"Балакирев, милый, даровитый Балакирев, воскресает для музыки! - писал Бородин. - Балакирев опять почти тот же Милий Алексеевич, с увлечением отстаивающий всякие Des-dur’ы и h-moll'и, малейшие детали музыкальных произведений, о которых прежде и слышать не хотел. Опять он бомбардирует Корсакова письмами по поводу Бесплатной школы, принимает самое живое участие в составлении программы ее концертов; сам пишет свою "Тамару"; окончил четырехурочное переложение "Гарольда" - Берлиоза, по заказу одного парижского издателя, - словом, ожил".
Но этот "воскресший" Балакирев был уже не прежний Балакирев. Что-то в нем надломилось. Он не вернулся к своим прежним материалистическим взглядам, но он снова стал музыкантом, он снова жил в стихии музыки. И одно это не могло не радовать его друзей.
Бородин с юмором рассказывает, как Балакирев снова появился у него в доме.
Бородин получил известие, которым ему захотелось поделиться с Милием Алексеевичем. Председатель немецкого музыкального общества сообщал Бородину о блистательном успехе Первой симфонии на концерте в Баден-Бадене:
"Многочисленные музыканты, присутствовавшие при исполнении, отзываются с глубоким уважением и удивлением о Вашей симфонии. Все мы жалеем, что Вы не могли быть свидетелем Вашего триумфа".
Бородин сразу же поспешил написать об этом Балакиреву, зная, что тому это будет приятно, - ведь сам он с благодарностью помнил те вечера, когда они за роялем обсуждали каждый такт этого произведения, которое тогда только рождалось.
Балакирев сразу же откликнулся на полученное письмо.
"Только что получил он мою эпистолу, - рассказывает Бородин, - как является к нам сам, собственною особой, сияющий, радостный, теплый, поздравил меня с успехом и сообщил, что он уже слышал об этом от Анненкова у Пыпина. Нужно заметить, что Балакирев не был у нас лет девять. На этот раз он держал себя, как будто он был у нас всего два дня тому назад. Как водится, засел за фортепьяно, наиграл кучу хороших вещей и - о ужас! - пропустил свой обычный час ухода! ушел чуть не в 12 часов. Расспросив подробно - когда и куда едем, он успокоился, что остаемся еще несколько дней, и обещал наведаться. Через день является, опять веселый, сияющий, с грудою нот в четыре руки, потому что "ему непременно нужно было" с Катей проиграть в четыре руки танцы Grieg’a (Walpurgisnacht), симфонию Swendsen'a и пр. Играл, болтал, рассуждал руками, с большим оживлением и ужасно обрадовался, что мы еще остаемся два-три дня в Питере, ибо иначе ему пришлось бы расстаться чуть не на целые три месяца! Разумеется, играл "Тамару" и пр. Через два-три дня является снова и опять с нотами в 4 руки, торопил Катю, чтобы сесть поскорее сыграть, восторгался и пр. Ну, как будто этих промежуточных девяти лет excusez du peu и не было".
Прошло еще несколько лет, и Балакирев опять стоял во главе Бесплатной школы и дирижировал концертами. Как и прежде, собирались то у одного члена кружка, то у другого, чтобы послушать новое, только что созданное произведение.
Бородин не щадил ни времени, ни усилий, чтобы поддерживать с Милием Алексеевичем дружеские отношения.
И все-таки прошлое не вернулось. Могли быть еще вспышки прежних чувств, но восстановить единство кружка уже было невозможно.
Римский-Корсаков пишет в "Летописи":
"Балакирев приходил очень редко. Придет, поиграет что-нибудь, да и уйдет пораньше. По уходе его все вздохнут свободнее; начинается оживленная беседа и наигрывание новых или только что задуманных сочинений и проч…"
Немного времени удавалось Бородину в этот период его жизни - в начале восьмидесятых годов - уделять музыке. Но те часы, которые он проводил за роялем или за своим высоким бюро, не пропадали даром. Они оставались в исписанных листках нотной бумаги, в новых прекрасных произведениях.
В 1880 году Бородин написал симфоническую поэму "В Средней Азии". Сохранилась программа этого произведения:
"В однообразной песчаной пустыне Средней Азии впервые раздается чуждый ей напев мирной русской песни. Слышится приближающийся топот коней и верблюдов, слышатся заунывные звуки восточного напева. По необозримой пустыне проходит туземный караван, охраняемый русским войском. Доверчиво и безбоязненно совершает он свой длинный путь под охраной русской боевой силы. Караван уходит все дальше и дальше. Мирные напевы русских и туземцев сливаются в одну общую гармонию, отголоски которой долго слышатся в степи и, наконец, замирают вдали".
Поразительно мастерство, с которым Бородин сумел написать на эту тему яркую, почти зримую картину, пользуясь палитрой оркестра. Это звукопись, которая спорит по красочности с живописью.
Как хорошо передает английский рожок, с его теплым, выразительным звуком, томную восточную мелодию! И как удивительно передан звуковой фон картины - звенящая тишина пустыни!
"Беспредельность унылой пустыни, палимой солнцем, - пишет профессор Е. М. Браудо, - непостижимо просто изображена верхней педалью, звучащей на протяжении всей пьесы".
Но не только в красочности сила и достоинство симфонической картины. Форма здесь неотделима от содержания. В сочетании русской и восточной песни сказались и большое мастерство Бородина и широта его мировоззрения.
Слушая симфоническую поэму "В Средней Азии" и другие вещи Бородина, созданные им в те же годы, с трудом веришь, что они написаны между делом вечно спешащим, занятым человеком, - так в них все совершенно и законченно.
Он каким-то чудом находил силы и время и для серьезной музыки и для музыкальной шутки.
Однажды маленькая Ганя Литвиненко попросила его поиграть с ней в четыре руки.
- Но позволь, - сказал он, - ты ведь ничего не умеешь играть, детка.
- Да нет же, смотри, я умею играть вот что.
И она сыграла одним пальцем каждой руки самый простенький мотив, то, что дети называли "котлетной полькой".
Уступив желанию ребенка, Александр Порфирьевич сымпровизировал на этот мотив своеобразную, забавную польку. Он показал ее приятелям - Римскому-Корсакову и Лядову. Они много смеялись и тоже попробовали написать вариации на эту неизменную тему. Присоединился к их затее и Кюи. В конце концов получились 24 вариации и 14 маленьких пьес для фортепьяно, которые были изданы под названием "Парафразы".
"Парафразы" очень понравились Листу. Кто-то написал об этом в музыкальном фельетоне. Тут-то и поднялась настоящая буря в стакане воды. Враждебные русской музыкальной школе критики обрадовались случаю напасть на Бородина и его товарищей. Они заявили, что Лист не мог одобрить такое сочинение, которое только компрометирует его авторов. Узнав об этом, Лист написал Бородину: "Разрешите и мне скомпрометироваться вместе с Вами". И он добавил к польке свое вступление…
Так Бородин, несмотря на все свои дела и заботы, умел оставаться веселым и жизнерадостным человеком и быть добрым отцом своих "многочисленых приемных дочурок".
Откуда только он черпал силы!
Глава тридцать первая
УТРАТЫ И НАДЕЖДЫ
В 1880 году Бородин писал своей ученице Луканиной:
"Разумеется, неумолимое время, накладывающее свою тяжелую руку на все, наложило ее и на меня. Борода и усы седеют понемногу; жизненного опыта прибывает, а волос на голове убывает. Правда, я, как человек живой по натуре и рассеянный к тому же, как-то не замечаю в себе перемены.
Слава богу, здоров, бодр, деятелен, впечатлителен и вынослив попрежнему; могу и проплясать целую ночь, и проработать, не разгибаясь, целые сутки, и не обедать…". "Впечатлителен и вынослив…" Эти два свойства редко встречаются в одном человеке. Чем впечатлительнее люди, тем сильнее они чувствуют удары, которые наносит им жизнь. И не всегда тонкая душевная организация выдерживает эти удары.
К счастью для Бородина, он был и впечатлителен и вынослив в одно и то же время.
У него навертывались слезы на глаза, когда он слушал хорошую музыку или ему рассказывали что-нибудь волнующее. Без этой отзывчивости, чуткости к людям, к искусству он не был бы самим собой.
Но в то же время он был необыкновенно стойким человеком и умел собой управлять. И эта сила характера помогала ему жить и бороться, не впадая в отчаяние и не делаясь пессимистом, когда судьба посылала ему тяжелые испытания или отнимала у него близких друзей.
В феврале 1880 года умер Николай Николаевич Зинин. Его ученики Бородин и Бутлеров написали о нем статью, которая была напечатана в "Журнале Русского физико-химического общества". В каждой строчке, написанной ими, чувствуется горячая любовь к учителю.
Стоя у еще не закрытой могилы, Бородин думал о том, как много сделал Зинин для русской науки. Завидная доля выпала ему: на его глазах зарождалась, развивалась и протекала научная работа трех поколений созданной им школы. И вот у гроба его собрались не только его дети по науке, но и внуки и даже правнуки. Он дожил до преклонных лет, но не пережил себя как ученый. До последнего года, пока болезнь не приковала его к постели, он работал в лаборатории. До последних дней болезни, в постели, он не переставал читать, следить за успехами науки, понимать и принимать близко к сердцу все, что в ней делалось…
И когда Бородин начал свою надгробную речь, в ней звучала не только скорбь, но и гордость за человека, который сумел так прожить свою жизнь!
"Не к телу усопшего учителя обращаю я речь мою; оно глухо и немо… К вам, собравшимся здесь, почтить память покойного, обращаю мое слово. На венке, который несли студенты, вы читаете: Дедушке русской химии. Но все ли из вас знают, как велики заслуги, упрочившие за покойным это почетное имя? Вспомним же об этих заслугах, прежде чем бросить горсть земли на гроб дорогого учителя".
Но не только о прошлом говорил Бородин. Он говорил о молодых членах многочисленной семьи русских химиков, о тех, кому принадлежит будущее науки.
Он всегда верил в это славное будущее. Но он не мог не видеть и тех преград, которые суровая действительность воздвигала на пути передовых русских ученых.
На опустевшее место Зинина в Академии наук была предложена кандидатура Менделеева. Казалось, кто мог быть достойнее этого, чем великий создатель периодического закона? Но при баллотировке Менделеев не получил необходимых двух третей голосов, потому что реакционеры из "немецкой партии" положили ему черные шары.
Бородин писал Н. А. Меншуткину, что вполне разделяет "глубокое негодование на возмутительное отношение Академии наук к нашим крупным ученым" и что присоединяется к протестующим.
То, что произошло при баллотировке в академии, было только одним из многих проявлений реакции, которая все усиливалась в стране.
1 марта 1881 года народовольцами был убит Александр II. Но террором нельзя было изменить строй и свергнуть самодержавие. Но место одного Александра сел другой, и реакция стала еще более жестокой.
Правительство беспощадно расправлялось со всеми, кого можно было заподозрить в революционных идеях. Усилились репрессии против студенчества.
Композитор Ипполитов-Иванов в своих воспоминаниях рассказывает, как Бородин выбивался из сил, выручая то одного, то другого арестованного студента, бегая по приемным власть имущих, проявляя большую настойчивость и терпение:
"В одну февральскую ночь во втором часу раздается у Ильинских звонок, появляется Александр Порфирьевич, занесенный снегом и промерзший до последней возможности; оказалось, что он с восьми часов вечера до часу ночи провел на извозчике, разъезжая по учреждениям, разыскивая кого-то из арестованных, и все это делалось без всякой рисовки, а из чистого чувства человеколюбия и отеческого отношения к молодежи. В его академической квартире, непосредственно соединенной с лабораторией, была постоянная толчея. Иногда появлялись студенты с курьезными просьбами одолжить его шинель сходить "в Коломну" (так называлась Коломенская часть при устье Фонтанки) навестить больного товарища".
Тяжело отразились эти события и на положении любимого детища Бородина - женских курсов. Власти и прежде с явным недоброжелательством относились к "стриженым девкам", как называл курсисток реакционный публицист Катков. А теперь это отношение выразилось и в административных мерах.
Врачебные женские курсы находились в ведении военного министерства, так же как и Военно-медицинская академия. При новом царе на пост министра был назначен генерал Ванновский, вместо считавшегося либералом Милютина.
Как тот щедринский градоправитель, который въехал в город на белом коне, сжег гимназию и "упразднил науки", Ванновский начал свою деятельность с похода против Высших женских курсов.
Считая "неудобным" дальнейшее состояние курсов при военном ведомстве, он, недолго думая, распорядился прекратить прием новых слушательниц. Тем, которые уже учились, тоже не дали спокойно продолжать занятия. Было "признано необходимым" освободить Николаевский госпиталь от курсов. Попросту говоря, курсам предложено было убираться на все четыре стороны. И это несмотря на то, что они, по признанию того же Ванновского, уже дали стране 150 женщин-врачей, которые добросовестно делали свое дело и в мирное время и на войне.
Началась длительная агония курсов. Историю их болезни и умирания можно проследить по письмам Бородина.
Он пишет в июне 1882 года Н. В. Стасовой: "Мы все еще в том же неопределенном переходном положении и не знаем сами, что с нами будет…"
"Мы" - это женские курсы.
В августе того же года он пишет жене, что собирает деньги, "чтобы выручить наши курсы".
Дальше идет длинный ряд писем к разным лицам и учреждениям, где Бородин благодарит за помощь "нашим бедным курсам" всех тех, кто принимает близко к сердцу судьбу "несчастного учреждения".
Он пишет: "Курсам приходится переживать, может быть, самую трудную пору своего существования. С основания их минуло всего десять лет, тем не менее они имеют уже свое прошлое и хорошее прошлое, дающее им право на уважение и симпатии лучшей части русского общества. Честь же и слава той части общества, которая без всякого официального призыва спешит на помощь юному учреждению и несет свою лепту, чтобы выручить из беды погибающие курсы".
Бородин ведет переговоры о передаче курсов из военного ведомства в какое-либо другое. Но их, как он сам писал, "перевести было некуда; никто не брал из-за недостатка средств".
Как с осиротевшим ребенком, возился Бородин с курсами, стараясь найти для них приемных родителей. Но желающих взять "ребенка" на воспитание не было. Появилась было надежда, что его усыновит Городская дума, но дело снова затормозилось. Правительственная комиссия не торопилась с решением.
"Мы как в лесу, - писал Бородин химику Алексееву в 1883 году, - ничего не знаем, ничего и ни от кого не можем добиться… Положение это крайне томительное и отзывается отвратительно на всем, что касается курсов".
Год шел за годом, курсы хирели, но Бородин не переставал за них бороться.
А. П. Дианин пишет:
"Когда для Александра Порфирьевича стало ясно до очевидности, что курсы должны погибнуть, нужно было видеть этого необыкновенного человека, с каким удвоенным вниманием, даже нежностью он стал относиться к самым ничтожным мелочам, касающимся курсов. Так только мать ухаживает за любимым больным ребенком, для спасения которого истощены все средства и которого медики давно уже приговорили к смерти. Когда же пришлось ломать лабораторию и перевозить из нее вещи в академию, А. П. не выдержал и просто расплакался".
Какая это трагедия для ученого - ломать лабораторию, которая создана его же руками!..
Тут действительно приходилось ломать. Ведь в лабораториях и вытяжные шкафы и многие другие установки и приборы составляют одно целое со стенами, с полом.
Этот разгром был для Бородина наглядным выражением того неуважения, с которым правители России относились к русской науке.
И все-таки Бородин не терял надежды, что придет время, когда его любимые курсы воскреснут. Часто в разговоре с друзьями он с гордостью перечисляя имена своих бывших слушательниц, которые всей своей работой уже доказали, что женщина может быть и прекрасным врачом и серьезным ученым.
Есть русская поговорка: "Пришла беда - отворяй ворота".
Так было в те годы и с Бородиным. Одна беда шла за другой.
Еще тогда, когда он читал лекции курсисткам в Николаевском госпитале, в одной из палат в том же здании умирал Мусоргский.
Бородину и Стасову с трудом удалось его устроить в госпиталь, - ведь он давно уже не был военным.
Помог молодой врач Бертенсон. Бывшего гвардейского офицера положили в госпиталь как "вольнонаемного денщика ординатора Бертенсона".
Друзья надеялись на выздоровление Мусоргского и строили планы, как они отправят его в Крым. Много часов проводили они у его постели. Приходили и сестры Пургольд - в замужестве Римская-Корсакова и Молас, - с которыми его связывала старая дружба.
В эти последние дни жизни Мусоргского Репин тут же в палате написал его портрет. Всех поразило, как верно передал художник не только его внешний облик, но и могучий, неукротимый характер.
Сидя в госпитале у постели умирающего друга, Бородин, наверное, не раз вспоминал свою первую встречу с ним - тоже в больнице.
Мусоргский был тогда начинающим композитором. Все у него было впереди. И вот так рано обрывается эта жизнь. Какой огромной высоты достиг он в "Борисе Годунове" и "Хованщине". С потрясающей силой выражены там и трагедия отдельных людей и трагедия народа. И как много еще он мог бы сделать!..
16 марта 1881 года Мусоргский умер.
И снова Бородину пришлось идти по улицам Петербурга за похоронными дрогами"
С Зининым его связывала любовь к химии, с Мусоргским - любовь к музыке. Зинин был учителем, Мусоргский - боевым товарищем.
И тот и другой словно требовали, чтобы Бородин оставался на посту, не оставлял дела, которому они отдали все свои силы.
Тяжела была рана, которую нанесла Бородину смерть Мусоргского.
Ипполитов-Иванов рассказывает:
"В конце 1881 г. театральная дирекция возобновила "Бориса". М. А. Балакирев приобрел билет и пригласил Римских, Бородина, Ильинских, Стасовых и меня. С непередаваемым чувством грусти собирались мы в ложе. В течение спектакля я несколько раз наблюдал, как А. П. Бородин смахивал набегавшую слезу; а сцену смерти Бориса от волнения он не мог слушать и вышел из ложи. Настроение было тяжелое, и все чувствовали глубокую жизненную драму великого русского музыканта".
Все эти тяжелые переживания бросили словно тень на произведения, которые писал в те годы Бородин. В них звучит сдержанная, но глубокая скорбь.
Таков романс на слова Пушкина "Для берегов отчизны дальной".