"В октябре в вакационное время я поехал снова в Италию и в этот раз исключительно для Канниццаро, идеи и работы которого произвели громадную реформу в химии развитием молекулярной теории и установлением точного понятия о весе химической частицы. Обстоятельство совершенно непредвиденное - а именно: задержание прусскою почтою высланных мне казенных денег, - заставило меня пробыть в Пизе гораздо долее, нежели я рассчитывал. Чтобы не терять времени, я начал заниматься в университетской лаборатории. Будучи, подобно всем нам, предупрежден против итальянских университетов, я рассчитывал остаться в Пизе только до получения денег и потому заняться лишь небольшими аналитическими работами, которые бы можно было оставить во всякое время. Но с первых же дней я увидел, что Пизанская лаборатория представляла мне неизмеримые выгоды против других лабораторий. Лаборатория эта не публичная и потому не устроена на тех меркантильно-коммерческих основаниях, как германские лаборатории. Пириа и Бертаньини, сделавшие почти все свои открытия в этой лаборатории, успели обогатить ее множеством приборов я других учебных пособий. Итальянские ученые не привыкли еще к наплыву иностранцев, приезжающих с целью заниматься, и, будучи поставлены совсем иначе, нежели германские ученые, не привыкли к этой системе эксплоатации… Понятно, следовательно, что профессора Пизанского университета Де-Лука и Тассинари не только приняли меня в высшей степени любезно, но сейчас же предложили мне пользоваться всеми средствами лаборатории. Найдя там редкий запас платиновой посуды, я тотчас же бросил аналитические работы и, пользуясь таким счастливым случаем, предпринял серьезную работу с фтористыми соединениями, которыми я никогда еще не занимался по недостатку средств. Соединения эти, в высшей степени интересные, очень мало изучены. Причина этого находится в особенном свойстве фтористых соединений вступать в реакцию почти со всеми веществами, вследствие чего они разъедают стеклянную и фарфоровую посуду, образуют на каждом шагу двойные соединения, затрудняющие в высшей степени очищение и анализ фтористых продуктов. Работы этого рода можно производить только в платиновой посуде, приобретение которой обходится очень дорого и доступно немногим. Все это взятое вместе объясняет, почему фтористые соединения до сих пор так мало изучены, несмотря на то, что изучение их представляет огромный интерес для науки. Отсутствие всякого рода развлечений в Пизе, доступность средств к учению, богатые музеи, кабинеты, библиотеки, наконец, дешевизна жизни и хороший климат - все это располагало в высшей степени к занятиям и, смело скажу, что в Пизе я сделал для науки и для образования больше, чем где бы то ни было. У меня оставалось много времени и на занятия другими науками, особенно физикою у известного ученого Фелиги. Кроме работы с фтористыми соединениями, я еще сделал две оригинальные работы с бензилом и хлориодоформом. Опубликовав все это в майской книжке "Il nuovo Cimento", я простился с Италией и отправился на север - в Германию".
Читая этот отчет, просматривая химические статьи Бородина, опубликованные в это время, поражаешься тем, как много он успел сделать. Он был первым химиком, получившим органическое соединение, содержащее фтор.
Любовь влила в него новые силы, и он торопился вкладывать их в работу. Все спорилось под его руками и за лабораторным столом и за фортепьяно. В лаборатории он проводил иной раз целые дни и очень подружился с ее хозяином - химиком Тассинари.
"Химия, - рассказывает Екатерина Сергеевна, - не мешала Александру отдавать некоторое время и музыке. Он, например, играл на виолончели в оркестре пизанского театра, где все более давались оперы Доницетти.
В Пизе мы познакомились с директором тамошней музыкальной школы синьором Менокки. Это был любезный человек, но музыкант не особенный. Помню, как-то при нем Александр не более как в какой-нибудь час набросал фугу. Нужно было видеть изумление signor professore. С тех пор стал он смотреть на А. П. как на музыкальное чудо, хотя та фуга была, совсем детская и обыденная. По его протекции, нам было дозволено играть иногда на огромном органе пизанского собора. У этого органа была двойная клавиатура, и требовалось 10 человек, чтоб приводить в движение его мехи. Мы играли там Баха, Бетховена, особенно же, помню, угодила я публике, когда раз, во время Offertorium, сыграла "Силы небесные" Бортнянского".
С. А. Дианин пишет в своей монографии "Бородин": "Пользуясь теплой итальянской весной, Бородин и Екатерина Сергеевна часто гуляли ночью по городу, слушая народные песни; иногда сами принимали участие в таких импровизированных хорах".
Очень интересны выдержки из записной книжки Екатерины Сергеевны, которые приводит в своей книге С. А. Дианин.
Эти краткие записи живо рисуют то время, когда жизнь Бородина была так полна работой, музыкой, молодой любовью.
Екатерина Сергеевна записывает, как однажды теплым июньским вечером они вдвоем бродили по улицам Пизы. Город был освещен по случаю праздника объединения Италии. В трех местах играла музыка. Толпа неистово кричала: "Да здравствует Гарибальди!"
Александр Порфирьевич был так взволнован, что у него "градом катились слезы, он должен был отворачиваться, чтобы не заметили их".
Необыкновенно впечатлительная душа его горячо отзывалась на все, что его окружало. Он умел жить одной жизнью с простым, бесхитростным людом.
Ему по сердцу были и сказки, которые так хорошо умела рассказывать старая Барбара, и песни уличных певцов.
Бородин всегда с жадностью прислушивался и у себя на родине и в чужих краях к народным песням. Он и сам охотно распевал эти песни.
Жизнь его была полна песнями, музыкой. Случалось, что Бородин с утра садился за фортепьяно и сочинял до поздней ночи. Тогда уж его трудно было вытащить из дому. День за днем Екатерина Сергеевна отмечала в своем дневнике: "Саша все играет и пишет квинтет", "Саша все пишет квинтет".
Бывало и так, что он целый день отдавал химии, а вечером они с Екатериной Сергеевной отправлялись к старику Менокки и играли с ним втроем произведения Бетховена и других любимых композиторов.
Когда перелистываешь письма Бородина, во многих из них находишь отголоски этих светлых дней:
"Я тебя недавно поминал, во вторник, - пишет он жене в Москву из Петербурга в октябре 1871 года. - Слушал квинтет Шумана на квартетном вечере! Сколько мне он напомнил из былого! j’etais emu fortement!"
Речь тут идет о квинтете Шумана, который когда-то в Гейдельберге привел в такой восторг Бородина.
В другом письме он рассказывает о том, как был в гостях у певицы Хвостовой и ее сестры, которые обе были горячими почитательницами новой русской музыки, и как там зашла речь об Италии:
"Мы провели очень приятный вечер, чаировали, музицировали и болтали, причем много говорили об Италии. Это возбудило во мне ряд самых теплых воспоминаний о нашем итальянском житье-бытье; так что мне ужасно захотелось видеть тебя и быть с тобою. За невозможностью выполнить этого, я поневоле ограничился тем, что много рассказывал Хвостовым о тебе, об Италии, о Пизе, о Чентони, включительно до Аннунциаты и Джижането. Разумеется, самого-то интересного о тебе и обо мне я не рассказал; т. е. того именно, что служило солнцем, освещавшим и согревавшим весь итальянский пейзаж. Впрочем, увлечение, с которым я говорил, было так велико, что возбудило и в моих собеседницах ряд самых приятных и светлых представлений. Дело дошло до того, что, в ознаменование итальянских воспоминаний, Хвостовы пригласили меня в субботу к себе обедать по-итальянски: ризотто, стуффато и макароны, настоящие итальянские, сделанные по-итальянски. Пойду и буду кушать физически с Хвостовыми - духовно с тобой".
Глава шестнадцатая
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
Один за другим возвращались на родину молодые русские ученые, составлявшие за границей тесный дружеский кружок. Уехали Сеченов и Менделеев, пора было думать о возвращении и Бородину.
Странные, противоречивые чувства испытывали все они, когда собирались в Россию.
Не раз, быть может, под ярким небом Италии, среди рощ и садов, не знающих, что такое листопад, вспоминалось им осеннее золото березовой рощи, проселок среди ржи, дымок над овином. Как уроженцу Петербурга не вспомнить в конце мая белые ночи над Невой, ее гранитные набережные и чугунные решетки? И может ли москвич забыть зубчатые стены Кремля над зелеными берегами Москвы-реки?
Их должны были радовать звуки родного языка, когда, возвращаясь на родину, они выходили из дилижанса на первой русской станции. Казалось бы, что может быть естественнее того, что в России все говорят по-русски?! Но для тех, кто несколько лет провел в чужих краях, это словно долгожданный и неожиданный подарок. Каждый ямщик, перепрягающий лошадей, точно старый друг, с которым хочется сразу же вступить в разговор. Ямщик весело и словоохотливо отвечает на вопросы, рассказывает о своем житье-бытье. Ему пора бы привыкнуть к таким встречам. Но и его заражает возбужденно-радостное, праздничное настроение проезжающих. Для них он не просто ямщик, а один из тех людей, которые все вместе составляют многомиллионный русский народ, - тот народ, с которым они так долго были в разлуке.
Живя за границей, молодые русские ученые не переставали чувствовать, что это только эпизод в их жизни, что настоящая жизнь, настоящая работа начнутся дома. Они столько лет готовили себя к тому, чтобы послужить родине своими знаниями, силами, дарованиями. Пора было, наконец, перестать жить пока что, снова стать не постояльцами в чужих отелях и пансионах, а хозяевами у себя дома.
Но ко всем этим мыслям и чувствам примешивались и другие.
Из дому доходили невеселые вести.
Вот что писал Менделееву один из его знакомых: "Про Россию не скажу Вам ничего нового, все тот же крестьянский вопрос, те же акции, облигации. Брань взяточников, чиновников. Мало дела".
В этих нескольких строчках много сказано.
Крестьянский вопрос так и остался "вопросом", несмотря на "освобождение" крестьян.
Это "освобождение" совсем было не похоже на то, о чем крестьяне мечтали веками.
Оставленные без покосов, без выгонов, без своего леса, на нищенских наделах, за которые еще надо было платить, крестьяне опять неминуемо попадали в новую, нередко еще худшую кабалу.
Во многих губерниях их с помощью военной силы принуждали к тому, чтобы они принимали "освобождение" на условиях, которые им были продиктованы.
Обеспокоенное недовольством крестьян, брожением в Польше и в Финляндии, студенческими беспорядками, революционными прокламациями, статьями Чернышевского, все растущим влиянием "Колокола", правительство делало все, что было в его силах, чтобы отстоять основы существующего строя.
"…Подобное правительство, - пишет Ленин, - не могло поступать иначе, как беспощадно истребляя отдельных лиц, сознательных и непреклонных врагов тирании и эксплуатации… запугивать и подкупать небольшими уступками массу недовольных".
Каторга - одним, безвредные для самодержавия и для эксплуататорских классов реформы - другим, - такова была политика правителей России.
В официальных речах, говоря о "великом освобождении", сановники не прочь были щегольнуть "либерализмом". А на деле эти господа хлопотали только о чинах, о наградах, о собственном обогащении.
По свидетельству одного из общественных деятелей того времени, "повсеместно в министерствах, а в особенности при постройке железных дорог и при всякого рода подрядах грабеж шел на большую ногу. Таким путем составлялись колоссальные состояния. Флот, как сказал сам Александр II одному из своих сыновей, находился "в карманах такого-то". Постройка гарантированных правительством железных дорог обходилась баснословно дорого. Всем было известно, что невозможно добиться утверждения акционерного предприятия, если различным чиновникам в различных министерствах не будет обещан известный процент с дивиденда. Один мой знакомый захотел основать в Петербурге одно коммерческое предприятие и обратился за разрешением, куда следовало. Ему прямо сказали в министерстве внутренних дел, что 25 % чистой прибыли нужно дать одному чиновнику этого министерства, 15 %-одному служащему в министерстве финансов, 10 % - другому чиновнику того же министерства и 5 % - еще одному. Такого рода сделки совершались открыто".
Какой же должна была быть эта "чистая" по названию, но нечистая на деле прибыль, если за вычетом таких расходов на взятки она все же обогащала предпринимателей!
Нельзя сказать, чтобы либеральная печать не занималась обличением взяточников. Об этом-то и писал Менделееву его друг: "брань взяточников, чиновников".
Но либералы "бранили" только мелких воров, не решаясь тронуть крупных. А уж о том, чтобы критиковать строй, допускающий такое ограбление народа, не было и речи.
Цензура опять принялась свирепствовать, как в николаевские времена. Красные чернила цензора кровавыми пятнами испещряли гранки журналов, пытавшихся обличать не мелких чиновников, а строй и правительство.
В университете были запрещены сходки и отменено освобождение от платы бедных студентов. Это вызвало студенческие волнения.
Осенью 1861 года, после уличных столкновений с жандармами, несколько сот студентов было арестовано и посажено в Петропавловскую крепость и тюрьмы.
По распоряжению правительства Петербургский университет был закрыт.
Редактор "Русского Слова" Г. Е. Благосветлов писал в октябре 1861 года:
"Университет закрыт; двери его заперты, солдаты расставлены в коридорах, на улицах снуют жандармы и пожарная команда для восстановления общественного спокойствия… Собираются разные адреса, говорится много-много, а делается так мало, что сегодня начнут трагедией, а завтра окончат мелодрамой. А полиция, полиция-то оберегает спокойствие города, да и как оберегает! В крепости места нет; сегодня я был по начальству и получил строгий выговор за распространение зловредных идей".
Московские студенты поддержали своих петербургских товарищей. Они собрались у дома генерал-губернатора, чтобы подать ему письменное обращение на имя министра.
Но их уже там поджидали. Из ворот окружающих домов внезапно появились отряды конных и пеших жандармов и городовых. Засверкали шашки, засвистели нагайки. Многие студенты были ранены. Многих арестовали.
И, наконец, правительство нанесло самый тяжелый удар по "крамольникам". В июле 1862 года был арестован вождь революционных демократов Н. Г. Чернышевский.
Арест Чернышевского был только началом. Каждого, кто осмеливался критиковать в печати действия правительства, заключали в каземат. А давно ли многим казалось, что после жестокой зимы николаевского царствования наступает весна?
Так обстояли дела накануне возвращения Бородина на родину.
Бородин всегда отличался демократическими взглядами. Это бросается в глаза, когда читаешь его письма. Он презрительно отзывается о дворянско-помещичьей среде: "гнилое болото все это, барчуки проклятые, по выражению Базарова". Он пишет о своих племянниках со стороны отца, что им всем дали глупое воспитание, не учили ничему дельному. Он противопоставляет "делающих что-нибудь" "ничего не делающим" аристократам - Голицыным, Олсуфьевым и прочим.
За границей он поддерживает дружеские отношения с демократически настроенными соотечественниками.
Его невеста - горячая почитательница Герцена.
В те времена это было первым признаком революционного настроения. С тех пор как в России усилилась реакция, не только почитателей, но и просто читателей Герцена стали считать опасными людьми.
Товарищ Бородина химик Алексеев едет в Лондон, чтобы повидаться с Герценом, хотя за это можно было серьезно поплатиться.
Когда Боткин вернулся в Россию, его подвергли строжайшему допросу: жандармы допытывались, не встречался ли он с Герценом.
Собираясь домой из заграничной командировки, молодые ученые представляли себе не только знакомый русский пейзаж, но и знакомую фигуру жандарма на первом плане. Они не могли не понимать, как трудно им будет в России "делать дело", - служить своему народу и своей науке. Оттого-то в их письмах того времени отражаются противоречивые чувства: они и рады и не рады возвращению домой. По приезде они убеждались с первых же шагов в том, что их опасения не были напрасны. Боткину, например, пришлось выдержать в Медико-хирургической академии нелегкую борьбу с реакционной партией, прежде чем ему удалось стать профессором и получить клинику. А Сеченова произвели в "проповедника распущенных нравов и философа нигилизма", когда он написал книгу "Рефлексы головного мозга".
И все-таки, несмотря на все старания, реакционерам не. удавалось остановить тот мощный прилив творческих сил, который в те годы испытало передовое русское общество.
Вот что писал об этом, уже будучи стариком, - в мрачные годы реакции - один из "шестидесятников", доктор Сычугов: "Какой громадный и величавый подъем охватил в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов интеллигентную молодежь! Какие чудеса делали эти годы! Да, то светлое, радостное время не похоже было на теперешние осенние сумерки. Эх, если бы можно было хоть один еще денек пожить тогдашней вдохновенной жизнью, тогда и умирать-то было бы легче!"
Этот подъем сказывался и в литературе, и в живописи, и в науке. Словно новые звезды, внезапно загорающиеся на небе, то там, то здесь вспыхивали новые таланты, как бы для того, чтобы показать, как велики дарования народа.
Как-то, беседуя с Зининым после приезда из-за границы, Сеченов и Боткин начали жаловаться на "некоторые стороны русской жизни".
- Эх, молодежь, молодежь! - сказал Зинин. - Знаете ли вы, что Россия единственная страна, где все можно сделать!
Этим оптимизмом, этой верой в народ, который в самых тяжелых условиях создает великие ценности, отличался всегда и ученик Зинина - Бородин.
Когда Бородин ехал домой, его будущее простиралось перед ним прямой и четкой дорогой. Впереди была академия, лаборатория, та работа, к которой он готовил себя столько лет. Его ждал на родине любимый учитель, видевший в нем свою опору, своего преемника. Его ждали ученики, которых он еще не знал, но о которых не раз думал, когда в Париже ходил на лекции известных ученых, чтобы присмотреться к тому, как они преподают.
Ему предстояло работать в новом здании естественно-исторического факультета, которое уже строилось на Выборгской стороны, на берегу Невы.