Мы не должны были так жить! - Эрнест Кольман 26 стр.


Забегая вперед, скажу сразу о моем третьем соприкосновении со Сталиным. В 1933 или 1934 году Л. М. Каганович пригласил меня – как математика принять участие в возглавляемой им комиссии по составлению Генерального плана реконструкции города Москвы. Задачей этой немногочисленной комиссии, в которую входили архитекторы, например, талантливый армянин Алабян, и экономисты, в том числе Модест Рубинштейн, с которым мы были в приятельских отношениях (его жену, Наташу Кузнецову, бывшую левую эсерку, я знал еще с 1918 года по Хамовническому райкому) – было окончательно сверстать план, над которым уже много времени трудились сотни специалистов. Нам нужно было выработать на основе несметной кучи материалов компактный документ и представить его на утверждение Политбюро.

Наша комиссия работала в буквальном смысле днем и ночью. Мы заседали чаще всего до трех часов утра, а то и до рассвета, – таков был в те годы и до самой смерти Сталина стиль работы во всех партийных, советских и прочих учреждениях. Там, в Кремле, "хозяин" не спит, всю ночь напролет отец наш родной работает за своим письменным столом. От него могут позвонить за какой-нибудь справкой, и тогда, не дай бог, что только будет, если ты не окажешься на месте? Трудоспособность нашей комиссии и ее председателя была в самом деле неимоверна. На окончательном этапе нашей работы, Каганович поселил пятерых из нас за городом, на одной из дач МК, где мы, отрезанные от отвлекающих телефонных звонков, быстро завершили всю работу, составили проект постановления Политбюро.

Нас пригласили на его заседание, на обсуждение плана. В громадной продолговатой комнате, за длиннющим столом в виде буквы Т сидели члены Политбюро и секретари ЦК, а мы, члены комиссии, разместились на стульях вдоль стен. В верхней, более короткой стороне буквы Т, восседал в центре один только Сталин, а сбоку его помощник Поскребышев. Собственно говоря, там было лишь место Сталина, а он безостановочно, как во время доклада, так и после него, прохаживался взад и вперед вдоль обеих сторон длинного стола, покуривая свою короткую трубку и изредка искоса поглядывая на сидящих за столом. На нас он не обращал внимания. Так как наш проект решения был заранее роздан, Каганович лишь очень сжато доложил об основных принципах плана и упомянул о большой работе, проделанной комиссией. После этого Сталин спросил, есть ли вопросы, но никаких вопросов не последовало. Всем было все ясно, что было удивительно, так как при громадной сложности проблем, нам, членам комиссии, проработавшим не один месяц, далеко не все было ясно. "Кто желает высказаться?", спросил Сталин. Все молчали, уткнувшись в свои бумаги. Мне казалось, что никто из этих известных всей стране политических деятелей не отваживается высказываться – из уважения к авторитету Сталина, прежде, чем выскажется он, – тогда мне бы и в голову не могла закрасться мысль, что ими руководит страх перед ним. Молчание, все более тягостное, неловкое, длилось долго.

Сталин все прохаживался, и мне почудилось, что он ухмыляется в свои усы. Наконец, он подошел к столу, взял проект постановления в красной обложке, полистал и, обращаясь к Кагановичу, заметил: "Тут предлагается ликвидировать в Москве подвальные помещения. Сколько их имеется?" Мы, понятно, были во всеоружии, и один из помощников Кагановича, кажется, Финкель (способнейший, образованный и вернейший работяга, души не чаявший в своем начальнике, но погибший, как и большинство работников МК, в тридцать седьмом году, причем Каганович не сделал ничего, – не смог, или, вернее, не захотел, – чтобы спасти его), тут же подскочил к Кагановичу и вручил ему нужную цифру. Она оказалась внушительной, в подвалах, ниже уровня тротуара, теснились (и продолжают и поныне тесниться, несмотря на большой размах жилищного строительства) тысячи квартир и учреждений.

Услышав эти данные, Сталин вынул трубку изо рта, остановился и изрек: "Предложение ликвидировать подвалы – это демагогия. Но в целом план, по-видимому, придется утвердить. Как вы думаете, товарищи?" После этих слов все начали высказываться, сжато и одобрительно, план был принят с небольшими поправками, и Сталин предложил вынести нам, составителям, каждому персонально, благодарность за проделанную работу. В заключение, Каганович взял слово, чтобы извиниться за подвалы. Этот пункт, дескать, вошел в проект постановления по оплошности. Это, мол, действительно, было чье-то предложение, но как нереальное комиссия отвергла его. Лживая эта увертка была настолько неуклюжа и прозрачна, что никто из присутствующих, хорошо знающих царившие здесь порядки, а тем более Сталин, не могли не раскусить ее. Ведь каждый понимал, что перед тем, как подписать столь ответственный документ, Каганович несколько раз внимательнейшим образом перечитал его, что десятки раз читали и перечитывали его все другие члены комиссии.

А на деле все обстояло так. Предложение о подвальных помещениях квартир, мастерских, учреждений (за исключением домовых прачечных), о постепенной плановой ликвидации существующих и запрете создавать их в будущем, внес в комиссию как раз я, и оно встретило всеобщее одобрение, в том числе самого Кагановича. Но ведь Сталин назвал его демагогией! Сам Сталин! Хорошо еще, что Каганович не указал пальцем на меня, и на этом спасибо. Увы, проходя по сегодняшней Москве, я часто вижу ребятишек за окнами подвальных квартир, куда не доходят солнечные лучи, но зато в изобилии просачивается сырость. А в большом доме, в котором я живу, построенном в пятидесятых годах, в десятке учреждений, в том числе в домоуправлении и в партбюро ЖЭКа, служащие работают в подвале. Но в то же время наши "совбуры" – так назвал их Ленин, советская буржуазия, бюрократическая знать, партийные и прочие сановники имеют шестикомнатные квартиры и вдобавок к ним роскошные поместья под Москвой, в Крыму и на Кавказе.

Поделюсь еще впечатлениями о трех лицах, чьи имена вошли так или иначе в историю, с которыми мне пришлось столкнуться во время моей работы в ЦК. Как-то ко мне явилась целая делегация членов партийного комитета Института Маркса-Энгельса с секретарем во главе. У них произошел серьезный конфликт с директором Рязановым, старым революционером, бывшим меньшевиком, человеком большой учености, но вместе с тем нетерпимым к малейшей критике и весьма вздорным. Когда в стенной газете появилась довольно безобидная карикатура и статья о финансовой практике дирекции, нарушающей советские порядки, нежелании считаться с профсоюзной организацией, Рязанов сорвал газету со стены. Я поехал в институт, чтобы выслушать обе стороны и уладить этот инцидент на месте. Но не тут-то было. Рязанов не пожелал спокойно обсудить создавшееся ненормальное положение, он кричал, напирал на то, что за работу института отвечает перед ЦК только он.

Я в то время как раз временно замещал заболевшего зав. агитпропом Криницкого, и поэтому мне пришлось обо всем этом досадном деле докладывать секретарю ЦК Молотову. Каково же было мое удивление, когда он, столь много писавший тогда о руководящей роли партийных организаций, в данном случае встал на сторону Рязанова. Он не нашел ни слова порицания его дикой выходки, но зато обозвал секретаря парторганизации, которого он не знал, да и всю ее "леваками", "анархистами" и приказал мне "поставить их на место". "Эту игру в демократию надо немедленно прекратить. Не надо мешать Рязанову работать", – говорил он. Мои возражения, что таким образом мы плохо воспитываем партийную организацию, Молотов и слушать не хотел. Я чувствовал, что очень не понравился ему. Ну, а что касается меня, то я ушел от него с тяжелым чувством, с впечатлением, что имею дело с тупым, ограниченным, упрямым бюрократом-педантом. А ведь этот человек возглавлял позже советское правительство, а также руководил советской внешней политикой! А через год Рязанов был арестован. Говорили, что он был членом нелегального меньшевистского бюро ЦК и что финансировал его из средств института. Я тогда, конечно, верил, что это в самом деле было так, однако, как я знаю теперь, все это "дело" было сфабриковано Ягодой, доверенным Сталина.

Секретариат, Оргбюро и Политбюро то и дело создавали комиссии по составлению проектов решений по тем или иным вопросам, или, например, по отбору кандидатов для поступления в Высшую партийную школу и т. п. В такие комиссии, как правило, входили работники тех или других отделов аппарата ЦК, в том числе орготдела и агитпропа.

Так случилось, что мне пришлось участвовать в работе этих комиссий вместе с Ежовым или Маленковым, занимавшими в разное время в орготделе аналогичную должность, как я в агитпропе. Просиживали мы за этой работой, выпивая несметное количество стаканов чаю с лимоном, не одну ночь, иногда спорили, и имели возможность узнать друг друга.

Ежов производил на меня впечатление хилого, жалкого, невзрачного человечка, какого-то худого недоросля, плюгавого на вид парнишки, весьма и весьма ограниченного, недалекого и притом легко раздражающегося, нервозного. И уж во всяком случае нельзя было представить себе, что именно он возглавит когда-нибудь НКВД, станет страшным оружием сталинского террора, "ежовыми рукавицами". Другое дело, Маленков. С виду солидный, осанистый, инженер по образованию, спокойный и рассудительный, он казался мне вполне положительной личностью. Я и до сих пор думаю, что Хрущев устранил его, опасаясь, что тот вытеснит его.

На Урале и в Средней Азии

Однако, пора, после всех этих отступлений, рассказать и про Карабаш. Как в таких случаях положено, я сначала остановился в Свердловске, где зашел к первому секретарю Обкома Кабакову, чтобы представиться, заручиться поддержкой и получить основные сведения о месте и задачах моей новой работы. Из Свердловска, города, который расположил меня к себе рекой и прудами, я поехал в Киштым, а оттуда узкоколейка отвезла меня в Карабаш.

В Карабаше, жалком рабочем поселке, основанном в начале века и к тому времени вряд ли изменившимся к лучшему, но находящемся в живописнейшей горной местности (само название Кара-Баш означает по-татарски Черная Голова), среди невысоких юго-западных уральских гор-холмов, поросших лиственными лесами, и множеством прелестных озер (я где-то читал, что их 1111), по преимуществу небольших, но имеются и большие, из которых некоторые находятся на вершинах гор, – должно быть, все они остатки доисторического моря, – я снял комнату в деревянном домишке в русской рабочей семье, и столовался тут же. Здешние рабочие – русские, татары, удмурты, марийцы – все рабочие медеплавильного завода, или медных копей, были тогда одновременно и крестьянами. Почти поголовно у каждого из них имелся свой небольшой земельный участок, лошадка, огород, козы, а то и корова и свиньи, а, следовательно, и своя собственническая психология. Завод был запущен, техника самая отсталая, быт рабочих совершенно не устроен.

Директор завода и секретарь партийной организации, оба толковые, симпатичные, выбивались из сил. Наркомтяжпром, которому завод подчинялся, все обещал помочь, начать строительство столовой, общежития, детского сада, новой школы, клуба, приличного магазина – ничего этого там не было – обновить технику, прислать квалифицированных технических работников, но все ограничивалось "завтраками". Обком партии неоднократно обследовал завод и принимал дельные решения, обращался в ЦК, но положение оставалось по-прежнему безутешным. А ведь медь нужна была стране, которая электрифицировалась, во все возрастающих количествах!

Хозяин, у которого я жил, уже пожилой рабочий, был страстным рыбаком, и раз или два, по моей просьбе, брал меня с собой на рыбалку. Поздно вечером мы поднимались с ним на близкую гору, к озеру, где у него стояла лодка-плоскодонка. Уже темно, он зажигает фонарь, налегает на весла, и мы потихоньку плывем туда, где по его, одному ему известному расчету, водится побольше рыбы. Немедленно на свет слетаются несметные тучи белых, как снег, поденок, залепляют стекла фонаря, которые мне непрестанно приходится от них очищать. А в это время он сидит, нагнувшись над бортом лодки, и зорко всматривается в темную воду. Он весь напрягся, с острогой в руке. И вдруг без промаха бьет подплывшую большую рыбину: щуку, нельму, хариуса. А вокруг зачарованная тишина, которую подчеркивает едва слышный всплеск весел, а над нами звездное небо, как купол над окружающими наше озеро соседними холмами.

То, что я попал именно на Карабаш, а не на какой-нибудь другой завод, не было простой случайностью. Перед самым моим отъездом Таль, как бы невзначай, сообщил мне, что в карабашской средней школе стажирует учительницей литературы двоюродная сестра его жены Мери Завельская и он попросил меня разыскать ее и передать небольшую посылку. Разумеется, я выполнил просьбу. Мери оказалась довольно высокого роста веселой брюнеткой, она жила при школе со своей подругой. Так мы и познакомились, стали иногда втроем совершать прогулки по окрестностям Карабаша, а когда Мери вернулась в Москву, то близко сошлись с ней. Когда я получил комнату в коммунальной квартире в Головановском переулке, где среди прочих жильцов проживал старик – отпрыск князей Голицыных, мы с Мери стали жить вместе.

В то время я работал в комиссии по плану реконструкции Москвы. Однажды, развозя нас под утро домой, Каганович расспросил меня о моих жилищных условиях. Узнав, что я живу в одной комнате в общей квартире, он пошептался со своим секретарем, а дня через три мне вручили ордер на трехкомнатную квартиру в Хлебном переулке. Это было в 1934 году. С Мери Завельской мы к тому времени расстались, она уехала учительствовать в провинцию.

Мне хочется рассказать еще о своей интересной поездке в Среднюю Азию. Политбюро ЦК образовало комиссию для обследования работы среднеазиатской партийной организации. Мне было поручено руководить обследованием агитационно-пропагандистской работы. Руководителем комиссии был назначен работник орготдела Меерсон. Отмечу, что в то время антисемитизм в партийном и советском аппарате еще не давал себя знать. Евреи, принимавшие при царизме самое активное участие в революционной борьбе, занимали после революции многие ведущие посты. И это, понятно, могло – благодаря свойственной всем нам, людям, зависти – подготовить почву для антисемитских настроений, особенно когда антисемитизм стал Сталиным насаждаться сверху. Чрезвычайно благоприятными условиями для широкого распространения антисемитизма в СССР были следующие: давнишние традиции черной сотни погромов, служившие при царизме громоотводом народного гнева; крушение расчетов Сталина, полагавшего, что, поддержав вместе с США образование государства Израиль, как удар против Великобритании, он вместе с тем получит на Ближнем Востоке политическую опору и доступ к нефти, между тем как израильское правительство, ища материальной помощи (которую СССР дать ему не был в состоянии) не стало вести даже нейтральную политику, а полностью подпало под влияние США, в зависимость от них.

Однако, я увлекся, благодаря Меерсону, тезке Голды Меир, носившей до 1948 года ту же фамилию.

Из самой поездки в Ташкент, места пребывания Средазбюро ЦК, которая из-за состояния железных дорог занимала тогда пятеро суток, неизгладимое впечатление оставили бескрайние пространства оренбургских ковыльных степей и дали туркестанских пустынь.

В Ташкенте я познакомился с первым секретарем Средазбюро ЦК Бауманом, а также с первым секретарем ЦК Узбекистана Икрамовым, и встретился с другим секретарем узбекского ЦК – Зеленским, которого хорошо знал по Москве. Ташкент, точнее, его азиатская часть, Старый город, и все то, что я увидел тогда в Узбекистане, Таджикистане и Туркмении, казалось мне чуть ли не исполнением моих мечтаний юношества – побывать в экзотических странах. Познакомившись в Ташкенте с постановкой агитпропработы выборочно в нескольких партийных организациях, я, конечно, не преминул осмотреть и немногие сохранившиеся достопримечательности – школы (медресе) и мазары (мавзолеи).

Нас, членов комиссии, поселили в горах за городом, на даче ЦК, где по выходным дням отдыхали руководящие работники. Эта система подкупа партийных работников – вот такими однодневными домами отдыха, так называемыми "пакетами", специальным снабжением и тому подобным – стала при Сталине практиковаться все шире. Поселив нас в прохладных горах, вне раскаленного летом города, в почти что царской обстановке, преследовали с подлинно восточной хитростью двойную цель: отнять у нас побольше времени (на поездки в город и обратно его уходило немало), и создать у нас хорошее настроение, при котором мы невольно не сможем слишком придирчиво относиться к обнаруженным нами недостаткам в работе. Но разве я тогда понимал это? Для меня латыш Бауман, Зеленский, Икрамов были просто воплощением большевистской партийности, что, впрочем, в известном смысле подтвердилось тем, что все трое в 37 году были как "враги народа" уничтожены.

В Узбекистане я побывал в городах Самарканде, Катта-Кургане, Бухаре, Маргелани, Коканде, Андижане и Фергане, а также в ряде кишлаков. Но вся красочность восточной архитектуры, вся разноцветность одежды и пестрота шумных базаров, не могли скрыть нищету и грязь кривых узких улочек, покрытых зеленой плесенью арыков (я сам наблюдал, как из них пили верблюды и люди, как в них купались и в них же мочились).

В Андижане я пережил несравнимое ни с чем ощущение: небольшое землетрясение, точнее, несколько подземных толчков. Я стоял в этот момент у кассы железнодорожной станции, чтобы взять билет в Фергану, как вдруг пол подо мной пошатнулся, показалось, что он уходит из под ног, стекла в окнах задребезжали, стоявшие в очереди женщины взвизгнули, где-то заскулила собака, и в промежутке одной минуты это повторилось, сначала с нарастающей, а потом с затухающей силой. Меня охватила какая-то жуть, я поскорее выбрался из здания на волю, ожидая, что начнут рушиться стены. Но все прошло, по-прежнему безмятежно сияло солнце, и я вспомнил об этом лишь для того, чтобы пополнить коллекцию пережитых ЧП: войны, пожар, наводнение, столкновение поездов, тюрьмы, наконец, вот это землетрясение.

И еще одно приключение. По дороге в Бухару наш поезд внезапно остановился, послышалась беспорядочная стрельба. "Не иначе, как басмачи напали", – подумал я (остатки басмаческих банд были тогда еще не редки в Средней Азии, они нападали из заграницы, зверски вырезали целые деревни). Выхватив из кобуры свой крупнокалиберный маузер, я выскочил на площадку вагона. Но это стреляли четверо милиционеров-узбеков, преследуя соскочившего с поезда арестанта-басмача. Они бежали за ним, стреляли неумело на бегу, а он, сбросив мешавший ему длинный халат, прытко мчался к недалекой роще, на опушке которой (как в романе!), поджидало его двое всадников с лошадью, тоже бесприцельно стрелявшие в нашу сторону. Прицелившись, я, метя беглецу в ноги, выстрелил несколько раз и попал. Он вскрикнул, свалился, милиционеры схватили его, – это был молодой парень свирепого вида, в чалме, которую носили тогда только басмачи, дружки его поскакали прочь. В Бухаре меня за мой "подвиг" наградили тремя изящными басмаческими кинжалами из дамасской стали, которые я долго хранил, пока их не отобрали при обыске нашей пражской квартиры после моего ареста.

Назад Дальше