Записки адвоката - Дина Каминская 5 стр.


Однако на следующий день утром следователь просил меня срочно приехать в прокуратуру. Он объяснил, что получил указание от прокурора удовлетворить мою просьбу и провести экспертизу, так как в противном случае был риск возвращения дела на доследование.

И вот мы в кабинете следователя. Я и эксперт сидим на полу, а между нами огромная куча сваленного паркета. Мы разбираем ее по дощечке, предварительно осматривая. Я обращаю внимание эксперта на каждый сучок, каждую трещину. Отбираем хороший паркет и кладем его налево, бракованные доски – направо. Так проходит около двух часов, и я с радостью вижу, что правая куча делается все больше. И, наконец, все разобрано. Наступил решающий момент оценки.

Мы оба – следователь и я – в равной мере волновались. Он – потому, что решался вопрос о качестве проведенного им следствия, я – потому, что решалась судьба моей подзащитной.

Наконец эксперт закончил свои расчеты и объявил нам результат. Общая стоимость похищенного – 93 рубля 75 копеек. Меньше 100 рублей. Я получаю право заявить ходатайство об изменении квалификации преступления, так как это хищение на мелкую сумму. Одновременно прошу о прекращении дела за малозначительностью. Через день получаю официальный ответ: дело в уголовном порядке прекращено.

Я рассказала эту – не очень-то увлекательную – историю, чтобы показать, как работает адвокат в этой подготовительной стадии. Чтобы подтвердить, что хотя его возможности и очень ограниченны, но все же участие адвоката нельзя считать абсолютно бесполезными.

После того как дело поступает в суд, наступает основная стадия как подготовки к делу, так и ведения самой защиты.

Вновь читаю досье в суде, проверяю, не упустила ли чего-либо. Делаю дополнительные выписки из дела.

В помещении Верховного суда РСФСР имеется специальная комната, где адвокаты готовятся к делам. Это комната № 13 на первом этаже. Здесь мы изучаем наиболее сложные, многотомные дела. Пять небольших столов, поставленных почти вплотную друг к другу. Окно выходит на внутреннюю лестницу. Нет ни естественного освещения, ни притока воздуха. И летом и зимой дышать совершенно нечем. А мы сидим там часами, днями и неделями, исписывая от руки страницу за страницей, все это адвокат делает сам, без всяких помощников.

Есть комната дня работы адвокатов и в Московском городском суде и даже с окном на улицу. Но в ней всегда холодно. Какой-то дефект отопления, который не могут устранить уже 30 лет. Да и никому не интересно – ведь это комната для адвокатов.

А вот в Московском областном суде и в большинстве народных судов вообще никакого специального места, где адвокат мог бы изучать дело, нет. Бегаем с томами дела с этажа на этаж в поисках пустого судебного зала. Если повезет, располагаемся там и работаем, пока не появится секретарь суда и не скажет:

– Товарищ адвокат, мы начинаем дело.

И тогда вновь собираем свое пальто, портфель, многочисленные выписки и тома судебного дела и вновь с этажа на этаж – искать свободное помещение. А если не повезет – тогда работаем в коридоре, примостившись где-нибудь на скамейке, а иногда даже и на подоконнике.

За те годы, что я живу на Западе, я имела возможность побывать и в английском, и во французском суде. Я завидовала прекрасным судебным помещениям, спокойной и деловой обстановке в суде, уважительному тону судьи при обращении к защитнику. Завидовала и отпечатанным на машинке адвокатским досье и целому аппарату помощников – юристов, стенографисток, клерков.

Завидовала и прекрасным помещениям, где расположены адвокатские конторы. Не их роскоши, а тому, как удобно и спокойно может адвокат в них работать.

Но постепенно, чем больше я бывала в западных судах, чем больше слушала выступления адвокатов, у меня возникало и новое чувство – чувство гордости за нашу профессию. Потому, что я убеждалась, что, сидя на подоконниках или на скамейках, бегая из зала в зал, мы умудрялись изучать дела не хуже, а иногда, мне кажется, и лучше наших западных коллег.

Ведь идеальное знание материалов предварительного следствия – обязательно для добросовестного и эффективного ведения защиты в советском суде. У нас адвокат не может ориентироваться на то, что он разобьет обвинение, представив в судебном процессе новые доказательства или вызвав новых свидетелей. Он не может так строить свою защиту прежде всего потому, что не знает заранее, согласится ли суд вызвать дополнительных свидетелей и согласится ли суд принять от защиты дополнительные доказательства.

И потому первая задача защиты – это подорвать доверие суда к тем доказательствам, которые собраны следователем, пробить стену предубеждения, сложившуюся у суда.

Любой следственный документ, мелкая подробность в описании вещественных доказательств – все может иметь значение в сложной работе опровержения. Когда я в следующих главах буду рассказывать о своей работе по отдельным, конкретным делам, мой читатель сможет проследить за тем, с каким трудом преодолевается естественное предубеждение против обвиняемого.

Я называю это чувство естественным потому, что суд, знакомясь с делом до начала процесса, видит лишь старательно собранные следователем доказательства против обвиняемого и в пользу обвинительной версии. Именно эти материалы формируют и обусловливают тот психологический настрой недоверия к обвиняемому, не признающему себя виновным, с которым судья приступает к слушанию дела.

Вот почему в условиях советского суда основными требованиями, которым должен отвечать хороший адвокат, являются доскональное знание материалов дела, способность к строгому логическому мышлению, способность к быстрой, мгновенной реакции во время судебного заседания, умение очень точно формулировать свои вопросы, способность к самоограничению при постановке вопросов (ведь адвокат не знает заранее, какой ответ он получит), и на последнем месте в этом ряду – ораторские способности.

Это, конечно, не значит, что адвокат может и не быть хорошим оратором. Я хочу лишь подчеркнуть, что на советского профессионального судью в спорных делах логика и факты оказывают значительно большее впечатление, чем эмоциональная окраска речи.

В открытом судебном процессе у адвоката большие возможности, чем на предварительном следствии, где сам закон устанавливает явное преимущество следователя и прокурора. В суде же обвинитель и защитник по закону уравнены в своих правах и возможностях.

Осуществление законных прав в обычных (не политических) уголовных делах часто зависит и от настойчивости и принципиальности самого адвоката, и от личных качеств судьи, который рассматривает дело. Конечно, преимущественное положение государственного обвинителя бытует и в суде. Ходатайство прокурора отклоняется реже, чем ходатайство защиты. И это не потому, что они более обоснованны. За каждым прокурором стоит авторитет государства – он "государственный" обвинитель.

Чем дальше от центра, от столицы, тем это неравенство более откровенно. Чем ниже судебная инстанция, тем, как правило, труднее адвокату бороться за осуществление реальной защиты.

Но все же было бы несправедливым не сказать, что культура судебного процесса за последние десятилетия значительно выросла. Что все реже мне приходилось сталкиваться (особенно в Москве) с судьями невежественными и потому грубыми. Мне кажется, что судьи, которые и теперь пренебрежительны и грубы по отношению к любому защитнику, делают это не потому, что осуществляют какую-то мне неизвестную партийную или государственную директиву, а в силу давней традиции, во-первых; и, во-вторых, потому, что такой судья всегда предубежден против подсудимого, всегда заранее смотрит на него как на виновного.

А если так, то, естественно, все ходатайства адвоката он воспринимает как ненужные, затягивающие рассмотрение дела, которое так просто закончить, переписав в приговор обвинительное заключение и только прибавив к нему, на какой срок он отправляет подсудимого в лагерь или тюрьму. Не уважая работу адвоката, они в то же время завидуют ему, считая адвокатский труд легким и доходным.

Для меня моя работа никогда не была легкой. Любя ее, я называла ее мучительной. Она никогда не отпускала меня. И в те часы, когда я читала дело, и по дороге домой на улице или в метро, за поздним обедом, когда мы вдвоем с мужем, – все время где-то подсознательно шла параллельная работа мысли.

Как-то раз на заседании криминалистической секции Московской адвокатуры, посвященной только что мною проведенному делу, меня просили рассказать о методологии моей работы. Мне нечем было удивить моих коллег. Мой метод – это доскональное изучение каждого дела (мне всегда казалось, что непрочитанный лист может оказаться самым главным) и долгие раздумья, вживание в дело, в характер и психологию того, кого я защищаю. Я никогда не сетовала на отложение дела или затяжку. Никогда не ощущала время лишним. Оно всегда было мне нужным. Еще раз пойти в тюрьму, еще раз поговорить с подзащитным. Иногда как будто даже о чем-то постороннем, но помогающем понять человека. У актеров есть термин – "вживание в роль". Мне всегда нужно было "вжиться" в дело.

Так вырабатывалась позиция, так приходили формулировки. Я никогда не писала своих речей, но и никогда не произносила их экспромтом. Самым любимым и эффективным способом окончательной подготовки к речи для меня было раскладывание пасьянсов. Почти всю жизнь (пока были живы мои родители и пока сын с женой в 1972 году не уехали в Соединенные Штаты) я работала ночью на кухне. Потом у меня появился свой отдельный кабинет и собственное очень красивое бюро для работы. За этим бюро я никогда не работала. Моим подлинным рабочим местом стал угловой диван и стоявший перед ним овальный стол. На диване я раскладывала стопками свои выписки по делу. На столе раскладывался пасьянс и лежало несколько небольших листов бумаги для заметок и плана. Иногда по много часов я сидела, передвигая карты и мысленно проверяя убедительность и последовательность защитительной аргументации, стараясь поставить себя на место судьи и его ухом слушать мою защиту.

А сейчас, заканчивая эту главу, мне хочется сказать, что я никогда не пожалела о сделанном еще в институтские годы выборе. Что моя профессия не только соответствовала моим способностям и характеру. Она сделала меня лучше и добрее.

Глава вторая. Почему я стала политическим адвокатом

Что это вы, товарищ адвокат, все таких людей защищаете? И ведь не по назначению, а сами соглашаетесь.

Таким вопросом меня встретил Писаренко – член Ташкентского городского суда, куда я в 1970 году приехала, чтобы защищать Илью Габая. Габай обвинялся в клевете на советский государственный и общественный строй. (Его делу посвящена глава в этой книге.)

– Зачем тебе это нужно? Защищала бы лучше лавочников – это куда доходнее и, главное, спокойнее, – спросил меня мой товарищ по консультации, старый опытный адвокат.

Что я могла ответить им?

Что я соглашаюсь защищать всех, кто нуждается в моей помощи.

Что это моя работа, моя профессия и я не вижу оснований для того, чтобы отказывать в этой помощи Габаю или Буковскому, Литвинову или Галанскову.

Мое участие в политических процессах определялось не только политическими, но и, в не меньшей степени, этическими соображениями – моим профессиональным долгом. Когда я дала согласие на защиту Владимира Буковского (это было мое первое политическое дело), я еще не знала ни его политических убеждений, ни его человеческих качеств. Для меня он был человеком, участвовавшим в мирной демонстрации и обвиненным за это в совершении уголовного преступления. Я согласилась бы защищать Буковского независимо от того, разделяла или не разделяла бы я его политические взгляды. Этим же я руководствовалась и принимая защиту по другим аналогичным делам.

Конечно, мне было небезразлично, что во многом взгляды людей, которых я защищала, совпадали с моими. Но, повторяю, давая согласие их защищать, я руководствовалась главным образом тем, что это моя работа, мой долг, моя обязанность.

Даже тогда, когда я не разделяла некоторые их убеждения, это не влияло на мое решение. В самом деле, разве адвокат должен обязательно соглашаться с мотивами поступков своих подзащитных или разделять их взгляды? Разве не дала бы я, ни минуты не колеблясь, согласие на защиту таких диссидентов, чьи националистически-шовинистические взгляды мне глубоко чужды?

Я считала своей главной задачей защиту права на свободное выражение взглядов. Права, гарантированного советским законом и неизменно нарушаемого самим фактом привлечения к уголовной ответственности за инакомыслие.

Какое же внутреннее чувство может заставить профессионального защитника отказаться от ведения таких дел и тем самым нарушить свой долг?

Я уверена, что главным образом – страх. Страх вполне обоснованный и понятный. Страх, который оправдывает такой отказ в глазах коллег.

Когда я пишу, что страх мог удержать от участия в защите по политическим делам, я должна объяснить, чего, собственно, мог и должен был бояться защитник в такой ситуации.

Ведь это была вторая половина 60-х годов. Не было ни массовых арестов, ни массового террора. Принимая защиту по политическим делам, я ни разу не опасалась, что могу быть за это арестована. Я считала, что, защищая в рамках, поставленных законом (а именно в этом я видела свою профессиональную задачу), я не рискую свободой. Уверена, что и мои коллеги, соглашавшиеся и не соглашавшиеся участвовать в политических процессах, опасались не ареста и не осуждения. Они боялись, с полным для этого основанием, что принципиальная защита (защита, основанная на материалах самого следственного досье и анализе действующих советских законов) может повлечь за собой исключение из коллегии адвокатов, боялись навсегда потерять возможность заниматься своей профессией.

Я знаю случаи, когда в Московской коллегии адвокатов по прямому приказу свыше восстанавливали адвокатов, исключенных за совершение серьезных дисциплинарных проступков или даже за профессиональную безграмотность. Были случаи (и их было немало), когда в Коллегии восстанавливали адвокатов, несправедливо осужденных в годы сталинского террора, а впоследствии реабилитированных. Но адвокатов, исключенных за политически неправильное выступление в суде, не восстанавливали никогда.

Сколь велика та жертва, на которую должен был быть готов адвокат, соглашавшийся и соглашающийся сейчас участвовать в политических процессах и выполняющий такую защиту в соответствии со своим профессиональным долгом? Каким мерилом следует ее мерить?..

Александр Исаевич Солженицын, отказывая тому слою людей, к которому принадлежала и я, в праве называться интеллигенцией, определил нас как "образованщину". И я не спорю с ним потому, что советская интеллигенция в своей подавляющей части заслужила почти все, что он гневно о ней пишет. И вправе он призывать людей с совестью к "сознательной добровольной жертве".

"Придется потерять, – пишет он, – не музейную икру, но апельсины, но сливочное масло".

Это, конечно, жертва, и не такая уж маленькая, когда это надолго, но и не такая великая, чтобы на нее не пошли многие из тех, кого я знала и кто составлял мой круг "образованщины". Но ведь есть и другая жертва – жертва духовная, которую в расчет не принимает ни Солженицын – один из самых духовных людей современной России, ни его сторонники и последователи. И жертва эта побольше той, которую зовет нас принести Александр Исаевич.

Как-то раз один мой очень близкий друг, который пошел на "жертву", сказал мне в доверительном личном разговоре (потому и имени его не называю):

– Знаешь, – сказал он, – я давно уже мертвый.

Это сказал человек, который никогда не пожалел о том, что он поступил так, как велела его совесть, который, если бы вновь сложилась такая ситуация, поступил опять так же, зная, что за этим последует.

А ведь он после изгнания из адвокатуры нашел прилично оплачиваемую работу. Он имел не только "кусок хлеба" и "сливочное масло", но и автомобиль, и прекрасную семью, и близких, дорогих ему друзей. Значит, жертва была действительно больше той, на которую добровольно и сознательно и, наверное, легко пошел сам Александр Исаевич и которую он считает непомерно тяжелой для других. Счастлив Солженицын, несмотря на все пережитое им, что ценой его духовной свободы не должно было стать его творчество. Что, утверждая свою духовную свободу, он тем самым утверждал и свое право на творчество, которое, уверена, неотделимо от его жизни. Что, ограничив себя самой скудной пищей и самым убогим кровом, он мог писать, то есть служить своему призванию. Счастлив он и в том, что имел возможность осуществить такое естественное и необходимое для каждого писателя желание – иметь своего читателя – и тогда, когда его книги печатались большими тиражами, и, в не меньшей степени, тогда, когда не только его творчество, но и имя его было под строжайшим запретом.

Ни я, ни мои друзья, ни мои коллеги, оказавшиеся перед выбором – участвовать или не участвовать в политических процессах, конечно же, не обладали той степенью таланта, которой Бог наградил Александра Исаевича. Не могли мы и претендовать на роль, уготованную ему в духовном становлении страны. Но от этого жертва, к которой призывает Солженицын всю "образованщину", не становится меньше той, которую принес бы он, если бы пришлось ему навсегда отказаться от счастья и муки творчества. Ведь размер жертвы определяется не степенью таланта, а ценностью для каждого человека того, чем он жертвует.

Вот почему я никогда не осуждала тех, кто отказывался участвовать в политических делах. Вот почему сама я, согласившись участвовать в таких процессах, обдумывала формулировку каждой мысли, которую собиралась высказать в своей речи или написать в жалобе. Меня никогда не покидала вера в то, что я сумею избежать этой страшной для меня опасности – опасности потери своей профессии, именно той единственной работы, которая была моей, которую я умела делать и которая приносила мне в каждом деле (в выигранном и проигранном) чувство моей нужности.

И все же сама я никакой "жертвы" не приносила и ни на какую "жертву" сознательно не шла. Более того, могу с уверенностью сказать, что участвовала в политических процессах не только потому, что этого хотели мои подзащитные, но и, в не меньшей степени, потому, что это нужно было мне самой.

А теперь опять отступление. Отступление о страхе.

Страх незащищенного человека перед произволом, страх перед возможным арестом совершенно ни за что прочно вошел в мою жизнь и стал спутником ее лишь в последние годы жизни Сталина.

Назад Дальше