разглядел никто, - так это всей силы народного воодушевления, всей глубины народного патриотизма, всего величия народного терпения и всей мощи народного гнева. Народу, воодушевленному ложным порывом, который зародили жирондисты, было суждено перед достижением победы пройти гораздо более тяжелый, несравненно более опасный и значительно более кровавый путь, чем тот, на который звал его Неподкупный. Но народ этот путь прошел и победу достиг!
Война была объявлена 20 апреля 1792 года. Провозглашая войну австрийскому императору, Законодательное собрание приветствовало фразу оратора крайней левой Мерлена из Тионвилля: "Вотируем войну государям и мир народам".
Итак, война началась! Робеспьеру и его единомышленникам не удалось предотвратить ее слишком быстрый приход. Но раз дело сделано, не время жалеть о прошедшем. И теперь Неподкупный обращает всю свою энергию на воодушевление народа к мужественной борьбе с неприятелем, к достижению быстрой и полной победы. Теперь волею обстоятельств план был изменен: раз не удалось сокрушить врага внутреннего до столкновения с врагом внешним - оставалось мобилизовать все силы против коалиции, грудью защитить свободу и затем повести революцию по пути к республике!
Глава 3
Отечество в опасности
Война! Сколько сокровенного смысла в этом коротком зловещем слове! Сколько ужаса, слез, крови, безнадежности! Разрушенные города, сожженные деревни, нескошенные поля! А голодные семьи, лишенные кормильцев? А безногие и безрукие калеки, выброшенные за борт созидательной жизни? Горе, смерть, уничтожение повсюду сопутствуют роковому призраку войны и остаются там, где этот призрак проходит.
Видел ли все это французский народ 20 апреля 1792 года, в день, когда был принят декрет о войне? Догадывался ли он, что, начиная с этого дня, война четверть века подряд будет потрясать Европу? Нет, не видел. Нет, не догадывался. Французский народ воспринял декрет с восторгом и воодушевлением. Патриоты, рукоплескавшие Собранию и жирондистам, ждали успешной и короткой войны, которая сокрушит троны и даст мир народам. Армия тиранов, согласно вещаниям Бриссо и его друзей, с первых же дней должна была дрогнуть и отступить. Но получилось иначе. С первых же дней и даже часов начала отступать французская армия, причем в ряде случаев отступать, не придя в соприкосновение с противником.
Робеспьер знал, что делает, когда говорил о "внутреннем Кобленце", когда требовал отставки генералитета и вооружения народа. Худшие опасения Неподкупного не замедлили оправдаться.
Вопреки заверениям военного министра французская армия не была готова к большой войне. Она не была даже полностью отмобилизована, солдатам не хватало оружия и снаряжения. Подразделения добровольцев, наиболее проникнутые революционным патриотизмом, умышленно - не обучались и не вводились в состав регулярной армии. Двор сумел тайно передать австрийцам план военной кампании. Генералы, командовавшие армиями - Рошамбо, Лафайет и Люкнер, - были явными предателями. Первый из них - больной, апатичный старик, преклонявшийся перед австрийским генеральным штабом, прямо писал королю, что следовало бы подождать несколько дней с началом военных действий, пока силы австрийцев полностью развернутся. Вскоре он подал в отставку. Лафайета многие называли Кромвелем; в действительности же он готовился сыграть роль Монка: уже до начала военных действий он составил план "спасения" короля и разгона "бунтовщиков". Контрреволюционное офицерье помогало заговорщикам-генералам. Предаваемые своими командирами, не подготовленные к войне, солдаты отступали по всему фронту, и только отсутствие координации действий между Австрией и Пруссией, которые не успели развернуть и сосредоточить военные силы на Рейне и в Нидерландах, спасло Францию от немедленной катастрофы.
Первые вести с фронта произвели в Париже ошеломляющее впечатление. Народ был беспредельно возмущен. Теперь голос, к которому прислушивались и раньше, стал доходить до глубины души и рассудка. Смутились и жирондисты. Подобного развития событий и, главное, в таком темпе они не ожидали! Как ни вертись, как ни старайся представить дело, создавалась прямая угроза для их власти, для всего того, чего они, наконец, добились! Оказывается, Неподкупный был прав, когда предсказывал измену! Оказывается, он не ошибался, когда требовал удаления Лафайета! Теперь жирондистов душила бешеная злоба. Сделав столь решительный шаг вперед, они не могли тотчас же податься назад. Пропагандировавшие раньше Лафайета, не могли вдруг признать того, что их предали, ибо, признай они это открыто, симпатии народа тотчас же бы их покинули. Но весь ужас их положения заключался в том, что, как бы они теперь ни поступили, победителем все равно оказывался Робеспьер! Действительно, в их руках сосредоточились Ассамблея, король, ратуша, печать; их ставленниками были министры и парижский мэр; они располагали первоклассными ораторами, политическими умами, а его популярность все более возрастала. Он становился, следуя их выражению, кумиром народа.
Дольше терпеть этого нельзя… Неподкупный прав - что же, пусть будет тем хуже для него! Его надо стереть в порошок! И вот началась травля, перед которой померкли былые выпады Мирабо, Бомеца и их друзей.
Повод для атаки был быстро найден. Когда в июне 1791 года Максимилиан согласился принять должность общественного обвинителя парижского уголовного суда, он сделал оговорку, что может отказаться от этого места, если более священные обязанности перед народом заставят его это сделать. Теперь такой момент наступил. Теперь вся его энергия, все его силы, весь его ум нужны были на ином поприще. И он, не колеблясь, в том же апреле отказался от должности обвинителя, отказался, по его словам, так же, как бросают знамя, чтобы было удобнее сразиться с неприятелем.
Это ему сейчас же поставили в вину. Его обвинили в гордости и дезертирстве. На заседании Якобинского клуба 25 апреля Бриссо, который недавно лобызался с Робеспьером, разразился истеричной тирадой, в которой брал под защиту Лафайета и извергал хулу в адрес Неподкупного. Более определенно высказался Гюаде:
- Я разоблачаю в нем, в Робеспьере, человека, который из честолюбия или по несчастью, стал кумиром народа. Я разоблачаю в нем человека, который из любви к свободе своего отечества, быть может, должен был бы сам подвергнуть себя остракизму, потому что устраниться от идолопоклонства со стороны народа - значит оказать ему услугу…
Трудно было выразиться яснее! Они предлагали ему уйти, не замечая того дикого противоречия, рабами которого они оказались: обвиняя Максимилиана в дезертирстве, они требовали, чтобы он отказался от общественной деятельности!
Неподкупный ответил умно, великодушно и скромно: