Иван Иванович Лажечников - Венгеров Семен Афанасьевич 10 стр.


Сопоставьте в самом деле полет духа нашего писателя, когда он, следуя указаниям истинного чувства, создавал фигуру Мариорицы и тогда, когда он, довольствуясь рамками ходячего в то время понятия о "патриотизме", рисовал "патриотическую" деятельность Волынского и его друзей из "русской партии". Основной догмат казенного патриотизма состоял в том, чтобы обелять все свое и унижать все чужое. И вот, в угоду этому суздальскому методу, во всем романе, за исключением Эйхлера, нет ни одного хорошего немца. Эйхлер, впрочем, не представляет собой исключения, потому что примыкает к русской партии. Русские же лица романа, за исключением Подачкиных, все прекрасны, чисты и не имеют ни одного пятнышка на себе. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов, Зуда – все это воплощения и сосуды всевозможных добродетелей. В своем "патриотическом" рвении Лажечников доходит до того, что даже шута русского – Балакирева и то берет под свое покровительство и дает ему нравственное первенство перед Педрилло и другими иностранными шутами. А уже, казалось бы, занятие шута нравственно уравнивает и иностранца и туземца.

В разбор самого "патриотизма" Волынского нам нет надобности вдаваться, ибо это все тот же самый старый знакомец, достаточно нажужжавший нам в уши про свои два главных принципа: "славу" и покорность. Но автор сам так пламенно уверен в том, что патриотизм этого сорта и есть настоящий, что опять-таки, как и при чтении "Последнего Новика", вы можете только не соглашаться, но не сердиться и негодовать; и опять-таки приходится припомнить наши, две отправные точки: патриотизм, составляющий один из центральных пунктов почти всех произведений Лажечникова, по своим принципам тот же, как и у других представителей внешнепатриотической школы, но Лажечников вкладывает в него столько искренности и глубокого убеждения, что вам становится понятным, почему ложный путь, избранный им, не завел его, однако, в те дебри, в которые зашел какой-нибудь Греч и Булгарин, почему вам противно читать разные измышления патриотов одного с Лажечниковым направления, а самого Лажечникова – ничуть.

"Ледяной дом" имел громаднейший успех, превзошедший успех "Последнего Новика" и окончательно укрепивший литературное положение Лажечникова.

"Вот, наконец, этот долго и с нетерпением ожиданный роман г. Лажечникова, – писала "Северная пчела", всегда шедшая в хвосте общественного мнения, за исключением тех случаев, когда у Булгарина являлся специальный интерес разойтись с ним. Да, с нетерпением: оно началось с той самой минуты, когда публика прочла первое объявление о "Бироновских праздниках", и усилилось при вторичном извещении об этом романе и перемене его заглавия в "Ледяной дом". Нетерпение наше удовлетворено: новая, свежая книга у нас в руках. Все с жадностью бросились на новость. Беда, если автор "Последнего Новика" не удовлетворит новым своим произведением долгому ожиданию, если второй роман ниже первого. Мы только что кончили чтение "Ледяного дома" и пишем эти строки, еще наслаждаясь прочитанным: это лучшее время для выражения всего пристрастия, внушенного нам книгой, по крайней мере, для фельетонной рецензии, если не для подробной и строгой критики, которой это произведение вполне достойно, потому что выйдет из нее в новом блеске, с победой и славой.

Кончив книгу, пройдя эту занимательную эпоху борьбы аристократической, блещущей всем разнообразием характеров и изображенной с поразительной истиной действительности, вы еще долго чувствуете сладостное впечатление, оставленное в вас романом.

"Ледяной дом", – заканчивает рецензент, г. Н.Д., – доставил нам много приятных часов, и мы уверены, что всякий русский прочтет его с таким же наслаждением. Господа! Приезжайте с дач – (No "Пчелы" от 24 августа) – хоть для этого романа: "Ледяной дом" вас разогреет" ("Сев. пчела", 1835 г., № 190).

"Еще не успели мы забыть удовольствия, которым насладились при чтении "Ледяного дома", вышедшего в 1835 году, – пишет Белинский в "Московском наблюдателе" 1839 года, – как взялись, кажется, за третье, если не за четвертое чтение этого романа по случаю второго его издания в конце прошлого (1838) года и прочли его еще с большим удовольствием, нежели в первый раз: лица, которые начали уже от времени представляться нашим глазам под какими-то туманными дымками, снова ожили перед нами и мы радушно и весело встретились со старыми знакомцами и нашли их так же интересными, милыми и любезными, как и в пору первого знакомства; прекрасные ощущения, которые от времени уже начинали терять свою предметность и повторялись в душе нашей, напевы какой-то забытой, но прекрасной песни вновь воскресли в ней, живые, свежие, могучие, и снова взволновали ее своими очаровательными потрясениями…"

В некоторых главах Белинский видел "львиное могущество".

"Библиотека для чтения" дала чрезвычайно странный отзыв, своим ехидством несколько похожий на речь Антония в "Юлии Цезаре": "Ледяной дом" такая книга, о которой совершенно нечего сказать, кроме того, что она прелестна. Надобно ограничиться одним словом – прелестна! И даже невозможно с точностью определить смысл, в каком вы принимаете это слово. Разбор его уничтожил бы приятность общего впечатления, которому оно служит верным выражением. Это не chef d'oeuvre, не верх искусства, не произведение мысли сильной и глубокой; сверх того, это роман исторический, род реставрации старых картин, где художник только обновляет поблекшие краски и дополняет места, истертые временем, одним словом – это простой рассказ приятного рассказчика: рассуждения его поверхностны и обыкновенны; тон и прием их не самый изящный; остроты не блистательны; веселость не всегда ловкая; игривость немножко школьническая; но эта книга прелестная, – чрезвычайно милая и занимательная, которая с самого начала увлекает вас своим интересом и быстро мчит по мелким столбцам своим и некрасивой печати до последней странички, не давая вам отдохнуть, ни подумать, в чем состоят недостатки, что такое поражает вас иногда неприятно. Только прочитавши и воскликнув – прелесть! – вы можете приметить, что из этого чтения не осталось в вас ни одной идеи, даже ни одного счастливого выражения для ваших всегдашних мыслей. Два раза невозможно читать этого романа, но если бы мы сегодня забыли его содержание, в первый досужный час опять принялись бы за него же, с уверенностью найдя полное удовольствие" ("Библиотека для чтения", 1835 г., т. 12).

Происхождение этой ехидной рецензии можно легко себе объяснить, если предположить, что ее автор – Сенковский. А судя по тяжеловесному остроумничанью, она именно ему принадлежит. Сенковский был из породы тех надутых людей, которые считают ниже своего достоинства чем-нибудь сильно восторгаться, и потому, ежели даже хвалят что-либо, то все-таки с высоты своего величия и так, чтобы унизительно вышло для того, кого они хвалят.

В заключение приведем ругательную рецензию гречевского "Сына Отечества", которая, однако же, именно своей бранью свидетельствует о том, что "Ледяной дом" имел сильный успех.

"Роман этот – страшнее романов Евгения Сю, замысловатее (!) романов Бальзака, и разве только с романами Сулье можно сравнить его. Чего вы хотите? Страстей? Каких же вам страстей сильнее страстей Волынского, Мариорицы, цыганки – матери ее, Бирона? Происшествий: Чего вам еще, начиная с "Ледяной статуи" до последней сцены в "Ледяном доме" и с погребения замороженного малороссиянина до пытки Волынского! А характеры? Этот Волынский, который на шестом десятке лет шалит, как юноша; этот Бирон, который только что не ест людей; этот Тредьяковский, и заметьте, что все это лица исторические. Вы скажете, что они такими никогда не бывали, что сочинитель жертвовал желанию блистать эффектами истиной событий и правдой сердца человеческого – но кто же поверит вам? Не расхвалили ли все журналы "Ледяной дом"? Не достиг ли он теперь второго издания, а это не доказывает ли, что он понравился очень многим" ("Сын Отечества", 1838 г., т. 5).

Объяснение этой злобной рецензии Греча, автора многих повестей, имевших не более как средний успех, мы находим у Белинского. Отзыв его о "Ледяном доме" начинается с того, что он не станет относиться к Лажечникову так, как относятся к последнему некоторые рецензенты; от этого "г. Лажечникова защищает его огромная известность и громкий авторитет у публики, а еще более одно, по-видимому маленькое, но в самом-то деле очень важное обстоятельство, а именно: мы сами не пишем романов, и г. Лажечников не перебивает у нас дороги. Вот если бы мы вздумали написать или (все равно) дописать какой-нибудь роман, что-нибудь вроде Евгения Сю, примиренного с Августом Лафонтеном, о, тогда плохо бы пришлось от нас господину Лажечникову; мы умели бы отделать его в коротенькой "библиографической статейке".

Следовательно, и крайне враждебный отзыв "Сына Отечества" свидетельствует о сильном успехе "Ледяного дома". Что, в самом деле, доказательнее говорит о чьем-нибудь успехе, как не зависть!

X

Вышедши в отставку в 1837 году, Лажечников поселился в деревне под Старицей, на берегу Волги. Здесь им написан "Басурман", появившийся в 1838 году.

В ряду трех романов, доставивших Лажечникову громкую известность, "Басурман" считается менее удачным, чем "Последний Новик" и "Ледяной дом". Публикой "Басурман" тоже был принят несколько холоднее других романов Лажечникова. Правда, до выхода в 1858 году полного собрания было раскуплено два издания "Басурмана", что для русской книжной торговли, да еще того времени, немало, но для двух других романов Лажечникова за это же время потребовалось три издания.

Тем не менее мы не можем согласиться с тем, чтобы в общем "Басурман" был действительно ниже "Новика" и "Ледяного дома", хотя этого мнения держится Белинский. В частности, в "Басурмане" действительно есть большие недостатки, но есть зато в нем и такие сильные стороны, что ансамбль получается весьма удачный. И если еще можно согласиться с тем, что "Басурман" хуже "Ледяного дома", с его прекрасным образом Мариорицы, то "Последнему Новику)" он не уступает ни в каком случае.

Основной недостаток "Басурмана" такой же, как и в "Новике": главный герой его, лекарь Антон, – фигура крайне бесцветная, образ без лица, на котором, однако, вертится вся интрига романа. В обрисовке его нет решительно ничего типичного, почти ни одной черты, которая бы говорила нам о XV веке. Антон воспитывался в Италии, в самом начале эпохи Возрождения, когда смешение замирающих средних веков с воскресающим духом античной свободы и античной широты взгляда создавало такой дикий разгул страстей, хороших и дурных, когда выступали на сцену Савонаролы и Борджии. И хоть бы капельку этой страстности дал автор своему герою. Антон представляет собой полный образец сентиментального немецкого юноши начала нынешнего столетия, скромного, целомудренного, безмятежного, не знающего пороков даже по названию. Лажечников создавал его совершенно схематически, по тому рецепту, по которому создавались "идеальные" юноши в немецких сентиментальных романах; а то, может быть, он даже списан с какого-нибудь живого немецкого аптекарского ученика, которому "злой свет" мешал соединиться узами добродетельнейшей любви с какой-нибудь голубоокой и светловолосой Лотхен – дочерью самого содержателя аптеки.

Схематичны и некоторые другие лица романа. Доктор Фиоравенти – образец оперного героя, всю жизнь помнящего обиду и "дьявольски" мстящего за нее. Русалка и Мамон – такие же образцы оперных злодеев, черных, без единого белого пятнышка.

Если к ним присоединить еще сына Аристотеля Фиоравенти – Андрюшу, лицо совершенно неудачное и сочиненное, то все главные недостатки "Басурмана" будут перечислены. В рисовке же остальных действующих лиц романа Лажечников проявил много художественного чутья, а главное, проявил столько реализма и жизненной правды, что, принимая во внимание время его появления, "Басурман" становится явлением в высшей степени замечательным.

Приглядитесь, в самом деле, с какой удивительной для тридцатых годов художественной смелостью обрисован Иоанн III. В обрисовке этой Лажечников почти исключительно руководствовался своим художественным инстинктом, потому что ни современная ему историография, ни современные ему исторические романисты, драматурги и поэты не позволили бы себе так просто и естественно отнестись к личности великого объединителя Руси. Карамзинская история и остальная историография того времени, большей частью примыкавшая к народившемуся тогда славянофильству, на старину смотрела исключительно сквозь призму самого розового оптимизма. Старая жизнь рисовалась тогдашнему воображению непременно в величавых очертаниях; казалось святотатством представлять себе предков наших людьми, обуреваемыми такими же страстями и наделенными такими же грехами и грешками, как и хилые дети девятнадцатого века. А уж что говорить о таких выдающихся лицах, как Иоанн III. О них вменялось в обязанность говорить только молитвенными словами и коленопреклоненно. Величайший художник того времени – Пушкин в своем "Борисе Годунове" не позволил себе наделить своих героев ни одной вульгарной чертой; за исключением Варлаама, язык всех действующих лиц величав, как величавы и поступки их, все равно, будь эти поступки хороши или дурны. Ни у одного из героев пушкинской великой драмы нет той мелкой суетливости, которая характеризует живых людей, нет той житейской пошлости, которая в известной дозе присуща в действительности даже величайшим героям. Но тот же самый Пушкин в "Арапе Петра Великого", по крайней мере, в три раза реальнее отнесся к эпохе и людям, а в "Капитанской дочке" уже прямо рисовал живых людей, без всяких попыток идеализировать и ставить на ходули. Выходило, значит, так, что чем отдаленнее от нас эпоха, тем величавее и торжественнее нужно ее изображать. Другой великий гений тридцатых годов – Лермонтов в своей "Песне о купце Калашникове" окутал древнюю русскую жизнь поэтическим туманом, сквозь который действительные очертания ее почти не видны. Эпическое величие Кирибеевича и всей остальной обстановки, несомненно, вполне соответствует тому величию, которым народный эпос наделяет своих героев, – в усвоении этого народного эпического колорита и заключается, в сущности, художественное значение "Песни", но несомненно, однако же, и то, что вот уже которое поколение по "Песне о купце Калашникове" рисует себе древнюю Русь такой, на какую она в действительности весьма мало похожа была, несомненно и то, что и сам Лермонтов признавал за своей "Песнью" историческую верность.

Мы взяли двух величайших представителей всей русской литературы, а тем паче того времени, когда выходил "Басурман". Что же сказать о других тогдашних писателях, трогавших русскую историю? Все это без исключения была грубая и приторная идеализация, паточное умиление и лубочная рисовка наших предков трехсаженными "богатырями". Гоголь с его "Бульбой", при всем гениальном реализме этой превосходнейшей повести, не опровергает нашего утверждения, потому что в одном намерении выставить запорожцев, по крайней мере наполовину состоявших из простых разбойников, обыкновенными людьми уже заключается сильнейшая идеализация. И затем все-таки Бульба и его товарищи – люди простые, а не цари и бояре. Их все-таки смелее можно было заставить говорить и действовать в обыкновенном "штиле".

Не станем утверждать, что Лажечников, рисуя Иоанна, совсем освободился от условности своего времени, что его Иоанн действительно выведен со всей той реальностью, с какой только можно его вывести. Несомненно, что и у Лажечникова он местами действует и говорит так высокопарно и ходульно, как действительный Иоанн не мог говорить и действовать. Но общий метод, с которым наш романист приступил к обрисовке объединителя Руси, все-таки в высшей степени замечателен своей простотой и реальностью.

Вместо того чтобы указывать или приводить в доказательство места романа, которые нам нравятся своим стремлением к реализму, приведем лучше выдержки из яростной рецензии, которой разразился по поводу "Басурмана" наиболее бдительный страж общественного и литературного благонравия в то время – Фаддей Булгарин. Эта рецензия тем пригоднее для нашей цели, что все-таки далеко не всякий читатель в состоянии проникнуться духом исторической критики, чтобы отделить суть от одежды времени, и очень может быть, что, приступивши к "Басурману" с меркой современного высокого развития реализма, он в Иоанне увидит только идеализацию и ходульность. Но вот послушаем свидетельство современника, пришедшего в ужас от той дерзости, с какой Лажечников занес святотатственную руку на величие древней Руси и великого государя.

"Г. Лажечников изобразил не тогдашнюю Русь, а какую-то дикую орду. Автор "Басурмана" думал, что, изобразив дикость и невежество, свирепость и бесчеловечье, подлость и гнусную интригу, он изображает тогдашнее время".

Но больше всего, понятно, ожесточило Булгарина изображение Иоанна:

"Иоанн III изображен каким-то неистовым, который от каждого слова приходит в бешенство, хватает за горло своих вельмож, ругает их последними словами, велит их бить, ловить по городу, запирает в темницы, хочет воевать, а сам трусит, боится войны, действует одной изменой, посредством низких своих придворных. Срам и стыд! Это великий Иоанн!" ("Сев. пчела", 1839 г., № 47).

Чтобы усилить эффект своей критики и совсем поразить дерзкого романиста, Булгарин прибегнул к приему, небезызвестному и в наше время:

"Законодатель, зиждитель Москвы, основатель самодержавия на Руси, не мог быть эгоистом" (№ 98).

Видите ли, на что пошло: в художественном приеме найдена политическая неблагонадежность: "Мы не постигаем, – говорит затем Катков тридцатых годов, – с какой стати автор романа пустился в исторические рассуждения, в спор с господином Полевым, чтобы доказать, что Иоанн III трус!"

Больше всего возмущен Булгарин тем превосходным по реализму местом романа, в котором Иоанн, как истый сын грубого, хвастливого и мстительного века своего, как истый сын эпохи, еще полной татарского духа и варварства, показывает Антону смрадную тюрьму, где содержатся его пленники– татарские цари и Марфа Борецкая. "Чуланы, где содержались пленники, – цитирует Булгарин Лажечникова, – походили на нечистые клетки".

"Этих нечистых клеток, – прибавляет он вслед за тем от себя, – мы не показываем нашим читателям. Брррр! бррррр!"

До самой глубины души возмущается также Булгарин ответом Борецкой: "Спроси об этом, собачий сын, у моего детища". Вообще вся сцена между Иоанном и Борецкой "не натуральная и отвратительная; не таков был Иоанн, не такова была и Борецкая! Они не хвастали и не болтали по-пустому, а делали свое дело геройски".

Назад Дальше