Все, что случалось в мире, имело к нему самое непосредственное отношение. Всякая несправедливость воспринималась им как сигнал бедствия, требующий его немедленной помощи. У Юрия была природная, лишенная всякого насилия разума над чувством потребность поступать только в согласии с совестью. Сочетание такого характера с независимостью суждений и определило то, что Галансков рано осознал свою оппозиционность советскому режиму, атмосфере лжи и социальной несправедливости и стал активно против этого бороться.
Юрий родился в 1939 году. Его мать – уборщица, отец – токарь. С детства Юрий жил в бедности и не тяготился ею. Казалось, что даже самые небольшие, самые необходимые деньги или вещи были для него лишними, он всегда находил кого-то, кому эти деньги были нужнее, чем ему; вещи – необходимее. Слова "добрый", "бескорыстный" определяют характер Юрия Галанскова, только если их употреблять в самом крайнем, преувеличенном почти до невероятности смысле. Выражение "Он настолько добр, что готов отдать последнюю рубашку" относится к Юрию в прямом, а не метафорическом значении.
Я не знаю, был ли Галансков религиозным человеком, но его душевная чистота, мягкость и любовь к людям, особенно к детям, соответствуют тому нравственному облику, который я связываю с представлением об истинном христианине.
После осуждения Юрия я никогда его больше не видела. 4 ноября 1972 года, через 5 лет и 10 месяцев после ареста, он погиб в мордовских лагерях строгого режима. Все эти годы, когда мучительные боли почти не оставляли его, когда он медленно угасал от непосильной работы, язвенной болезни и хронического узаконенного голода, он писал из лагеря письма, полные любви и нежной заботы о других:
Здравствуйте все! Всех целую и обнимаю и жму руки – кого как. Милая мама и драгоценный мой папа Тимофей Сергеевич, две мои Аленки, одна из которых Лена, я постоянно думаю обо всех вас и о своих друзьях и знакомых. Когда я ложусь спать, я говорю: "Спокойной ночи, мама, спокойной ночи, Леночка", и далее я говорю "спокойной ночи" всем, кого я уважаю и люблю. Так что многие даже не подозревают, что ежедневно несу их в сердце своем.
Мамочка, одет я тепло, не мерзну, желудок болит не очень. Чуть-чуть. Ты не волнуйся, береги свое здоровье. Пиши мне чаще. Я люблю твои письма.
Сейчас мне сделали укол атропина, и мне стало легче. Мама, дорогая, ты, пожалуйста, не волнуйся.
Сижу на работе, шью рукавицы. Часов в 10 случайно посмотрел в окно. Бог мой! Надел шапку, укутался в шарф, выбежал на улицу. Под золотым солнечным небом покрытые снегом розовые крыши. Вот оно! – обрадовался я. Присмотрелся и вижу – из труб валит фиолетовый дым, а северо-западная часть неба – сиреневая. А какие были закаты в первых числах января! Даже малиновые. В Сочельник вспоминал о родных и близких, о дорогих нам людях.
Мамочка, напеки пирогов (хорошо бы с яблоками) и отнеси Кате и Мите. Только побольше, целую кастрюлю. Мамочка, купи им хороших конфет на елку, только обязательно хороших. И еще маленьких мандаринов. Мамочка, когда Катя с Митей будут приходить к тебе, ты обязательно корми их. Ладно?
Здравствуйте, мама, папа и Леночка. Дня 3 или 4 я лежал в стационаре, а в первых числах сентября меня срочно увезли в больницу. Со здоровьем у меня здесь в больнице несколько лучше. Если так же будет в лагере, то жить вроде бы можно. Вот только что узнал: меня выписывают завтра – 25 сентября. Однако пусть так. Если в лагере не очень будет болеть, то можно будет жить и там.
Мамочка, для маленького Юры нужно обязательно сделать маленькую елочку. Он, конечно, ничего не понимает, но все равно ему будет хорошо. Он будет улыбаться и шевелить ручками.
И опять письмо из больницы:
Сейчас ночь. Темно. Почти не видно слов. Пишу при свете уличного фонаря (из окна), подложив книжку Леопольда Стаковского "Музыка для всех нас". Приятная книжка. Еще у меня с собой книжечка стихов Бодлера. Успел прихватить только эти две. А без книг скучно. Да и вообще скучно одному без ребят. Вот только Миша Садо навещает меня вечером. Заварил бы я ему кофе. Да нет у меня кофе. Я свою долю отдал Юрке Иванову, а то ему в Саранске без кофе трудновато будет.
Для себя Юрий просит только книги. Стихи, книги по психологии, биологии, генетике, демографии, логике и. побольше витаминов:
Как можно чаще покупай их мне. Они дешевые.
Когда читаешь все эти письма, кажется, что, наверное, и впрямь боли были терпимые, что "…жизнь идет своим чередом при всех обстоятельствах, как, собственно, она и должна идти".
Международный красный крест.
Комиссия по правам человека.
ОБРАЩЕНИЕ
19 января 1967 года я был арестован.
Нахожусь в заключении шестой год. Я болен язвенной болезнью двенадцатиперстной кишки. Из пищи, которую я получаю в заключении, могу есть только незначительную часть, поэтому изо дня в день я недоедаю. И в то же время условиями строгого режима я фактически лишен какой-либо реальной возможности получать необходимые мне продукты от родных и близких. У меня мучительные вечные боли, поэтому я ежедневно недосыпаю.
Я недоедаю и недосыпаю уже пять лет. При этом я работаю 8 часов в сутки. Каждый мой день – мученье, ежедневная борьба с болями и болезнью. Вот уже пять лет я веду борьбу за здоровье и жизнь.
Недели, а может, даже дни между этими трагическими словами и письмом о фиолетовом дыме, который валит из трубы, и розовом снеге, покрывающем крыши. И люди, читавшие это письмо тогда, в 1972 году, успокаивались – ведь оставалось до освобождения всего 2 года.
Юрий Галансков знал, что надеяться не на что. Он понимал, что его ждет. Он сказал об этом в последних строках своего обращения:
Оставшиеся 2 года меня будут убивать. И я не могу об этом молчать, ибо под угрозой не только мое здоровье, но и моя жизнь.
Юрий Галансков
Февраль 1972 года.
4 ноября Юрия убили. Люди, в чьих руках была жизнь Галанскова, не вправе сказать: "Он умер от болезни".
Заместитель председателя Московского городского суда Лев Миронов, осудивший Юрия по указанию свыше к семи годам лагерей строгого режима, знал, что такое наказание больной человек выдержать не может, знал, что он обрекает Юрия на смерть в лагере.
Администрация лагеря, которая требовала от Галанскова выполнения нормы принудительного труда, знала, что требует от него невыполнимого. Лагерные врачи, отказавшие ему в освобождении от работы, в назначении специального диетического питания и лекарствах, знали, что отказывают в жизненно необходимом.
В июне 1971 года родители Галанскова обратились в Президиум Верховного Совета РСФСР с ходатайством о помиловании Юрия. Они писали о резком ухудшении его здоровья, о том,
что когда приезжаем к нему в лагерь, мы видим, как он мучается, ничего не может даже есть, не может с нами разговаривать. Если его сейчас не освободят, то мы боимся – Юра эти 2 года до конца срока не доживет, умрет в лагере.
Президиум Верховного Совета РСФСР отказался рассматривать ходатайство Екатерины и Тимофея Галансковых.
Семеро политзаключенных, отбывавших наказание в одном с Галансковым лагере, направили за 8 месяцев до его гибели заявление на имя Генерального прокурора СССР Руденко. Они писали, что их товарищ политический заключенный Галансков не получает квалифицированной медицинской помощи, что во время обострения болезни его не освобождают от тяжелого физического труда.
Нередко по нескольку ночей подряд он не спит из-за страшных болей, по нескольку дней ничего не ест, не имеет необходимых лекарств.
Они писали, что все это может привести к преждевременной смерти, что Галансков "медленно угасает на наших глазах".
Тогда в марте 1972 года, когда Генеральный прокурор получил это заявление, Юрия еще можно было спасти. Этого не сделали. Его убивали медленно, методично и совершенно сознательно. Они убили Галанскова, когда ему было всего 33 года.
По делу, о котором я сейчас начинаю рассказ, к уголовной ответственности были привлечены четыре человека: Александр Гинзбург, Алексей Добровольский, Вера Лашкова и мой подзащитный Юрий Галансков.
Всем им было предъявлено обвинение в антисоветской деятельности (статья 70 Уголовного кодекса РСФСР). Но, в отличие от дел, о которых рассказывала в предыдущих главах, в этом деле каждому из подсудимых было предъявлено отдельное обвинение, иногда даже не связанное с деятельностью остальных.
Александру Гинзбургу – в том, что он составил и передал для опубликования на Западе сборник материалов о судебном процессе двух советских писателей Синявского и Даниэля, о котором я упоминала ("Белая книга").
Алексею Добровольскому – в хранении и распространении среди своих знакомых антисоветских брошюр и ряда самиздатовских работ.
Юрию Галанскову – в составлении неподцензурного литературного сборника "Феникс-66", в который он включил статьи антисоветского содержания.
Веру Лашкову обвиняли в том, что она печатала для Гинзбурга и Галанскова материалы, вошедшие в "Белую книгу" и в "Феникс-66".
Кроме того, и это было основным обвинением, Гинзбургу и Галанскову вменялась преступная связь с зарубежной организацией Народно-трудовой союз (НТС), открыто призывавшей к свержению советской власти и к установлению нового политического и экономического строя.
Галансков, как и другие мои подзащитные по политическим процессам, был убежденным противником насилия. Его оружием в борьбе за демократизацию советского общества всегда было только слово. Методом борьбы – открытое высказывание мыслей. Его противниками были несвобода и социальная несправедливость.
Ни одно из предъявленных ему обвинений не уличало его в совершении безнравственных, порочащих его честь поступках. Я пишу об этом с уверенностью, несмотря на то что Юрий был признан виновным не только в особо опасном государственном преступлении – антисоветской деятельности, но и в незаконной продаже иностранной валюты, то есть в преступлении чисто уголовном, как правило, связанном с корыстными мотивами.
Более того, я пишу это, несмотря на то что дело Галанскова было единственным политическим процессом, в котором я не просила суд о полном оправдании моего подзащитного. Когда в начале этой главы я писала, что дело Галанскова было самым мучительным из всех моих политических дел, я имела в виду не те профессиональные трудности, с которыми адвокату приходится сталкиваться часто. Но даже сейчас, через много лет, я помню отчаяние от противоречия между "он не совершал ничего дурного, вредного, безнравственного" и "он нарушил закон".
Как я завидовала тогда, изучая дело, и позже, уже в судебном процессе, моему другу и коллеге, адвокату Борису Андреевичу Золотухину, защищавшему Александра Гинзбурга. Вся линия поведения Гинзбурга на следствии и в суде, последовательность и логичность его показаний давали благодарный материал для спора по тем эпизодам, в которых Гинзбург отрицал свое участие.
Главное преимущество было в защите по центральному эпизоду в обвинении Гинзбурга – в составлении сборника документов по делу Синявского и Даниэля, несомненным автором которого он был. Но, кроме того, так же как я, защищая Буковского, имела право сказать суду: "Да, он это сделал, но это не преступление", – так и адвокат Гинзбурга по тем же основаниям имел возможность сказать в защитительной речи: "В этом суде мне выпала почетная привилегия защищать невиновного".
У меня – защитника Галанскова – такой привилегии не было. Я могла произнести слово "оправдать", и притом без существенного риска для себя по самому тяжелому эпизоду обвинения Галанскова – эпизоду "связи с НТС, получения от него средств тайнописи, размножения, а также распространения антисоветской литературы". Я могла утверждать, что это обвинение не доказано. Но я не могла, следуя за Галансковым, сказать: "Да, он продавал доллары, но это не преступление, так как закон, запрещающий такую продажу, несправедлив".
Я могла говорить в суде, что сам факт составления литературно-публицистического неподцензурного сборника "Феникс", редактором которого был Галансков, не нарушает советский закон; могла частично спорить с обвинением в антисоветском содержании помещенных в нем статей. Но у меня не было права оспаривать антисоветский характер статьи писателя Синявского "Что такое социалистический реализм", а следовательно, спорить с тем, что, публикуя эту статью в своем сборнике, Галансков нарушает закон.
Я не могла занять такую позицию по чисто формальному, но обязательному для профессионального защитника соображению: ранее состоявшимся приговором Верховного суда РСФСР по делу Синявского эта статья была признана антисоветской. А приговор Верховного суда имеет обязательную силу для Городского суда.
Я искала выход из положения, готовясь к делу; думала об этом, проверяя правильность занятой мною позиции. И уже потом годами возвращалась к этой не оставлявшей меня проблеме. Даже сейчас, когда пишу эту книгу, я вновь испытываю те же сомнения, мучаюсь той же невозможностью найти решение, которое согласовывало бы мое мировоззрение профессионального юриста и продолжающую тревожить меня совесть.
Мнение моих коллег, с которыми я тогда бесконечно советовалась, проверяя себя, не давая себе права решать это только своим разумением, в главном, принципиальном – совпадали. Они тоже считали, что адвокат не может игнорировать закон, и потому я не вправе ставить вопрос о полном оправдании Галанскова.
Большинство из них считало, что я должна поставить перед Галансковым условие: он признает себя виновным по тем эпизодам, которые оспаривать невозможно, или откажется от моих услуг. Мои товарищи резонно говорили, что, когда обвиняемый не признает себя виновным, позиция защитника, который не просит о его оправдании, всегда будет восприниматься как предательство.
– Неужели ты не понимаешь, – говорили они, – что никто не будет считаться с теми границами допустимого, которые определяет сама профессия юриста, а не митингового оратора. В их глазах позиция защитника, который просит об оправдании обвиняемого, отрицающего свою вину, всегда будет восприниматься как предательство. Никто не вправе требовать от нас, чтобы мы добровольно шли на такое незаслуженное унижение. Ты должна объяснить Галанскову: раз он признает, что он совершил эти действия, то единственный логический вывод – это признание вины. Ты ничем не поступишься против совести, если уговоришь его произнести эти слова, так же как произнесли их двое других обвиняемых – Добровольский и Лашкова.
Было бы неправдой сказать, что эта сторона конфликта, относящаяся к моей репутации, меня не волновала. Мне было бы намного легче и спокойней, если бы Галансков признал свою вину, то есть дал правильную правовую оценку тем действиям, совершение которых он не отрицал. Я соглашалась, что единственный логический вывод в случае конфликта между обвиняемым, отрицающим свою вину, и адвокатом, его вину не оспаривающим, – это отказ от услуг такого адвоката. Но ставить перед Галансковым условие: либо признайся, либо защищайся сам – я просто не могла. Юрий просил меня быть его защитником и с полным пониманием, без всяких возражений согласился с занятой мною линией защиты.
Что такое интересное дело?
Для слушателя или читателя интерес к делу, как правило, определяет его фабула. Для юриста – проблема, которую это дело ставит. Социальная или глубоко личная, но всегда психологическая и нравственная.
Политические процессы ставили перед адвокатами множество глобальных проблем – проблем социальных и нравственных, психологических и правовых. Спор о фактах, а значит, и анализ доказательств в этих делах, как правило, имел второстепенное значение. Это определялось самим характером деятельности наших подзащитных. Ее преднамеренной открытостью и легальностью. Так было, когда защищала участников демонстрации Владимира Буковского и Павла Литвинова. Да и остальные обвиняемые по этим делам, независимо от того, признавали они себя виновными или нет, не отрицали своего участия в демонстрации.
Дело Галанскова, Гинзбурга, Добровольского и Лашковой тоже ставило перед защитой общие для всех политических дел проблемы. Но, помимо этого, оно было сгустком ожесточенной борьбы между обвинением и защитой и по самим фактам.
Эта борьба осложнялась тем, что кто-то из обвиняемых совершил те действия, которые КГБ считал преступными. Главный спор заключался в том, кто – Галансков, как утверждал КГБ, или Добровольский, как об этом свидетельствовали все объективные доказательства?
Начиная писать книгу, я была уверена, что расскажу о деле Галанскова так, как оцениваю его сегодня. Когда профессиональная страстность уже отошла. Время не только отделило события, но и принесло знание новых фактов, которое не могло не повлечь за собой и новые оценки. Но с каждой, с каждой написанной мною страницей я чувствовала, как все пережитое тогда вновь возвращается ко мне. Память не только воскрешает детали, казалось, давно уже забытые, но возвращает и прежнее отношение, прежний психологический и эмоциональный настрой. Отстраниться от этого оказывалось все труднее. И я решила сдаться. Писать так, как будто не прошли эти годы, без всякой корректировки, без учета изменений в моих оценках, которые произошли значительно позже. Так я вернулась в сентябрь 1967 года, когда вместе с Юрием изучала дело в Лефортовской тюрьме, когда Добровольский был для меня врагом № 1.
Мысль о жалости к сломленному и раздавленному жизнью человеку пришла позже. Тогда я испытывала к нему лишь брезгливое презрение, видела в нем лжеца и предателя. Ощущала его личным врагом, не отделяя от себя то зло, которое он принес Юрию.
В середине января 1967 года в приемную КГБ в разное время явились граждане Цветков и Голованов – работники одной из московских проектных организаций. По роду своей работы они занимались размножением на специальной множительной машине всей необходимой служебной документации. В беседе с сотрудником КГБ Голованов и Цветков (каждый в отдельности) рассказали, что по просьбе своего знакомого Радзиевского они согласились за небольшую оплату сделать так называемую левую работу (то есть частную работу в рабочее время на оборудовании, принадлежащем учреждению). Радзиевский принес им папку, в которой находились листы с машинописным текстом.
Однако, ознакомившись с содержанием материалов и поняв, что они антисоветские, каждый из них самостоятельно принял решение отнести эти материалы в КГБ. Вслед за этим был задержан и допрошен в КГБ Радзиевский. Он подтвердил показания Цветкова и Голованова и утверждал, что все это – его товарища Алексея Добровольского. Сам он эти материалы не читал и не знал, что, выполняя просьбу Добровольского, передает тексты антисоветского содержания.