Мы не должны были так жить! - Эрнест Кольман 9 стр.


В университете в то время философские науки читали несколько профессоров и доцентов: будущий первый президент Чехословакии Масарик, затем Крейчи, Радл, Тврды, Халупны и Дртина. Все они, без исключения, были сторонниками идеализма. Масарик, эклектическая философия которого примыкала к платонизму, и чьи социалистические взгляды и политическая деятельность (он был лидером партии "реалистов", издававшей газету "Время" – "Сах") были – для представителя буржуазной интеллигенции – несомненно левыми, передовыми, пользовался большой популярностью среди студенчества, да и среди рабочих. На меня он производил сильное впечатление оригинальной личности, искреннего демократа. Конечно, позднее, при его президентстве, творилась антинародная политика, в том числе расстрелы бастующих рабочих. Этим Масарик только лишний раз оправдал болгарскую поговорку: "Хочешь узнать человека, дай ему власть", верность которой, как это ни странно, исторически подтверждена для политических (и не только политических, но и научных и культурных) руководителей любого общественного класса. Что же касается позднейших антибольшевистских выступлений Масарика (равно как и Андре Жида, и ряда других представителей западно-европейской интеллигенции), которые мы, коммунисты, тогда с негодованием отвергали и клеймили как запроданные капитализму, то сейчас, в ретроспективе, после разоблачения массовых кровавых преступлений сталинского террора и продолжающегося и поныне попирания элементарных прав человека и расправы с инакомыслящими, я, как мне кажется, способен объективно расценить и понять причину этих выступлений. Масарик и другие просто отождествляли последовательно коммунистические, а значит высоко гуманные принципы большевизма, с их извращениями правящими советскими, а после и другими "социалистическими" политиками, чтобы обрушиться на эти принципы. Но такое же отождествление сознательно или по недомыслию допускают современные коммунисты-аллилуйщики для того, чтобы всячески оправдывать этих политиков, обелять их злодейства.

Небезынтересно отметить, что на семинарских занятиях, которые, как правило, вел не профессор, а доцент, зачастую разгорались горячие диспуты, из которых "победителем" не всегда выходил руководитель. А во время экзамена студент мог защищать взгляды, идущие вразрез с мнением профессора – правда, не всякого, были и крайне нетерпимые, и расхождения обычно не были слишком уж радикальными. Но во всяком случае большинство экзаменаторов выше всего ценило не пересказ прослушанного и прочитанного, а умение самостоятельно критически философски мыслить. И опять-таки нельзя воздержаться от сравнения: попробуй теперь советский или чехословацкий студент на экзамене по основам марксизма-ленинизма высказать какую-нибудь свою, собственную, выстраданную им, но по мнению преподавателя еретическую, крамольную мысль – провал, а то и "проработка" и даже изгнание из института, а не исключено и арест, ему обеспечены.

Мои математические занятия продвигались успешно. За время пребывания в высшей школе, я не только продолжал решать задачи по элементарной математике, публикуемые в приложении к "Журналу чешских математиков и физиков", но иногда и сам составлял их и посылал в журнал. Это пристрастие к математическим (а в последние годы и к логико-математическим) задачам осталось у меня и теперь, я люблю решать их и мучить ими любителей, и своему математически одаренному внуку, пятнадцатилетнему Васе, иногда предлагаю их. Книжка "Занимательная логика", написанная по моей инициативе вместе с профессором Зихом, тоже свидетельствует об этом увлечении.

Еще до того, как я окончил университет, я стал работать вычислителем при астрономической обсерватории. Меня не могли зачислить в ее штат не только потому, что у меня пока еще не было научной степени. Дело в том, что при существовавших австрийских бюрократических порядках, прославленного "шимля", для назначения на штатную должность "ассистента вычислителя", как и в любом государственном учреждении самого низшего чиновника, требовалось утверждение министерства в Вене. На это уходили многие месяцы, а то и год-два. В моем случае приходилось ожидать затяжки, а то и опасаться, что утверждения вовсе не последует.

На основании международного разделения труда, существовавшего между обсерваториями, мы в Праге занимались определением орбит астероидов – малых планет, которых, главным образом в пространстве между Марсом и Юпитером, насчитывается свыше полутора тысяч. В большинстве они очень малы, и, должно быть, являются осколками пятой по счету планеты, когда-то обращавшейся вокруг Солнца, но погибшей вследствие какой-то катастрофы. Какие могли быть причины? То ли столкновение с кометой, или другим небесным телом, то ли внутренние напряжения, вызвавшие взрыв планеты, а то и "успехи", быть может, существовавшей на ней цивилизации, приведшие к уничтожению самой планеты в термоядерной или еще более гибельной тотальной войне? В наш атомный век, для сочинителей фантастических романов тут имеется готовый сюжет.

Мы получали в готовом виде лишь столбцы цифр – исходные данные, координаты различных положений астероида, снятые, замеренные с фотопластинок. При существовавшей тогда вычислительной технике – семнадцатиместных таблиц логарифмов и гониометрических функций и ручных арифмометрах – это была очень кропотливая работа, продолжавшаяся многие месяцы.

А в настоящее время, после составления программы – процесса, который также может быть, хотя бы частично осуществлен автоматически – ЭВМ выполняет эту работу в течение нескольких минут, в крайнем случае, часов.

С тех пор, несмотря на бурные перипетии моей жизни, на долгое время оторвавшие меня от науки, я не потерял живого интереса к астрономии. Когда, после 1962 года, я снова вернулся в Москву, то в течение всего времени принимал активное участие в методологическом семинаре Астрономического института имени Штернберга, выступая на нем с докладами. В Чехословакии я дружил с космологом Пахнером, притесняемом и в конце концов вынужденном эмигрировать, а в Москве – с талантливым Зельмановым.

В связи с философскими проблемами естествознания, хочу еще заметить, что я недоумевал тогда (теперь недоумевать перестал, но многие недоумевают и сейчас), как же это немалое количество ученых-естественников могут быть искренне религиозными. Мы, студенты, знали, например, что один из профессоров, читавших звездную астрономию и астрофизику, и в своих лекциях никогда не упоминавший о боге и других сверхъестественных силах, перед началом занятий отстаивал на коленях заутреннюю мессу в университетской часовне.

Замечательные люди

Упомянув о мировоззренческих проблемах, я вспомнил, что раньше я позабыл назвать престарелого профессора Тильшера, геометра, который на своих лекциях – я слушал их, правда, только спорадически – обязательно затрагивал, с позитивистских позиций, философские проблемы математики, в особенности вопрос о существовании, наряду с эвклидовой, одинаково логически непротиворечивых неэвклидовых геометрий. Во всяком случае, уже к тому времени у меня все сильней стал проявляться интерес к методологии математики, к вопросам ее логико-философских основ, а также к методологическим вопросам физики и астрономии, равно как и истории всех этих наук. Но, конечно, наиболее сильное влияние в этом отношении оказали на меня лекции Эйнштейна.

О существовании теории относительности (равно как и квантовой теории) я узнал из научно-популярных журналов и, позднее, из курса Хвольсона. Но на одном из математических семинаров я завел знакомство со студентом физики старшего курса, очень даровитым, оригинально мыслившим Ружеком. По его просьбе я стал помогать ему в математическом обзорном реферате о Бернуллиевых числах, и вот однажды Ружек с восторгом сообщил мне, что в немецком университете сам основатель теории относительности, представляющей настоящую революцию в науке, Альберт Эйнштейн будет читать лекции. И он, Ружек, обязательно станет их посещать. Он уговорил меня сделать то же.

Хотя доступ на университетские лекции был вполне свободен, я не без некоторой опаски входил в аудиторию "чужого" немецкого университета. Она оказалась битком набитой, присутствовали не только студенты, немцы и чехи, но и многие профессора. Со времени опубликования первой работы Эйнштейна по теории относительности прошло шесть лет. За это время вокруг нее и ее автора создалась атмосфера жарких споров, восхищения и негодования, в те годы, правда, еще ограничиваясь сравнительно узкими научными кругами. Как-никак теория относительности представлялась многим чем-то заумным, а сам Эйнштейн, преемник здесь, в Праге, кафедры Маха, сенсацией.

Как это полагается на вступительной лекции нового профессора, Эйнштейна аудитории представил ректор. Эйнштейн оказался среднего роста, довольно плотным, совсем молодым еще мужчиной, с буйной курчавой шевелюрой, для профессора университета и этого торжественного момента несколько небрежно одетым. И без всякой торжественности он начал быстрым темпом излагать в сжатом виде основы специальной теории относительности. Это должно было служить лишь введением к его лекциям по общей теории относительности, которую он тогда, а также ее приложение к космологии, разрабатывал. Уже на этой первой лекции было ясно, что большинство слушателей не в состоянии понимать специальное "сухое" физико-математическое изложение лектора, и не услышали от него – по крайней мере на этот раз – тех обще-философских рассуждений, ради которых – если не просто ради того, чтобы увидеть знаменитость, или потому, что так "полагается" – они явились сюда.

Уже со второй лекции аудитория стала заметно редеть – мы с Ружеком установили, что в убывающей геометрической прогрессии – пока не стабилизировалась на каком-то десятке с лишним человек-энтузиастов. На Эйнштейна, однако, это не произвело заметного впечатления. Он придерживался такого же принципа, как и наш профессор Соботка, который говаривал: "Ничего, трое составляют общество – бог-отец, бог-сын и дух святой присутствуют всегда, а поэтому, если вас, господа, и никого не будет, я все-таки стану читать".

На следующие лекции Эйнштейн приходил одетым совсем по-домашнему, в свитере, часто без галстука, зато однажды, по рассеянности, явился сразу в двух. В то время носили кальсоны, завязывавшиеся внизу тесемками. Эти тесемки у него иногда болтались, испачканные осенней слякотью пражских улиц. Понятно, что мы, студенты, сразу же зачислили Эйнштейна в чудаки. Но чудно, и вместе с тем чудно было совсем другое – содержание его лекций, способ изложения и его отношение к слушателям. Почти каждая его лекция была творческой импровизацией, он просто рассказывал о том, над чем в данное время думал, зачастую спорил сам с собой, призывал нас участвовать в этом споре. Напишет на доске то крупными знаками, то мелким, почти бисерным почерком уравнение. А потом внезапно задумается и взволнованно говорит: "Что же вы, господа, молчите? Ведь все это неправильно, тут ошибка!" И стирает написанное, заменяет другим. А то откладывает продолжение, заявляя: "Надо нам это продумать". Какая разница между Эйнштейном и теми непогрешимыми, богоравными политиками, которые ни за что не признают допущенные ими ошибки!

Эйнштейн любил, чтобы его перебивали, – вещь немыслимая у других профессоров, – чтобы задавали "каверзные" вопросы, вел длинные беседы со слушателями. Часто – даже в дождливую погоду, на которую Прага не скупится, – небольшая группа студентов провожала его домой после лекции. И если интересная беседа не кончалась, то он – уже тогда мировая знаменитость – был в состоянии повернуть и сам проводить провожавших его до "менсы" – студенческой столовой. Да, Эйнштейн был подлинным, не показным демократом.

Но популярность Эйнштейна имела уже тогда и обратную сторону. Немецкие националистические, антисемитские студенты, "бурши" разных объединений, отличавшихся своими разноцветными фуражками, всячески старались отравить ему пребывание в Праге. Возможно, отчасти в виде внутреннего протеста, в Эйнштейне пробудилось сознание принадлежности к еврейской национальности, или, во всяком случае, усилилось в нем. Он стал общаться с пражской еврейско-националистической и сионистской интеллигенцией. И, не будучи правоверным сторонником иудаизма, он стал играть по большим еврейским праздникам в синагоге на своей любимой скрипке. Как известно, из Праги Эйнштейн уехал в Берлин, где ему были созданы исключительно благоприятные условия для работы, пока жуткая волна гитлеризма не захлестнула Германию.

Я без смущения сознаюсь, что мне было трудно понимать лекции Эйнштейна. Пришлось изучить новый созданный аппарат специального тензорного анализа. Но я выдержал, и вместе с Ружеком, которому обязан тем, что пришел в соприкосновение с величайшим физиком нашего времени, первым из тех многих замечательных людей, с которыми жизнь, не баловавшая меня в других отношениях, в виде компенсации дала мне возможность встретиться, до конца оставался одним из немногих слушателей. Пространство, время, материю и ее движение Эйнштейн толковал – как я сейчас понимаю – отнюдь не по-махистски, а как существующие объективно, независимо от познающего их субъекта, причем не в боге, не в каком-то абсолютном мировом духе, а в материальной природе. Его религиозные взгляды сводились, собственно, лишь к признанию некоего высшего морального принципа, к вере в человека, в гуманизм, в духовный исторический прогресс. Впоследствии, как я об этом расскажу в своем месте, мне вновь пришлось встретиться с Эйнштейном. А про Ружека я, после моего возвращения в Прагу в 1945 году, узнал, что он спился и преждевременно умер.

Окончание университета завершилось, как и положено, "промоцией" – торжественным вручением диплома. В большой "ауле", – актовом зале, – получала его сразу целая группа выпускников философского факультета. За длинным, покрытым красным сукном столом, на возвышении, сидели профессора, во главе с деканом, одетые в черные мантии и береты, с золотой цепью на шее. Был тут и "педель" – привратник в красной мантии, державший золотой жезл – знак достоинства университета, который впоследствии украли нацисты. Играла праздничная музыка, орган, звучали фанфары. Я, как и другие выпускники, должен был повторить латинскую формулу клятвенного обещания никогда не извращать науку ради посторонних, корыстных целей, применять ее исключительно только на пользу человека, а не во вред ему. Эта формула, как в основных чертах, а отчасти даже в буквальном тексте, и вся церемония, сохранились со средних веков, со времени основания Пражского университета Карелом IV в 1348 году.

В свои студенческие годы я соприкоснулся также с литературным миром. Для этого мне не приходилось ходить далеко, ведь трое моих родственников со стороны матери были писателями, причем даже известными: два двоюродных брата – Франтишек и Йиржи Лангеры и троюродный брат Макс Брод. Франтишек, старше меня на четыре года, в то время заканчивавший медицинский факультет, уже прославился не только лирическими стихами, но и рассказами, а главное – стихотворной драмой "Святой Вацлав", удостоившейся постановки на сцене национального театра. В ней молодой легендарный Вацлав, первый из чешских королей, став во главе народа, избавляет его в победной борьбе от нашествия чужеземцев, возможно тоже пришедших "освобождать" бедных чехов (ведь и Гитлер был в Чехии только "протектором", что значит "охранителем", а войска пяти "социалистических" стран, "вошедшие" в нее в 1968 году, тоже лишь "спасали" ее).

Франтишек Лангер получил звание национального художника Чехословакии. Пройдя сложный путь от неоформленных анархистских увлечений ранней молодости, затем симпатий к марксизму, Лангер, попав на русский фронт Первой мировой войны, тут же вместе со всем полком, состоящим преимущественно из чехов, сдается в плен, и как дивизионный врач в чехословацких легионах, принимает участие в национально-освободительной борьбе против Австро-Венгрии. А в дальнейшем, в Самаре и в Сибири, вместе с другими легионерами, Фирлингером и Свободой в том числе, обманутыми своим политическим руководством, он участвует в жестоких выступлениях против большевиков. Так получилось, что мы с Франтишеком тогда, собственно, воевали друг против друга.

История чехословацких легионеров так до сих пор и не появилась. Да возможна ли вообще объективная историография? Существовала ли она когда-либо? Не являются ли все исторические сочинения палимпсестами – папирусами, на которых всякий последующий древне-египетский храмовый писец тщательно выскабливал предыдущий текст, и заменял его угодным царствующему фараону?

Франтишек Лангер принадлежал по своему литературному профилю к кругу Карела Чапека, близким другом которого он был. Его произведения выделяются тонкой философской направленностью, поисками ответов на вечные "проклятые" вопросы, занимающие человека всю жизнь и во все века. Он давал читателю выпить чашу и сладости и горечи до дна.

Лангер участвовал и во Второй мировой войне, в рядах чехословацких войск во Франции, в чине генерала руководил их медицинской службой. Своей антивоенной, антифашистской тематикой (рассказ "Речь над колыбелью", драма "Бронзовая рапсодия", написанная в последние годы жизни) он продолжил те подлинные гуманистические и демократические мотивы своего богатого творчества, которые, как и у всех передовых чешских писателей, характеризуют его лучшие произведения.

Именно благодаря Франтишеку я впервые увидел Гашека. Еще до этой встречи я прочитал несколько фельетонов Гашека, которые этот богемствующий юморист, о чьих веселых похождениях ходили по Праге самые невероятные истории, помещал без разбора в любых газетах, кроме, разве, крайне правых, клерикальных. Но вот, в 1911 году, во время дополнительных выборов в Краевой сейм от нашего города Королевские Винограды, Франтишек предложил мне пойти с ним на одно собрание, обещав, что я там потешусь на славу. Мы отправились вечером в трактир "Кравин". Здесь проходило предвыборное собрание новой политической партии, "Партии умеренного прогресса в рамках закона", которую издевательски основал Гашек, выдвинув от нее кандидатом в Сейм самого себя.

В насквозь прокуренном и пропахшем пивными парами не очень большом зале, в сизом дыму которого, как говорится, можно было топор повесить, было битком набито. За столами, осушая одну кружку пива за другой, сидели собравшиеся сюда со всей Праги друзья Гашека и почитатели его юмора. Но было также и немало жителей Коронного проспекта (ныне проспект Вильгельма Пика), где располагался трактир, и прилегавших к нему улиц, привлеченные именем кандидата и странным названием его партии. Под импровизированным помостом, за длинным столом сидели с важным лицом основатели этой партии, члены ее Центрального комитета. И Франтишек, как один из них, уселся там, потащив и меня. А на возвышении за небольшим столиком восседал, строя еще более серьезное лицо, молодой председатель собрания, и там же полицейский комиссар, строгий, в полной форме, снявший лишь кепи. Здесь же стоя с увлечением, разойдясь, выступал со своей "кандидатской речью" сам Гашек.

Назад Дальше