Вопрос: Чем объяснить, что вы писали два рапорта об одних и тех же событиях?
Ответ: Первый рапорт был неполный.
Вопрос: Где находится ваш первый рапорт?
Ответ: Не знаю. Я его передавал своему начальству (начальнику четвертого отдела ОРУД). Потом мне сказали, что его передали следователю.
Вопрос: Вы писали второй рапорт по собственной инициативе или кто-нибудь предложил вам это сделать?
Ответ: Начальство мне сказало, что первый рапорт нужно дополнить.
Вопрос: Чем нужно было дополнить первый рапорт?
Ответ: Что главная помеха в нашем деле затор транспорта.
Вопрос: Когда вам было дано указание о необходимости дополнить рапорт?
Ответ: Я писал второй рапорт сразу после того, как мне начальник об этом сказал, значит, 3 сентября.
Далее в протоколе записано:
По ходатайству защиты суд удостоверяет, что допрос свидетеля Куклина на предварительном следствии (том 1, лист дела 69) датирован 27 сентября 1968 года.
Даже самый далекий от работы правосудия человек не может не понять, что показания Куклина в суде полностью дискредитировали содержавшееся в его втором рапорте, дописанное им по указанию руководства утверждение: "Эта группа мешала движению транспорта".
В этих условиях для того, чтобы исключить всякие сомнения и возможность судебной ошибки, защите и объективному суду было необходимо ознакомиться с подлинным документом – с тем рапортом, который Куклин писал по собственной инициативе, по собственному разумению и в самый день события.
По советскому закону вся первичная документация, относящаяся к событию преступления, обязательно приобщается к делу. Это гарантирует суду и сторонам возможность самостоятельно анализировать содержание этих документов. В нашем деле таким первичным документом был рапорт инспектора ОРУД Куклина от 25 августа. Поэтому вся защита и все подсудимые заявили ходатайство об его истребовании. Такое ходатайство подлежало безусловному удовлетворению.
И вновь суд выносит определение:
…в ходатайстве об истребовании рапорта инспектора ОРУДа Куклина от 25 августа отказать, так как суд не видит в этом необходимости.
Последовательно и целеустремленно охранял суд все то, что подкрепляло обвинение. У адвокатов оставалась только одна возможность, один метод защиты – критика собранного следователем обвинительного материала.
Самое важное для меня, когда анализирую показания уже допрошенных свидетелей, – это "забыть". Забыть внешность свидетеля, интонацию, с которой он дает показания. Забыть все то, что создает эмоциональное воздействие свидетельских показаний, вызывает симпатию или антипатию, чтобы не позволить себе слишком поспешно принять на веру показания благожелательного свидетеля либо также поспешно отвергнуть, как не заслуживающие доверия, показания "недругов".
Так и в этот раз. Стоило мне заставить себя отрешиться от неприязни к свидетелям обвинения – Долгову, Иванову, Давидовичу и другим, забыть откровенно издевательский тон, которым Долгов отвечал на наши вопросы: "Нет, никого из знакомых на Красной площади не видел. С Ивановым незнаком. Веселова не знаю"; стоило забыть внешность Давидовича – его пересеченное шрамом лицо гангстера, – как я видела, что нет ничего страшного в тех показаниях, которые давали эти столпы обвинения.
Изобличающую, обвинительную силу их показаниям придавали не факты, а оценки. "Поведение этих лиц было безобразным", "Они вели себя провокационно", "Я, как и все граждане, был возмущен их наглым поведением". Но суд не вправе пользоваться оценкой события, которую дает свидетель. Обязанность суда – самостоятельно оценивать доказательства, то есть сообщенные свидетелем факты. И я должна, как потом обязан это сделать и суд, освободить показания свидетелей от всего второстепенного, оставляя в них только то, что прямо относится к ответу на вопросы: нарушили ли подсудимые общественный порядок, имело ли место нарушение нормальной работы транспорта.
Показания в суде свидетеля Долгова (лист дела 59 оборот – 60):
Увидел всю эту группу. Они держали в руках плакаты. Собралась толпа. Люди, окружавшие их, возмущались, выкрикивали в их адрес оскорбления. Когда их задерживали, сопротивления с их стороны не видел. К Лобному месту подошли машины, в которые посадили задержанных.
Показания свидетеля Иванова в суде (лист дела 62–62 оборот):
Увидел на Красной площади толпу. Подбежал к Лобному месту. Вокруг них собралась толпа человек 30. Народ возмущался. Я помог посадить Дремлюгу в машину. Он сопротивлялся, это выражалось в том, что не хотел идти, упирался.
Показания свидетеля Давидовича в суде (листы дела 64 оборот – 65):
Они сидели у Лобного места и держали лозунги провокационного характера. В течение двух-трех минут они громко обращались к собравшимся с речами митингового характера. Один из сидящих сказал, что ему стыдно за наше правительство. Я помог посадить одного из них в машину – он сопротивлялся.
А вот показания еще одного свидетеля обвинения, на объективность которого, несомненно, будет ссылаться прокурор: он не сотрудник воинской части 1164, не работник милиции; он просто один из толпы. Один из тех, кто действительно был возмущен демонстрацией.
Показания свидетеля Федосеева в суде (листы дела 65–66):
Они сидели у Лобного места с провокационными плакатами. Подошли машины, и их туда посадили. У одного из задержанных лицо было в крови (Файнберг). Когда его сажали в машину, он крикнул: "Долой правительство тиранов!" Кроме того, один сказал, что ему стыдно за наше правительство. Больше ничего я не слышал. На все возмущение толпы сидящие ничего не говорили.
Так записаны в официальном протоколе судебного заседания показания самых агрессивных свидетелей обвинения в наихудшем для подсудимых виде. В том виде, в каком будут лежать они перед составом суда в часы вынесения приговора.
Многое из того, что эти же свидетели отвечали на вопросы адвокатов, в протоколе не записано. Это тоже не случайность. Председательствующий не только следит за тем, как секретарь записывает показания, но и проверяет весь протокол, указывает, что нужно добавить, что, наоборот, убрать. Иногда по указанию судьи секретарь переписывает целые страницы протокола, иногда вставляет в него или вычеркивает целые фразы.
Так из протокола судебного заседания по делу о демонстрации на Красной площади были выброшены все упоминания о работниках КГБ, которые принимали участие в задержании демонстрантов.
Я, как и все адвокаты, веду во время судебного заседания свой, неофициальный, протокол, в который записываю самое важное из показаний свидетелей. В моем протоколе записано:
Свидетель Стребков: В отделении милиции, куда я доставил гражданина Бабицкого, я видел гражданина, который принес плакат "Руки прочь от Чехословакии". Он оказался сотрудником КГБ. Так он сам отрекомендовался. Этого гражданина я видел 25 августа на Красной площади.
Свидетель Давидович: В задержании участвовали работники оперативной группы (КГБ). Все они были в штатском. Один из них предъявил свое удостоверение.
В официальном протоколе эти показания записаны не были. Но не только это. Официальный протокол по нашему делу искажал показания свидетелей.
Там, где свидетель уверенно говорил, что машины через Красную площадь не проходили, в протоколе записывалось:
Я не видел, чтобы машины проходили, но было много народа, и я мог не заметить.
Или:
Я не слышал, говорили ли они что-нибудь, но было шумно, и я мог не услышать.
Это вместо:
Подсудимые ничего не говорили.
Записи в протоколе, сделанные по этому методу, обесценили такие важные для защиты доказательства, как показания свидетеля Ястребовой и Лемана. Но, несмотря на это, отбрасывая в сторону все, что говорилось в суде в пользу подсудимых, я с убежденностью пришла к выводу: показания всех свидетелей обвинения даже в том виде, как они записаны в официальном протоколе, не изобличали подсудимых в совершении уголовного преступления.
Описанный мною метод подготовки к защите – метод "отстранения", "взгляда со стороны", – наверное, совсем не оригинален. Я таким методом пользовалась всегда, но это не научило меня быть равнодушной в суде. В каждом новом процессе я вновь с симпатией и доверием выслушивала благоприятные для моих подзащитных показания, вновь внутренне негодовала, слушая показания свидетелей обвинения, чтобы потом усилием воли на какое-то время забыть, кто "враг", а кто "друг", и выуживать из их показаний по крупицам факты, факты и только факты.
Этот нелегкий для меня процесс разделения того, что воспринимается слитно, как нечто целое, дает очень недолговечный результат. И эмоциональное восприятие возвращается вновь и так и оседает в памяти на годы, а многое даже навсегда. Я не верю, что наступит время, когда забуду и то, что говорила тогда на нашем процессе Татьяна Великанова, и то, как звучал ее голос:
Они не реагировали даже на то, что их били. Сидели не поднимая головы. Не сопротивлялись, когда их били ногами. Как будто это не их, как будто они на другом свете.
Помню, как я опустила голову, чтобы никто не заметил моего волнения, когда слушала ее рассказ – рассказ женщины, на глазах которой избивают мужа и которая сумела себя сдержать и не вмешаться, не защитить. Ведь она обязана была выполнить взятую на себя роль свидетеля-очевидца, чтобы потом в суде, неизбежность которого она понимала, иметь возможность рассказать правду о демонстрации.
Помню и то, как постепенно затихал враждебный гул "публики", и наступила тишина, в которую падали полные достоинства слова, сказанные в ответ на вопрос прокурора:
Я не считала себя вправе его отговаривать. Он поступил так, как требовали его совесть и его убеждения (лист дела 79).
Эффект, произведенный ответом Татьяны, был для прокурора настолько неожиданным и непонятным, что он растерялся и замолчал. Только после того, как все адвокаты закончили допрашивать этого свидетеля, прокурор попросил у суда разрешения продолжить ее допрос.
Даже сейчас, когда заканчиваю воспоминания об этом необычном деле, мне почти нечего сказать моему читателю о прокуроре. Разве что он обладал резким неприятным голосом и странной фамилией Дрель. Когда, уже после вынесения приговора, мои товарищи по консультации просили меня рассказать о судебном процессе, рассказывала о подсудимых, о суде, об адвокатах, но никогда о прокуроре.
В ходе судебного разбирательства он не задал ни одного нового существенного вопроса, ограничиваясь повторением тех, которые раньше до него задавал следователь. Его обвинительная речь.
Но раньше нужно рассказать о том, в каких условиях начались судебные прения.
10 октября, в конце обеденного перерыва, когда публику еще не впустили в здание, я стояла одна в пустом коридоре. В это время из канцелярии вышел председатель Московского городского суда Николай Осетров и направился в совещательную комнату. Увидев меня, он остановился в нерешительности, а потом подошел.
– Хорошо, что судебное заседание еще не началось, – сказал мне Осетров. – Я хочу предупредить вас и прошу передать остальным адвокатам, что принято решение заслушать речь прокурора и речи адвокатов сегодня.
И, как бы предвидя мои возражения, добавил:
– Перенести прения сторон на завтра мы не можем.
– Еще не закончено судебное следствие, еще не допрошен ряд свидетелей, после которых у защиты возникнут дополнительные ходатайства. Кроме того, нам всем требуется время для подготовки к речам.
– Судебное следствие будет закончено сегодня. Суд объявит небольшой перерыв и даст вам разумную возможность подготовиться к речи. Я думаю, одного часа адвокатам будет вполне достаточно. Не возражайте, товарищ адвокат, – добавил Осетров, видя, что я собираюсь спорить с ним.
А потом, уже не смущаясь тем, что при мне идет в совещательную комнату, Осетров направился передавать судье это новое распоряжение о порядке слушания дела.
Следующим человеком, который сообщил мне эту новость, был председатель президиума Московской коллегии адвокатов Константин Александрович Апраксин. Он вышел из канцелярии почти сразу после того, как Осетров зашел в кабинет к Лубенцовой, и потому не знал, что сообщаемая им "новость" уже не является для меня новостью.
А я слушала его рассказ и думала: "Неужто оба они не понимают, что это непристойно? Неужто привычка к вмешательству партийной власти в дела правосудия так велика, что они даже не пытаются скрыть, что там, "наверху", решают все вопросы, которые должен и вправе решать только суд?.."
От Апраксина я узнала, что речи адвокатов будут стенографироваться.
– Будьте осторожны, – сказал мне Константин Александрович, – обдумывайте каждое слово, каждую формулировку. На вас лежит ответственность перед всей коллегией.
А когда обдумывать? Ни я, ни мои коллеги, которым тут же я передала весь разговор, не сомневались, что решение это было неожиданным не только для нас, но и для Лубенцовой, Осетрова и Апраксина. Апраксин этого не скрывал. Когда я упрекнула его, что не предупредил нас заранее, он откровенно сказал, что сам об этом узнал недавно и что возражать бессмысленно.
После этого разговора суд быстро отказал нам во всех ходатайствах, и судебное следствие объявили законченным.
Через два часа судебное заседание возобновилось. Прения сторон откроются речью прокурора. А пока мы, адвокаты, расселись по разным углам зала. Кто сидит за столом и пишет, кто примостился в углу на скамейке, разложив на подоконнике свое досье. Я просто хожу по коридору вперед и назад и опять вперед и назад. В общем-то защитительные речи, их основной стержень, у всех нас готовы давно. Да и накануне каждый из нас дома, как я – за кухонным столом, или лежа без сна в постели, вновь проверял свою аргументацию и обдумывал основные формулировки, чтобы во время речи не "понесло", чтобы суметь удержать себя в рамках допустимого, дозволенного политической цензурой.
Государственному обвинителю, поддерживающему обвинение в таком деле, как наше, было предельно просто произнести демагогическую пропагандистскую речь. Но дать правовой анализ, не отказываясь при этом от обвинения, была задача не просто трудная, но, на мой взгляд, невыполнимая. Наш прокурор перед собой этой задачи не ставил.
Обвиняя подсудимых именем государства в нарушении общественного порядка и клевете, прокурор говорил о "подрывной деятельности международного империализма, и в первую очередь о США". О том, что "…международный империализм развернул кампанию антисоветской пропаганды по поводу оказания Советским Союзом братской помощи Чехословакии", что "буржуазная пропаганда распространяет клевету против Советского Союза".
Значительная часть речи прокурора была посвящена тому, что Советская армия в годы Отечественной войны освободила Чехословакию от фашистских захватчиков и что плакаты "Да здравствует свободная и независимая Чехословакия" или "За вашу и нашу свободу" – это надругательство над памятью погибших в тех боях советских воинов. Наш прокурор настолько увлекся политической частью своей речи, что не заметил, как в тех действиях, которые следствие рассматривало как клеветнические и квалифицировало по статье 190-1 Уголовного кодекса, он усмотрел нарушение общественного порядка (статья 190-3 Уголовного кодекса), и, наоборот, ту часть обвинения, которую следствие признавало "действиями, нарушающими общественный порядок", прокурор просил признать клеветой и квалифицировать по статье 190-1.
Свою обязанность доказать обвинение прокурор реализовал в двух фразах:
Нет надобности доказывать, что эти плакаты носили явно клеветнический характер.
И:
Наша печать разъяснила всем гражданам прогрессивный характер действий советского правительства, и не понимать это невозможно.
Прокурор решительно возражал против термина "демонстрация" применительно к нашему делу. Он признал, что конституция гарантирует советским гражданам право на свободу демонстраций, но утверждал (и в этом он абсолютно прав), что партия и правительство признают демонстрацией только то, что организовано или санкционировано властью.
Весь этот набор демагогических фраз и политических лозунгов вполне привычен на митинге. В суде от прокурора, даже по политическим делам, ждут большего. Лубенцова была явно разочарована. С нескрываемой иронией слушала она "правовую" часть речи прокурора и, наверное, досадовала на то, что ей придется заново в приговоре решать вопросы квалификации, так безбожно перепутанные обвинителем.
Но вот наступают минуты, когда прокурор обращается к суду с предложением о наказании.
Все замерли, понимая, что именно сейчас решается судьба подсудимых, что в этом случае устами прокурора Дреля будет говорить государство, послушным рупором которого он является.
Уже перечислены все "нравственные пороки" подсудимых, которым советская власть дала "все" и которые вместо того, чтобы доверять советским газетам и советскому радио, "черпали порочную информацию из мутных зарубежных источников"; и дальше:
Учитывая, что Литвинов, Бабицкий и Богораз раньше к уголовной ответственности не привлекались. при избрании меры наказания прошу применить статью 43 Уголовного кодекса РСФСР…
Чуть повернув голову, я вижу широко раскрытые удивленные глаза Ларисы, слышу чей-то глубокий вздох в зале.
Мы тоже растерянно смотрим друг на друга, когда в какие-то доли секунды каждый думает: "Что это значит? Почему статья 43 Уголовного кодекса, которая дает суду право избрать наказание ниже, чем то, которое предусмотрено в статье? Какое наказание может быть ниже, чем минимальная санкция статьи 190 – штраф до 100 рублей?.."
Но уже слышим:
Литвинову Павлу Михайловичу – 5 лет, Богораз Ларисе Иосифовне – 4 года, Бабицкому Константину Иосифовичу – 3 года.
Дремлюге Владимиру Александровичу и Делонэ Вадиму Николаевичу, с учетом прежней судимости, по 3 года лишения свободы каждому.
У меня уже нет времени осознать это невероятное, ранее неизвестное советскому правосудию предложение, когда просьба о смягчении наказания сочетается с увеличением максимального срока, предусмотренного этой же статьей. Но даже в эти мгновения, когда слышу голос Лубенцовой:
– Слово для защиты подсудимого Литвинова предоставляется адвокату Каминской, – и пока я встаю и медленно отодвигаю подготовленные и никогда не нужные мне во время произнесения речи тезисы, не перестаю думать: "…Для Ларисы, Павла и Кости ссылка – это почти счастье…"