Иван Иванович Лажечников - Венгеров Семен Афанасьевич 12 стр.


Строгость эта служит лучшим доказательством новизны приемов, употребленных Лажечниковым при обрисовке Иоанна Грозного, и следовательно, одним из "смягчающих обстоятельств" для больших недостатков этой драмы. Убедительнее всего оправдал слабость "Опричника" сам Лажечников в предисловии к отдельному изданию драмы, появившемуся в 1867 г. "Никто оспаривать не будет, что я первый замыслил вывести гигантскую фигуру Иоанна на сцену". Литературное пионерство, как и всякое другое, всегда задача чрезвычайно трудная, а главное – чрезвычайно неблагодарная. На сцене, впрочем, "Опричник" давался в 1867 году с успехом.

С другой исторической драмой Лажечникова, именно "Христиерном II и Густавом Вазой", вышла курьезная история, до сих пор ставившая в тупик библиографов. В 1841 году в "Отечественных записках" появились первые три явления трагедии "Густав Ваза", под которыми было подписано: Лажечников. Вслед за тем в 1842, сначала в сборнике "Дагерротип", а потом и отдельно, появилась вся драма под заглавием "Христиерн II и Густав Ваза, драматический опыт в 4 актах, соч. А. Лажечникова". "Трудно было предполагать, – писал известный библиограф М. П. Лонгинов в "Атенее" 1858 г., – чтоб на заглавном листе этой книжки была пропущена опечатка в самом имени автора. Страннее всего, что журнал, поместивший за год до того отрывок из этой трагедии, не разрешил вопроса: Иван ли Иванович Лажечников написал ее или какой-нибудь его однофамилец? Причем журнал этот сказал, что "и то и другое, может быть, весьма вероятно" ("Отечественные записки", 1842, № 9). Мы, с своей стороны, не беремся разрешить это обстоятельство". Еще страннее, прибавим мы от себя, что в тех же "Отечественных записках" Белинский, разбирая "Дагерротип", говорил о "Христиерне", нимало не сомневаясь в том, что он принадлежит автору "Ледяного дома". Когда же Лажечников не включил "Христиерна" в "полное собрание", то вопрос, действительно, был запутан окончательно, так что недоумение Лонгинова было вполне законное. Есть, однако же, данные распутать "это обстоятельство". Во-первых, драма посвящена "Александру Михайловичу Бакунину". Из воспоминаний Лажечникова о Белинском мы знаем, что Лажечников был очень дружен с семейством Бакуниных. А затем, мы в "Воспоминаниях" Пассек прямо находим, в одном из писем Лажечникова к обоим супругам, следующее место: "знаете ли что? Я пишу теперь трагедию, и удивитесь – стихами. Густав Ваза герой моей пиесы" ("Русская старина", т. 19, стр. 436). "Обстоятельство", значит, решается окончательно.

"Скажем только, – говорит Лонгинов в той же статье, – что трагедия не много прибавляет к репутации Лажечникова, если и написана им". Скажем и мы то же самое. Но несомненно, однако же, что "Христиерн" несравненно лучше драм его: "Вся беда от стыда" (или "Дочь еврея"), "Горбун" и комедии "Окопировался", которые тем не менее Лажечников счел нужным поместить в полное собрание своих сочинений, между тем как "Христиерна" выбросил.

О "Дочери еврея" и "Горбуне" мы лучше ничего не скажем. Что же касается "Окопировался", то, как от водевиля, от него и требовать нечего. Поставленный в 1854 г. на сцену (см. Вольф, "Хроника Петербургских театров"), он имел успех.

"Колдуна на Сухаревой башне" появилось только 4 главки или письма, по которым ничего нельзя было предсказать относительно целого. Личность Ивана Долгорукова обрисована неверно, но Остермана весьма недурно.

Долгое молчание свое Лажечников прервал в 1856 г. напечатанием "Беленьких, черненьких и сереньких" в только что народившемся "Русском вестнике" Каткова, который тогда еще был очень беленьким и не метил еще в предводители черненьких.

"Беленькими, черненькими и серенькими" Лажечников начал целый ряд воспоминаний, которые все читаются с большим интересом. Вслед за "Беленькими, черненькими и серенькими", написанными в беллетристической форме – как бы история какого-то Пшеницына, – но тем не менее, безусловно, автобиографического характера, последовало "Мое знакомство с Пушкиным", затем "Новобранец 12-го года", описывающий перипетии вступления нашего героя в ряды деятелей отечественной войны; затем в "Московском вестнике" 1859 г. "Заметки для биографии Белинского", которые местами полны захватывающего интереса. Через пять лет Лажечников в "Российском вестнике" 1864 г. поместил "Воспоминания о Ермолове", или, вернее, об Остермане-Толстом, и, наконец, в 1866 г. "Как я знал Магницкого". Последние две статьи написаны несколько запутано, старик автор постоянно сбивается с нити рассказа, начинает одно, не кончивши другого, повторяется и так далее. Но все-таки они читаются с интересом, и самая разбросанность их и отсутствие системы придают им особенно добродушный характер. В общем весь этот цикл воспоминаний составляет лучшее, что писал Лажечников за вторую половину своей литературной деятельности. Так и отражается в них ясная, чистая и незлобивая душа добродушного старичка-автора, без тени какого-либо брюзжания, столь свойственного людям, разговорившимся о времени, когда и они были солью земли. Написанным же чисто-беллетристически "Беленьким, черненьким и сереньким" еще большую прелесть и привлекательность придает эпическая простота и спокойствие, с которыми разработан сюжет.

Хорошо бы было, если бы Лажечников только и ограничился воспоминаниями, то есть вращался бы в сфере явлений, ему вполне знакомых. Но человек живой и впечатлительный, юноша у порога гроба, Лажечников не захотел возиться только со старьем и, снова усиленно взявшись с 1856 г. за перо, во что бы то ни стало захотел сказать свое слово и о злобе дня. Результатом этого явились два больших романа, один – "Немного лет назад", начатый в 1858 г. и выпущенный в свет в 1862 г., а другой – "Внучка панцирного боярина", напечатанный во "Всемирном труде" 1868 г.

Лажечников имел полное право вмешаться в злобу дня, потому что едва ли было много молодых юношей, которые так близко принимали бы ее к сердцу, как 64-летний автор "Ледяного дома", когда он садился писать "Немного лет назад".

С чисто молитвенным восторгом относился он к новой эре, наступившей после крымской войны. Свидетельства Панаева, Пассек и Островского, общий дух его произведений достаточно выяснили нам Лажечникова со стороны его восприимчивости и чуткости ко всему хорошему и благородному. Как же должно было радоваться его доброе сердце при виде торжества гуманности и света над мраком и грубостью прежней эпохи, каким искренним благоговением должна была наполниться чистая душа его, всю жизнь жаждавшая правды и справедливости, при виде грядущей победы новых начал, выступавших именно под знаменем правды и справедливости для борьбы с армией зла.

Понятно вместе с тем, почему Лажечников, по летам человек старого поколения, должен был относиться восторженнее к новой эре, чем представители поколения молодого, хотя они и были дети этой эры. Человек все познает и ценит через сравнение. Вот почему молодое поколение, не знавшее старых безобразий, не могло так восторженно относиться к новому порядку, как старик Лажечников, помнивший не только николаевские, но и павловские времена. И мог ли разделять Лажечников тот скептицизм, который, в силу общего закона человеческой души желать всего лучшего и лучшего, вскоре заставил молодое поколение насмешливо относиться к российскому "прогрессу"? Мог ли понимать Лажечников недовольство Пироговым, он, который помнил Магницкого, мог ли Лажечников понимать недовольство той свободой, которой пользовалось русское слово в конце пятидесятых годов, он, которому наложили veto на невиннейшего "Опричника", мог ли, наконец, Лажечников понимать, что не всякий согласится быть владельцем фабрики даже с "вольнонаемными" рабочими, он, который семьдесят лет прожил при крепостном правей видел военные поселения.

Нет, ничего такого не в состоянии был понимать восторженный старик. Новая эра могла ему казаться только золотым веком, идеалом человеческих желаний и стремлений. Сердце его через край было наполнено безграничным благоговением и благодарностью.

И вот этот-то восторг и благоговейное отношение к началам русского "прогресса" и составляет основу романа "Немного лет назад". В нем столько наивной веры в то, что эти начала насадят рай земной, с такой серьезностью автор вам доказывает на многих страницах вред сословных предрассудков, с таким жаром обличает взяточников, с таким восторгом проповедует, что следует быть добрым, а не злым, и, наконец, так глубоко убежден, что порок всегда наказывается, а добродетель всегда торжествует, что в общем именно эта азбучность вас трогает и умиляет. Разве неумилительно видеть человека, сквозь семьдесят лет жизни пронесшего веру, хотя бы и очень примитивного свойства, в добро и справедливость на земле.

Но понятно, что эта же самая наивность, которая так симпатично обрисовывает душу Лажечникова, не могла не отозваться самым неблагоприятным образом на романе, который вышел образцом прописной морали, паточного взгляда на жизнь и чисто маниловской прогрессивности.

Критика того времени не только не осталась довольна романом как литературным произведением, но даже далеко не вся прониклась верой в искренность прогрессивности автора. Было высказано даже такое несправедливое и неосновательное предположение, что Лажечников хотел подладиться к молодому поколению. Конечно, это говорили люди, плохо знавшие жизнь и литературную деятельность Лажечникова. Но зато авторитетнейший из тогдашних журналов – "Современник", вполне правильно оценивши самый роман, с большой симпатией отнесся к добрым намерениям автора.

"Несмотря на многолетний период своей литературной деятельности, – говорилось в рецензии, – несмотря на то, что в течение этого периода много воды утекло, г. Лажечников всегда оставался верен тем чистым и честным убеждениям, которые проходят сквозь всю его литературную деятельность. Пылкий и восприимчивый юноша (?) двадцатых годов, восторженными красками изображавший любовь пламенного старца Волынского к цыганке Мариорице, он сделался пылким и восприимчивым старцем, восторженными красками изображающим радость, по поводу разных предпринимаемых правительством мер для блага отечества. Добро и зло, проходившие мимо его, не оставляли его равнодушным: первое встречало все его симпатии, второе волновало его. С этой стороны г. Лажечников самая сочувственная молодому поколению личность из всей фаланги старых литераторов".

Вслед за тем рецензент восхищается той "драгоценной искренностью", которой "в замечательной степени обладает г. Лажечников. Он весь виден в своих произведениях; читая его, можно не соглашаться с его образом мыслей, можно даже находить его несколько наивным и отсталым, но нельзя не сказать: это писал честный человек; это писал человек, которому нечего скрываться и не для кого рядиться в шутовские одежды притворных радостей и своекорыстного, скоро удовлетворяющегося либеральничанья" ("Современник", 1863 г., № 1–2, стр. 111).

Что сказать о другом романе Лажечникова,– "Внучка панцирного боярина", в котором он старался задеть один из вопросов дня – именно вопрос польский? Лучше всего ничего не сказать. У каждого писателя есть свой lapsus calami. У Белинского была "Бородинская годовщина". Простим же и Лажечникову его "Внучку панцирного боярина", писанную притом, однако же, в простоте душевной. В середине шестидесятых годов, под влиянием только что кончившегося польского восстания, почти во всем русском обществе господствовала узкая ненависть к полякам. Лажечников поддался ей, следовательно, забыл обязанность писателя стать выше предрассудков и слепых страстей – в этом его вина.

Последним произведением Лажечникова была выкроенная из "Басурмана" драма "Матери-соперницы", писанная за год до смерти. Так же как и все почти драматические произведения Лажечникова, она менее всего усиливает его славу.

XII

В заключение нашего очерка расскажем про юбилей пятидесятилетней литературной деятельности Лажечникова, который праздновался в Москве 3 мая 1869 г. Собственно говоря, это был только пятидесятилетний юбилей со времени вступления Лажечникова в члены Общества любителей словесности. Писать же он начал, как мы знаем, в 1807 году. Устройство празднования взял на себя Артистический кружок. Празднование вышло очень характерное. В чем заключалась эта характерность – объясним дальше, а пока изложим ход юбилея, на котором сам юбиляр, вследствие болезни, не мог присутствовать, а присутствовала его жена и дети. Скажем кстати, что, лишившись в 1852 г. первой жены своей, Лажечников в следующем (1853) году женился вторично на Марье Ивановне Озеровой. Несмотря на значительную разницу лет (Лажечникову было при женитьбе 61 год, а госпожа Озерова была совсем молодая девушка), Лажечников, по словам г. Нелюбова, "нашел в своей второй жене нежную и безгранично преданную подругу, которая сделалась самой благодетельной и самоотверженной опорой состарившегося писателя. От этого брака родились у Лажечникова один сын и две дочери, оставшиеся наследниками его славного имени".

Празднование происходило в городской думе.

Когда прибыло семейство юбиляра – жена его и дети, – оркестр исполнил торжественный марш, и вслед за тем А. Н. Островский открыл заседание речью, главное содержание которой уже известно нам; после чего попечитель Московского округа, князь Ширинский-Шихматов, сказавши от себя несколько приветственных слов, прочитал письмо министра народного просвещения графа Д. А. Толстого, извещавшее юбиляра о пожаловании ему "во внимание к почетной известности в литературе" бриллиантового перстня. Затем попечитель же прочитал рескрипт, данный на имя Ивана Ивановича Его Императорским Высочеством Наследником Цесаревичем – ныне царствующим императором Александром III:

"Иван Иванович!

Узнав о совершившемся пятидесятилетии вашей литературной деятельности, вменяю себе в удовольствие приветствовать вас в день, предназначенный к празднованию этого события. Мне приятно заявить вам при этом случае, что Последний Новик, Ледяной дом и Басурман, вместе с романами покойного Загоскина, были, в первые годы молодости, любимым моим чтением и возбуждали во мне ощущения, о которых и теперь с удовольствием вспоминаю. Я всегда был того мнения, что писатель, оживляющий историю своего народа поэтическим представлением ее событий и деятелей, в духе любви к родному краю, способствует к оживлению народного самосознания и оказывает немаловажную услугу не только литературе, но и целому обществу. Не сомневаюсь, что и ваши произведения, по духу, которым они проникнуты, всегда согласовались со свойственными каждому русскому человеку чувствами преданности Государю и Отечеству и ревности о благе, о правде и чести народной.

Препровождаемый при сем портрет мой да послужит вам во свидетельство моего уважения к заслугам многолетней вашей деятельности".

По прочтении рескрипта, выслушанного стоя, оркестр заиграл гимн "Боже, Царя храни". Затем началось чтение профессором Московского университета Н. А. Поповым адресов, письменных и телеграфических поздравлений. Приведем наиболее характерные. Первыми приветствовали юбиляра соотечественники – городское общество города Коломны:

"Что звезды красят небо, то заслуженные таланты и с высокими достоинствами граждане красят всякое отечество. Мы, жители Коломны, твои одногорожане, гордились доселе тем, что среди нас родилось светило науки – покойный Филарет московский; ныне будем гордиться и тем еще, что из нашего города, и притом из среды купеческого сословия, вышел заметный представитель литературы русской и достойный слуга Царя нашего на всех государственных должностях, ему поручаемых. Мы чтим в твоем лице лучшего гражданина города Коломны и подносим тебе, вместе с кубком, русские хлеб-соль из колыбели твоей родины. Прими их от нас как знак того глубокого уважения, с каким имя твое будет навсегда сохранено в летописях города Коломны".

Затем было прочитано замечательное письмо – приветствие от Писемского.

"Иван Иванович! Вы принадлежите еще к писателям пушкинского времени и посреди их вы являетесь лучшим русским историческим романистом: за вами тогда еще было усвоено название, что вы наш "Вальтер Скотт". Успех ваших романов был всеобщий: вся тогдашняя грамотная Россия прочла их и восхищалась ими. Такую общую симпатию, я полагаю, они возбудили не столько новостью этого рода произведений и не тем, что в них описывались исторические происшествия и исторические лица, сколько другим, гораздо более прочным качеством – это всюду проникающими в них вашим поэтическим мировоззрением и тем добрым и мягким колоритом, который разлит во всех изображаемых вами картинах и присущ даже всем выводимым вами лицам. Кто не помнит этой кроткой племянницы пастора, едущей в жаркий день по пустыням Лифляндии и которой потом слепец предсказывает высокую будущность русской императрицы! Кто не знает наизусть вашей песенки:

Сладко пел душа-соловушек
В зеленом моем саду.

Я до сих пор не могу забыть того поэтического впечатления, которое произвела на меня глава Тельник в вашем романе Ледяной дом, где пылкая Мариорица посылает с груди своей крест предмету своей преступной страсти. (Писемский тут перепутал Анастасию из "Басурмана" с Мариорицей.) Даже сам Волынский, не говоря уже об его пятидесятилетнем возрасте, как бы очищен вами и от всех других, гораздо более существенных недостатков человеческих: он является у вас молодым, благородным и влюбленным!

Но, при всей вашей наклонности изображать добрую и хорошую сторону души человеческой, вы, в лучших ваших произведениях, совершенно избавились от несвойственной русскому человеку мечтательности Жуковского. Перед вашими товарищами-романистами вы имели огромное преимущество: добродушного Загоскина вы превосходили своим образованием и уж, разумеется, как светоч ничем не запятнанной честности, горели над темной деятельностью газетчика Булгарина; в ваших произведениях никогда не было бесстрастных страстей Марлинского и его фосфорического блеска, который только светил, но не грел; ваша теплота была сообщающаяся и согревающая! Вы ни разу не прозвучали тем притворным и фабрикованным патриотизмом, которым запятнал свое имя Полевой, и никогда не рисовали, подобно Кукольнику, риторически ходульно-величавых фигур. Всех их, смею думать, вы были истиннее, искреннее и ближе стояли к вашему великому современнику Пушкину, будя вместе с ним в душе русских читателей настоящую и неподдельную поэзию".

Престарелый Федор Глинка в своем приветствии вспоминал, "как возникла, росла, крепла и мужала заслуженная известность" Лажечникова, свидетельствовал, что "Новик" был, действительно, явлением новым и скоро стал другом стариков и юношей, а в "Ледяном доме" как-то тепло было многочисленным читателям".

Погодин старался убедить юбиляра, что "признательность соотечественников" должна служить ему "утешением в перенесенных скорбях, неразлучных с ней и вообще с человеческой жизнью". Вместе с тем маститый историк, очевидно знакомый с финансовым положением Лажечникова, утешал его, что "касательно судьбы семейства, детей" своих он "может быть совершенно спокоен, так как они остаются на попечении не только семейства, но и всего русского общества".

Назад Дальше