В то лето в мастерскую нередко заходил с сельхоза по своим производственным делам пропускник Владимир. Мы знали его хорошо, он приехал со мной в одном купе московского этапа. Человек он был занятный и напоминал чем-то дрессированного дельфина. Обладая феноменальной жаждой знаний, он мог, по-моему, выучиться с легкостью чему угодно. Память у него была прекрасная. Отлично соединяя в уме богатейшие залежи своих познаний, он умел быть логичным и иногда мог скомбинировать некое подобие блестящего умозаключения. Но у него отсутствовало самое главное - живая интуиция. Пойди он по гладкому проторенному руслу, из него обязательно получился бы советский академик. В условиях же, где самому надо было действовать и иногда стремительно находить верное решение, он путался и совершал грубые ошибки. Хотя у него был только пятилетний срок по самому легкому пункту, он сумел угодить с ним на лесоповал, и если бы не удалось его вытащить на сельскохозяйственный лагпункт, он не пережил бы первую зиму. Однажды он спросил меня, как у нас в мастерской можно достать магнитную стрелку, и я понял, что наши намерения совпадают. Произошло объяснение. Как спутник он мне не нравился: у него были все недостатки горожанина, которые не компенсировались никакими достоинствами. Все же, обещание быстро образовать запас продовольствия и спрятать его в тайнике в лесу около сельхоза привлекло наше внимание. Когда же он стащил со стены одного из отделов управления карту Вятлага в масштабе, требуемом для нашей цели, он в какой-то мере расположил нас к себе. Василию он все же очень не нравился, но, скрепя сердце полное предчувствия. я настоял на включении Владимира в нашу группу, так как было ясно, что бежать с парой паек на брата за пазухой, не зная обхода вокруг засад оперативников, - дело гиблое.
Побег был назначен на восемь часов утра на тридцатое августа, когда Василий освобождался с ночной смены. Пока нас хватятся до двадцати двух часов тридцать первого в запасе было тридцать восемь часов. Кроме того, с этой целью я выхлопотал себе на понедельник командировку на деревообрабатывающий завод, где был образован небольшой цех сверловки, помогавший нашему производству. Владимир тоже должен был себя обезопасить.
Накануне побега, в конце дня, вдруг прибегает ко мне Владимир - бледный, руки трясутся, глаза бегают - и говорит, что начальство отправляет его сегодня вечером на подкомандировку для какой-то там проверки. Крепко мне это не понравилось - я почувствовал обман. Но делать нечего, мы в его руках: запасы продуктов у него.
- Знаешь, пойдем-ка в твой лес! - потребовал я.
- Пойдем!
Приходим. Действительно, все на месте: карта, компас, мука, сухари. В баночке - хлорная известь, чтобы смазать обувь и тем отбить нюх собакам… Вроде, все в порядке.
Переносим срок на десятое сентября. Опять срывается: из Кирова приехал главный военпред для проверки нашего измерительного инструмента и выяснения ряда вопросов. Надо быть на месте.
Назначаем новый срок - двадцатое сентября. К тому времени погода резко ухудшилась, полили дожди. Приготовления к побегу - те же самые. К девяти часам приходим к тайнику. Владимир уже там, встречает нас. Вид у него ужасный, состояние еще хуже, чем в первый раз. Заикаясь, объясняет, что тайник открыли блатные и всё утащили.
"Остап" взревел и уцепился за шиворот предателя. Я тоже был настроен разделаться с ним вчистую. Но после этого бежать пришлось бы даже без пайки хлеба: рассчитывая на запасы, мы, конечно, ничего с собой не взяли. Для нас, горожан с притупленными инстинктами восприятия природы, нереальным было пройти голодными за первые сутки без карты и компаса не менее тридцати километров по бурелому мокрой тайги и не попасться в лапы оперативников, которые стерегут с помощью специально дрессированных псов тропы застав. Требовалось быть сверхпредусмотрительным, ибо мы должны были бежать с центрального лагпункта, который находился вблизи соцгорода и охранялся с особой тщательностью, так что проделанная подготовка к побегу была в данном случае необходима. Во всей этой неудаче я винил только себя. В самом деле, хорошо зная Владимира, имея уже его отказ, я был обязан предусмотреть такого рода возможность, перетащить тайник в новое место и "рвануть когти" вдвоем с Василием. Будь на мне меньше производственных обязанностей, я, наверное, вовремя продумал бы этот вариант. В старый тайник можно было бы перенести треть запасов, карту, предварительно сняв с нею копию, самодельный компас, - позднее в мастерской Владимиру бы об этом рассказали, - и мы имели бы полное право не предупредив его, бежать вдвоем. Так, по моей вине, бездарно, чтобы не сказать позорно, провалился задуманный план.
Усилившийся террор повлиял на мои доводы о необходимости побега, так как я надеялся на наше вмешательство в происходившие события.
У Василия тоже были свои причины. В 1938 году он получил "детский" срок в три года и на память о следствии отбитые почки. Выпустить его должны были в июле 1941 года, но, как и все, ему подобные, он перешел в разряд "пересидчиков". Перспектива была одна - пребывание в лагере до конца войны. За это время можно было легко получить новый срок и подохнуть от голода. Впрочем, как мастер смены, он, пожалуй, мог бы и не попасть в лапы чекистов, но слишком уж стосковалась по воле и открытой борьбе его свободолюбивая душа.
О Владимире и говорить не хочется, так как его поведение, пронизанное нерешительностью, трусостью и предательством, перекрывало первичные мотивы его желаний.
Я думаю, что доводы, побудившие нас к побегу, при известном напряжении воображения, в какой-то мере смогут быть поняты западным читателем. Я не случайно говорю именно о напряжении воображения. Свободным людям, не испытавшим фантастическую концентрацию чекистского террора, кажется невероятным само его существование, а связанные с ним поступки представляются выдуманными и необоснованными. Для большей ясности мне хочется привести лишь пару примеров, в тех условиях почти банальных.
Двум зэкам весной 1942 года зверски хочется курить. За последний месяц они не имели ни одной затяжки. При крайнем истощении следы никотина в крови производят на человека мучительное воздействие, вполне сравнимое со страшными муками голода и даже их превышающее. Когда все средства испытаны, остается последнее. Махнув рукой, скрепив свое решение блатной формулой типа "вались… оно все в рот", идут к лагерному "куму" (оперуполномоченному). Стучатся, входят… Кум принимает приветливо: "Садитесь". На столе открытый портсигар с настоящей золотистой махоркой. Закурить он не предлагает, ведь каждая скрутка - огромная ценность, и ждет, что ему скажут.
- Начальник, уши опухли. Дай закурить.
- Вы что ж, только закурить ко мне зашли, - говорит он с издёвкой, - или по делу?
- Ну, что вы, разве мы посмели бы просто так зайти. Хотим заложить контру. Ведет агитацию, ругает порядки.
- Кто он?
- Такой-то.
- Сейчас оформим протокольчик, а потом и закурим.
А сам пока что пускает дым в сторону своих клиентов. Протокол составлен, подписан. Каждый получает по скрутке - цену крови - и, шатаясь от каждой затяжки, любители дыма покидают кума.
Бригада в условиях зимы 1943-44 годов. Повальная смертность уже прекратилась, но чудовищные нормы остались в действии. Выполнить их невозможно. Без "туфты" человек не получит пайку, достаточную для жизни. Но "зарядить туфту" надо уметь, нужен опыт. За тринадцать лет в лагерях я превзошел науку кормления людей при невыполнимых нормах выработки и скудных раскладках лагерного питания, то есть, попросту говоря, искусство описывать повременный труд как сделанный по "общереспубликанским нормам".
Но рядовой бригадир редко обладал этим умением и, когда у него под боком не было такого "писателя", целиком зависел от нормировщика и десятника. Такие гиблые бригады могли бедствовать даже в относительно благополучное время. В них всегда было несколько человек - то ли ослабевших, то ли негодных работников, а в эти годы часто и блатарей, не желающих работать, но нагло претендующих на большую пайку и выходящих на работу только из боязни заработать десятилетний срок за "саботаж" в военное время. Как по нотам, в этих будничных условиях разыгрывалась убийственная драма. Кто-нибудь из тех, от кого бригадир требовал работы и подчинения общим условиям, писал на него ложный донос, и тот исчезал в изоляторе.
Наша последующая судьба представлялась достаточно неясной нам самим. Рациональное было отделено от иррационального тоненькой перегородкой. В самом деле, на что могли рассчитывать Василий и я - два добрых молодца, один из которых точно сошел с картины Репина "Запорожцы", а другой всю жизнь страдал от своей заметности. В условиях дикой, невиданной в истории, шпиономании появление во время войны двух мужчин в цветущем возрасте, да еще в подозрительной одежде, было бы прекрасной мишенью для специально выдрессированного населения, проживающего в округе.
Побег на север и на восток исключался из-за цепи лагерей и развращенных режимом жителей, для которых существовал определенный тариф за поимку заключенного: несколько пачек махорки, пуд (шестнадцать с половиной килограммов) муки, какое-то количество трески, несколько литров керосина. Я не берусь рассматривать этот набор как тридцать сребреников. Население, зачастую состоящее из инородцев или тесно с ними перемешанное, было теми же приемами террора обращено в добровольно и, вместе с тем, принудительно действующих ищеек.
Нам рассказывали, как в эти годы с глухой подкомандировки Ивдельлага было совершено несколько удачных побегов блатарей. Но их всех неизменно ловили жители одной и той же деревеньки. Еще до войны это был для них как бы охотничий промысел. Я думаю, что начальству не улыбалось в той глуши держать, кроме охраны, еще штат оперативников, и их задачу, по особой договоренности, взяли на себя жители. Тогда рассвирепевшие блатари пошли не в обход, а прямо в лоб на эту деревню, население вырезали, строения сожгли, благо в большинстве своем мужики были в армии. Происшествие стало известным, промысел был временно приостановлен, и два-три года жители вели себя более сносно. Но после войны всё пошло по-старому.
Идти на юг означало в случае удачи залезть в подпол какой-нибудь вдовушки и ожидать в её объятиях конца войны или решительных перемен. Этот путь мы отвергли. Он нам органически не подходил, хотя был наиболее реальным.
Оставался путь на Запад. Он был самым опасным, но сулил какие-то близкие изменения в судьбе. Нам представлялось возможным раздобыть одежду с воинскими документами и затем пробираться в район боев. Далее уже смотря по обстоятельствам - либо перейти линию фронта немедленно, либо пристать к какой-нибудь части, чтобы в удобный момент все равно оказаться по ту сторону и создать русские освободительные отряды. Я был убежден в правильности конечной цели, так как хорошо знал настроения народа и его отношение к сталинскому режиму. Но проделать путь от Вятки к Сталинграду или до финской границы было гораздо сложнее - очень уж мы бросались в глаза. Это подрывало веру в успех задуманного и объясняло отсутствие необходимого огня в наших действиях.
Беглецы
Год спустя, уже в лагерной тюрьме, я встретился с беглецом, о котором следует рассказать особо. Он бежал по нашему маршруту летом 1943 года, но не с центрального, а с крайне удаленного лагпункта. Подготовлен он был гораздо хуже нас, пропуска не имел, но добрался до реки Вятки, затем вниз по ее течению - до Волги, оттуда - до Сталинграда, и при этом большой кусок пути прошел один на лодке. Кормился он, главным образом, у бакенщиков и воровством с огородов. Под Сталинградом он смешался с воинской частью и вполне прижился в ней, как вдруг начальнику политотдела, то есть армейскому чекисту, что-то в его бумажках показалось подозрительным. Его допросили в СМЕРШе, снова посадили, вернули в лагерь, в изолятор, и он получил новые десять лет. Был он, как будто, из лесников, и чувствовалось, что прекрасно знает и понимает природу. Рослый, жилистый, очень выносливый, он имел неоценимое преимущество перед нами: стёртое, обыкновенное, неприметное российское лицо. Следовало бы для характеристики необычного в ту эпоху сохранить его имя или фамилию, но я, к сожалению, не могу их вспомнить.
В сорок третьем - сорок четвертом я провел одиннадцать месяцев в изоляторе и тесно соприкасался там с вереницей беглецов. Сравнительно огромное число их в тот год, неподготовленность большинства к побегу и желание многих просто использовать неудачу для отправки в Кировскую тюрьму, а оттуда в какой-либо другой лагерь, говорили о неослабевающем в то время терроре чекистов и убийственных условиях существования. Почти все беглецы были пойманы в первый же лень, так как не были столь тщательно подготовлены и не обладали чувством природы. Это были обыкновенные ребята. С самого начала они совершили много промахов. Так, один из них, бывший военный летчик, "Алексей человек Божий", как он себя почему-то часто величал, напоролся на вахту восьмого лагпункта, прямо выйдя из леса. Они не понимали, что тайга без компаса означает голодную смерть. Летом 1942 года заблудились два мальчика лет по пятнадцати, родители которых были вольнонаёмными в "соцгородке". Их попробовали искать, но безуспешно. Тогда, видно, для очистки совести, котельной лесозавода приказали включить гудок, и он ревел непрерывно более двух недель. Детей так и не нашли. Следовательно, они не наткнулись ни на одну из троп, которые вывели бы их к "соцгороду", к одному из лагпунктов или к заставам оперативников. Скорее всего, они либо утонули в болоте, либо провалились в трясину, обессиленные от голода… Тайга - страшное место и шутить с ней невозможно. Для побега необходимо было одно из трех: хорошая подготовка, развитое шестое чувство восприятия природы, большой опыт и знание лесов…
В лагере упорно передавался рассказ (который многие воспринимали как легенду), что по лесу бродит шайка заключенных - пропавшая целиком бригада, разоружившая стрелка. Говорили, что это латыши. Мне же на ум пришли кубанцы, которые обживали сибирскую тайгу и, благодаря этому, стали многоопытны и великолепно приспособлены. В мирное время их обязательно выловили бы, но в условиях войны чекистам на такую операцию явно не хватало сил.
Среди беглецов был один парень, которого постигла неудача по стечению обстоятельств: его "след" быстро взяла собака. Он был совершенно исключительно приспособлен к лесной жизни. Это был человек-волк - и по своему отношению к жизни, и по хватке, и по обостренности инстинктов. Кстати, и глаза у него были какие-то желтые, волчьи. Я думаю, что он мог дать немало очков вперед гамсуновскому лейтенанту Глану, олицетворявшему бога лесов Пана. Северный красавец со звериными глазами меньше походил на древнегреческого Пана, чем он. К своей неудаче он относился с усмешкой: мол, и на старуху бывает проруха. Он твердо был уверен, что весной его в лагере уже не будет: освободит, как говорили, "зеленый прокурор". Он считал, что это дело решённое и не скрывал своих планов. Я невольно разделял его убежденность.
Полной его противоположностью был бывший заведующий магазином, человек городской, страшно болтливый и крайне нервный. Его побег был настолько необычен, что именно этим он и сбил с толку искавших его оперативников. Не сворачивая в лес. он попёр прямо по дороге, которая привела его в деревню. Там на него никто не обратил внимания. Одеты тогда все были ужасно: в лагерных телогрейках и бушлатах ходили многие и в городах, не говоря об окрестных деревнях. Минуя лагпункты, он в открытую переходил из деревни в деревню. Так длилось около недели. Подвел его призывной возраст, и после проверки документов он был водворен в лагерь.
Запомнился также инженер с военного завода посадки зимы сорок второго - сорок третьего гола. Такими я представлял себе белых юнкеров. Он был хорошего роста, крепкого телосложения, необычайно широкоплеч, с правильными чертами открытого лица, светлыми глазами и волосами. Что-то почудилось мне родственное в наших намерениях. Но он находился очень недолго в камере, где была "наседка", стерёгшая каждое мое слово, так как шло следствие, и откровенно поговорить с ним не удалось. Против его побега было всё, кроме его мужества и воли. Он служил живым укором для меня, убежденного врага этой системы, волей обстоятельств наладившего ей военное производство, которое обеспечило выпуск нескольких десятков тысяч хвостовиков сухопутных мин.
Опасная болтовня
В своей ненависти к режиму я был достаточно последователен. Побег сорвался. Я стал писать заявления об отправке в штрафной батальон. Со штрафниками было даже удобней остаться за линией фронта, ибо. как правило, их бросали в самое пекло. Кроме того, я вполне уже уразумел, что смерть от горячей пули куда милостивее, чем то, что нас ожидало. За полгода я написал пять заявлений, но ни разу не получил ответа. Сердце наполнялось горечью.
После того, как я сформулировал свои выводы, мне стало ясно, что без толчка, без минимальной помощи извне громада лагерей своего слова не скажет. Пока что я довольствовался проверкой нашей готовности к активным действиям и слегка способствовал возникновению и поддержанию таких настроений.
К тому времени я прекрасно понял, что обществом движут единицы. В первый год войны мы убедились в этом и на собственном примере. Наша пятерка в мастерской держалась очень скромно, проявляла себя в силу острой необходимости и почти исключительно в рамках деловых требований. У каждого из нас было по нескольку близких людей среди работяг, но никакой агитацией мы не занимались. Нам было ясно, что когда настанет момент действовать, люди пойдут за нами. И по какой-то странности это знали не только работяги, но и соприкасавшиеся с нами вольнонаёмные, охранники и ближайшее начальство. На нас смотрели как на будущих вождей, как на людей, которые сразу возьмут власть в свои руки. Это было крайне опасно, так как в отношении к нам сквозила некая просительность, стремление словесно оправдать свое служебное положение, свою симпатию к заключённым. Забавно было даже наблюдать колебание этих настроений в зависимости от содержания сводок с фронтов… Пока что никакой особой подготовки к активным действиям мы вести не могли. На данном этапе достаточно было следить за состоянием умов ведущей части заключенных. Не раз приходилось слышать мнение, что люди дела не разговаривают, а действуют. В отношении простейших, заранее решенных проявлений это верно. Но в области неведомого - всюду, где требуется хорошо продумать свое поведение, словесное выражение мыслей неизбежно, особенно если их нельзя изложить в письменной форме. Потому летом 1942 года разговоров было много, гораздо больше, чем нужно.