В двух шагах от войны - Фролов Вадим Григорьевич 2 стр.


- Ага, - сказала Аня медленно, - тихо у нас. А ты знаешь, что мы на торфах стоим и почти весь город деревянный? Все дерево и торф. А ну как бомба?! А от Мурманска уже почти ничего не осталось. Как они там держатся только?! - Она замолчала, и тут уже задумался я.

В самом деле, что я, не видел заклеенные полосками бумаги окна домов здесь, в Архангельске, или доты на перекрестках некоторых улиц, или земляные щели в саду около театра? Не замечал посеревших и усталых лиц прохожих? Или вот этих эсминцев с бортами, выкрашенными под морскую волну? Или вот этого черного парохода, который тащит сейчас, пыхтя и задыхаясь, маленький буксиришко, а на пароходе том начисто сметен ходовой мостик, вместо мачт торчат обрубки, а в середине борта чуть выше ватерлинии зияет страшная, с рваными краями дыра? Не замечал?

- Какое же дело, Аня? - спросил я, откашлявшись.

- А что ты умеешь? - спросила она уже деловито.

- Как что? - удивился я и задумался: а в самом деле, что я умел делать? Я быстро начал перебирать в памяти. Кроме бокса и плавания, которыми я немного занимался, ничего не приходило в голову. Табуретки вот в седьмом классе делали.

- Выступать как-нибудь умеешь?

- Как это "выступать"?

- Ну в самодеятельности.

Я еще больше удивился, потому что самодеятельность я всегда считал ерундой, не мужским, что ли, занятием. Я так и хотел ответить, но, посмотрев на Аню, раздумал: вид у нее был очень серьезный.

- Я это к тому, что мы по госпиталям ходим, - сказала Аня, - перед раненными выступаем… Антон на баяне играет.

Антон? И я лихорадочно стал вспоминать, что же я могу в самодеятельности. Наконец не очень уверенно сказал:

- Н-ну, стихи могу читать.

- Стихи? Это хорошо. А то у нас Боря стихи любит, а сам заикается. "Я в-волком б-бы в-выгрыз…"

Я засмеялся.

- А ты не смейся, - сказала Аня, - раненые не смеются.

Странно мне как-то было с этой девчонкой. Да и не только с ней. Вроде они здесь знают что-то такое, чего я не знаю.

- Стихи? - спросила Аня. - Ну, расскажи какой-нибудь стих.

Сказала, словно приказала. "Стих"… А Ира сказала бы: "Прочти свое любимое".

- Ладно, - сказал я, - слушай.

И прочел любимое… Ирино.

На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит - оттого,
Что не любить оно не может.

Я кончил и искоса посмотрел на Аню. Она сидела, уперев локоть в колено и приложив ладошку к щеке.

Я молчу, и она молчит. Потом она встрепенулась, выпрямилась и сердито сказала:

- А дальше забыл, что ли?

- Это все, - сказал я.

- Красиво. - Она даже вздохнула. - Лермонтов, да?

- Пушкин, - сказал я.

- Очень красиво, - повторила Аня, - но не для бойцов. Им героическое нужно, а тут: печаль, любовь… Ты что-нибудь другое выучи, ладно? А рассказываешь ты ничего, хорошо.

Мы уже ушли с набережной. Аня молчала, а я думал, что, может быть, и это сейчас дело читать стихи раненым. Она словно откликнулась на мои мысли и сказала:

- Они, когда мы выступаем, о своих бедах забывают. А беды-то теперь у всех знаешь сколько…

- Хватает.

- Вот-вот. Возьми хоть наш класс - на кого ни посмотришь, у всех плохо. Боря-маленький: у него дома три сестренки мал мала меньше, а мать одна, и он пятый. Отца убили. И на работу его не берут - недорос, говорят. Что делать будешь? Или Лизу возьми. Мы ее раньше щебетухой звали. Все она пела да щебетала. Сейчас молчит или плачет. Только в госпитале и поет. Арся Гиков? Отец плавает, ни слуху ни духу. А Антон… - Она замолчала, и лицо ее стало совсем грустным.

2

Дома у Антона было тяжко. С первых дней войны ушел на фронт отец. И ни одной весточки, кроме самой первой, в которой говорилось: "Воюю неподалеку от вас". Значит, либо на Карельском фронте, либо под Мурманском.

Мачеха, и так-то всегда молчаливая, замкнулась совсем и по ночам тихо плакала, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не зарыдать в голос. Это было жутко, и часами Антон лежал без сна.

К нему она относилась по-прежнему, ровно и спокойно, но смотрела словно бы мимо него. "Не вернусь домой - и не заметит", - с тоской и обидой думал он, хотя и понимал, что обижаться нечего. Не может она простить ему, как жестоко и несправедливо он отвернулся от нее, когда через полтора года после смерти матери - ему тогда было двенадцать - отец привел ее в дом. Антон видел, как она мучалась тогда, как старалась стать ему родной, но он только хмурился и уходил в сторону, а иногда, чего греха таить, быть груб и зол. Отец тоже мучался, разрывался между ними двоими и однажды после какой-то особенно злой выходки сына - это было почти перед самой войной - дал ему пощечину. Дал по-мужски, вложив в удар весь свой гнев и обиду. Почему Антон тогда не убежал из дому, он и сам не понимал до сих пор. Наверное, все-таки очень любил отца и кое-что, видимо, понял. Хотя к мачехе добрее не стал.

- Не знаю, что делать с вами, - грустно сказал отец в тот, последний, день. - Если хотите, чтобы я там, на фронте, спокойным был, живите мирно. Я ведь вас обоих люблю.

Ну что ж, стали они жить мирно, но все равно были чужими.

Мачеха работала в порту на Бакарице. За месяц выучилась на крановщицу и сейчас шуровала на огромном портальном кране не хуже любого мужика. Иногда работала две, а то и три смены подряд. Потом сваливалась, как подбитая птица. Зарабатывала хорошо и к пайку могла прикупить что-нибудь на базаре. Так что голодать они не очень голодали, но Антон все время грыз себя за то, что вроде бы сидит на ее шее. Он хотел бросить школу и пойти на завод или в порт, но мачеха и слышать не хотела. "Отец велел, чтобы ты школу кончил", - только и сказала она, но сказала так, что Антон больше и не заговаривал об этом. И, стиснув зубы, продолжал ходить в школу. Иногда, мрачно забросив футляр с баяном за плечо, шел с ребятами в госпиталь давать концерт раненым. И это было самым мучительным - уж лучше бревна таскать в порту. Высокий, плечистый, здоровый, он в свои пятнадцать выглядел на все восемнадцать. И всегда, когда он со своим баяном стоял перед ранеными, ему казалось, что они смотрят на него с укором или насмешкой: эвон какой вымахал, а в тылу околачивается.

Чаще всего они бывали в госпитале на южной окраине Архангельска. На крыльце их всегда встречал подтянутый щеголеватый лейтенант интендантской службы. И всегда он вначале вел их в столовую, где каждому выдавал по большому куску хлеба с повидлом. И по кружке горячего сладкого чая. Антон совал свою порцию Боре.

- Сестренкам отдай, - говорил он, прихлебывая чай.

Боря благодарно глядел на него и, сложив оба куска, заворачивал их в носовой платок и прятал в карман.

А потом они ходили по палатам и давали концерт. Раненые встречали их радушно, хлопали щедро и подолгу не отпускали. И все же всегда на душе скребли кошки - нельзя было спокойно смотреть на все эти бинты, костыли, повязки, на измученных болью людей.

После этих концертов Антону становилось еще тяжелее, и все больше гвоздила в голове мысль: на фронт надо, на фронт.

Аня подошла ко мне на перемене.

- Ну, выучил стихотворение? - спросила она.

- Какое еще стихотворение?

- Вот человек! - сказала она. - Я ж тебе говорила: в госпиталь пойдем с концертом.

- А-а-а, - сказал я, - так я знаю стихи.

- То, что ты мне рассказывал, не нужно, - отрубила она, - про подвиги нужно. Про подвиги, понял?

Конечно, я ни черта не стал учить новые стихи. Я и так их знал достаточно и мог прочитать самые героические. Например:

Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На Кронштадтский лед…

Или "Гренаду" Михаила Светлова, или… да много я знал.

На следующий день после уроков Аня прицепила меня на буксир к Боре-маленькому, а сама побежала искать Антона. Мне показалось, что вид у нее был растерянный.

Мы топали через весь город, и Боря рассказывал мне про свою жизнь. Он был действительно маленький - мне по плечо, подстрижен под "полубокс", но, как ни голодно было, выглядел все равно каким-то кругленьким.

- Что д-делать? - говорил Боря. - Н-не знаю. К-как дармоед д-дома сижу…

Я ничего не мог ему сказать. Я и сам себя дармоедом чувствовал.

В первой же палате Аня объявила:

- Сейчас расскажет стих Дима Соколов из Ленинграда.

И я неожиданно для себя, даже не задумываясь, прочел "На холмах Грузии". Я кончил читать, и было тихо, очень тихо. Я посмотрел на Аню. Она стояла, прислонившись к двери, и лицо у нее было такое, будто она и не слышала, что я читал. А раненые - их было человек двадцать в этой палате смотрели на меня. И никто не хлопал.

- А еще, еще, паренек, - сказал один из них, - про Питер, а?

Не знаю, что на меня нашло, но я, проглотив какой-то комок в горле, начал:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…

И дальше. А потом в середине я забыл. Забыл, и все тут. А раненые хлопали, кто как мог, и кричали: "Еще, давай еще…" А я больше не мог и выскочил в коридор. Дверь в палату оставалась открытой, и я слышал, как Аня спела "Синий платочек", а Лиза пела частушки про Гитлера, и им тоже очень громко аплодировали. Потом странный такой парень Коля - его почему-то называли Карбасом, и он, по-моему, даже не из нашей школы рассказывал разные байки, и раненые хохотали. А после него - под Антонов баян - зло и лихо отбивал чечетку Арся Гиков.

Аня вышла в коридор, подошла ко мне, и голос у нее задрожал, когда она спросила:

- Ой, Димка, Димка, что делать будем?..

Я удивленно посмотрел на нее.

- В той палате, - она показала вдаль по коридору, - в той палате… Антона отец лежит. А Антон ничего не знает…

- Что?!

- Да, - сказала она. - Он почти все время без сознания, а когда в себя приходит, ничего не помнит. Они там, - она кивнула на палату, где выступали ребята, - еще долго будут. Пойдем.

У окна на крайней койке лежал пожилой мужчина. Лицо серо-землистое, глаза глубоко запали, а веки плотно сомкнуты, и нос острый. И даже не видно было, дышал он или нет.

- Он же мертвый, Аня, - сказал я тихо.

- И мертвый не мертвый, и живой не живой, - отозвался лежавший рядом молодой паренек, - третью неделю из-под самого Мурманска в себя не приходит. И как звать, неизвестно, и кто такой, неизвестно: документов при нем никаких не было. Видать, в разведку шел, когда шарахнуло. Морячок тут один был, легко раненный, уже выписался, говорил: под землей и камнями его нашли, только сапоги с подковками торчали.

- Аня, это точно он? - спросил я.

Она молча кивнула.

- Ты что, сестренка, его и взаправду знаешь? - спросил паренек. То-то я смотрю, ты когда заходила на днях, как его увидела, так сразу и выскочила. Начальству хоть доложила?

- Сегодня только сказала, - виновато ответила Аня. - Не уверена была…

- Родня-то есть? - спросил другой раненый.

- Жена есть, - сказала Аня, - и сын. Он здесь. Нет, не он, не Дима, добавила она, когда все посмотрели на меня.

- А сын-то знает?

- Нет еще, - ответила Аня, - мы его сейчас сюда приведем. Так вы уж…

- Понимаем, - сказал молодой, - понимаем, сестренка.

Мы вышли. Ребята и впереди Антон с баяном через плечо шли по коридору.

- Аня, - быстро сказал я, - может, не надо сейчас?

- Да? - спросила она зло. - А дальше что?

И пошла навстречу Антону.

- Ребята, - сказала она, - вы идите в тридцать восьмую, а мы сейчас придем.

Она придержала Антона за рукав. Я, честно говоря, хотел уйти - тяжело все это было, - но посмотрел на Аню и остался.

- Тоша, - сказала она, - Тоша, ты не сердись…

Я впервые слышал, чтобы Антона назвали так, но сейчас меня это даже не удивило.

- Н-ну? - спросил Антон.

- Тоша, пусть они идут, а мы сюда зайдем, ладно?

- Зачем? - спросил Антон. - Они же там без меня не смогут. - Но тут же, глянув на Аню, весело сказал: - Эх, Анка! Чего я ради тебя не сделаю…

И он развел баян во всю ширину.

- А потише нельзя? - услышали мы сзади строгий голос.

Мы обернулись. Перед нами стоял высокий, совсем седой мужчина в белом расстегнутом халате. Под халатом - военная гимнастерка, а на ее петлицах медицинская эмблема и две шпалы. Военврач. Он внимательно оглядел нас, потом спросил Аню:

- Который?

Аня молча показала на Антона.

- Так, - сказал военврач, - вот что, дружок, - он положил руку на плечо Антона, - ты, я вижу, настоящий мужчина, а в жизни, точнее, на войне всякое бывает. - Он посмотрел на Аню. - Ты сказала ему?

Аня отчаянно замотала головой.

- Так. Ну, тогда держись, дружок, - сказал майор, - там, в этой палате, твой отец… кажется.

Антон выпустил из рук баян, и он, повиснув на плече, растянулся во всю длину, издав протяжный, глухой вздох. Военврач снял баян с плеча Антона, осторожно сдвинул мехи и поставил баян на подоконник.

Я смотрел на Антона - он крепко сжал губы, и мне показалось, что у него даже потемнели глаза. Военврач обнял его за плечи, и они вошли в палату.

3

Арся лежал на береговом угоре набережной, опершись на локти, и, прищурив глаза, смотрел на Двину. Река серебрилась, играла, и в мерцающей дымке узкой полоской виднелся напротив берег Кегострова. Легкие разорванные облака плыли в белесо-голубом небе. Слабый и теплый ветерок нес с собой запахи реки, свежей травы, смолистых досок.

Шли по фарватеру транспорты и рыболовные траулеры, сновали катера. Под берегом покачивались лодки, и мягкая волна дружелюбно подшлепывала их просмоленные днища. А над ними высоко в небе к Терскому берегу, наверно, на Мурман, тянет тройка тяжелых самолетов. И стремительно несется вниз по реке серый сторожевик, оставляя за кормой пенные буруны, и даже здесь, на берегу, отчетливо слышен ровный и мощный гул его моторов.

А солнце светит как ни в чем не бывало, и ветерок такой ласковый, мирный…

От сверкающей воды рябит в глазах, и у Арси начинает кружиться голова. А раньше-то, до войны, не кружилась… Интересно, дадут сегодня матери хоть рыбешку эту - сайку?

Арся сплевывает в сторону тягучую слюну, ложится на живот и опускает голову на скрещенные руки. К чертям собачьим! Еще об этой тюленине думать. Сейчас притащится Колька Карбас и опять начнет ныть: "Надо же, в концы концах, чего-то делать! Таки здоровы парниши, а тут прохлаждаются. Чего мы, елки-моталки, воевать не сумеем, чо ли? Али ты, Арся, винтовку не удержишь? Али я не удержу? Я знаешь как стрелить могу?.."

"Принесло этого Карбаса на мою голову. Сидел бы там, в своей Мезени…" - злится Арся, но тут же одергивает себя: куда же ему деваться было? На отца похоронка пришла, старший брат где-то воюет, а мать… мать в море на рыбалке утонула. Никого у парня не осталось. А здесь, как он говорит, в Архангельском городе, тетка у него какая-то, все свой человек.

И связались они с ним странно: идет длинный, тощий, как скелет, по Поморской, а в руках - связка рыбы, селедка беломорская, жирная. На рынок топает, шкиля. Еще и рыбкой помахивает.

- Ты! Дай хоть одну, - сказал Арся.

- Хотишь?

- А пошел ты… спекулянт!

Парень не обиделся. Он наклонился и посмотрел Арсе в глаза.

- Голоду-у-ха, - сказал он сокрушенно, сунул Арсе всю связку и, не оглядываясь, ушел.

Потом они встретились случайно, и Арся сказал:

- Ты, длинный, не сердись. Рыба твоя вкусная была.

- Ну, - сказал длинный.

- Как звать-то тебя? - спросил Арся.

- Колька мы. А вообще-то, Карбасом дразнят… робята.

- Мезенский?

- Ага! Как узнал-то?

- Говоришь так.

Они подружились.

Арся учился, а Колька Карбас работал в порту. Арся удивлялся: хилый вроде, а мускулы как налитые и кулаки - как гири. "Может, и мне в порт податься? - подумал Арся. - Только возьмут ли? Еще пятнадцать только".

Приплыл Карбас, плюхнулся рядом в траву. Сейчас начнет душу выворачивать. Но Карбас молчал, сопел только.

- Чего сопишь? - спросил Арся.

- А ты чего загорашь? - хмуро бросил Колька.

- А что делать-то?

- Есть хочешь? - спросил Колька.

Арся сел и зло посмотрел на Карбаса.

- Жрать хочу! Жрать! Понимаешь?!

- Не ори, - сердито сказал Колька, - подумашь, он один голодный. В концы концах…

- "В концы концах", "в концы концах"! - заорал Арся и встал на четвереньки. - Ты чего, по-русски говорить не умеешь? Чего придуриваешься? "Подумашь"… "загорашь"… Карбас мезенский!

Колька оторопело посмотрел на него.

- Почто дразнисси? - спросил он удивленно.

- Ладно, не сердись, - тихо сказал Арся и снова лег на траву, - тошно мне, понимаешь?

Колька молча кивнул, порылся в карманах и сунул в руку Арсе две вареные картошины.

- На, - сказал он смущенно, - тетка где-то промыслила.

Две маленькие, теплые, серые картофелины лежали на ладони… Арся сглотнул слюну. Потом рывком сел, ожесточенно потер лицо и, не глядя на Кольку, съел обе картофелины прямо с кожурой. Потом они долго лежали молча.

На реке шла все та же жизнь, все так же перекликались гудки и пронзительно кричали чайки. Матросы на набережной четко отбивали шаг и пели "Войну народную" молодыми сильными голосами. Ветер относил в сторону ленточки их бескозырок.

Колька с мрачной завистью смотрел на них.

- На фронт надо подаватьси, - решительно сказал он.

- Кто нас туда пустит?

- Нам бы только добратьси, - горячо заговорил Карбас, - а там кто нас выгонит?!

- А как добраться-то?

- Пароходом до Кандалакши… Али поездом в Карелию. Слышал, ветку новую проложили до Сороки, а там уж и фронт рядом.

- Снимут.

- А мы спрячемси! - Колька рубанул рукой воздух. - Я один раз, лет одиннадцать мне было, в трюме от Мезени до Мурманска прошел.

- А обратно?

- Обратно? - Колька смущенно хмыкнул. - Обратно незадача вышла, с милицией приплыл… Однако и выдрал меня батя…

И он замолчал. "Да, - подумал Арся, - теперь-то его уже никто не выдерет…"

Все это было как ножом по сердцу. Когда по радио новую сводку Информбюро передают, не то реветь, не то бежать куда глаза глядят хочется. Но глаза-то, конечно, туда глядят - на фронт. В "Комсомолке" вот пишут, как мальчишки эшелоны под откос пускают или гранаты в немецкие штабы бросают.

Чем черт не шутит - ведь попадают же пацаны на фронт, попадают! А то так и просидишь здесь в тылу весь век, пока война не кончится. И неправильные глаголы учи, а кому они нужны сейчас, неправильные глаголы эти? Сейчас один глагол правильный: "бить"! Его и надо учить.

И не на словах, а на деле.

- Обдумать нужно, - наконец сказал Арся.

- Согласен, значит? - обрадовался Карбас.

- Может, Антону сказать? - предложил Арся.

- Зачем еще Антону? - испугался Карбас. - Он, сам знаешь, какой строгий.

- Строгий, строгий, - передразнил Арся. - Он сам извелся, здесь сидючи. Ему в самую пору с нами.

Назад Дальше