Конец Распутина (воспоминания) - Юсупов Феликс Феликсович 9 стр.


Войдя в столовую, все некоторое время стояли молча, рассматривая место близкого события.

Из шкафа с лабиринтом я вынул стоявшую там коробку с ядом, а со стола взял тарелку с пирожками; их было шесть: три шоколадных и три миндальных.

Доктор Лазоверт, надев резиновые перчатки, взял палочки цианистого калия, растолок их и, подняв отделяющийся верхний слой шоколадных пирожков, всыпал в каждый из них порядочную дозу яда.

В комнате царило напряженное молчание, мы все следили с жутким интересом за работой доктора.

Оставалось еще всыпать порошок в приготовленные рюмки. Мы решили это сделать возможно позднее, чтобы яд не потерял своей силы при длительном испарении. Общее количество яда получилось огромное: по словам доктора, доза была во много раз сильнее той, которая необходима для смертельного исхода.

Для правдоподобности нужно было, чтобы на столе стояли неубранные чашки, как будто после только что выпитого чаю. Я предупредил Распутина о том, что, когда у нас бывают гости, мы пьем чай в столовой, затем все поднимаются наверх, я же иногда остаюсь один внизу – читаю, или чем-нибудь занимаюсь.

Мы наскоро сделали в комнате и на столе небольшой беспорядок, сдвинули стулья, налили чай в чашки. Тут же я условился с Великим Князем Димитрием Павловичем, поручиком Сухотиным и Пуришкевичем, что, после моего отъезда, они поднимутся наверх в мой кабинет и станут там заводить граммофон, выбирая преимущественно веселые пластинки: это требовалось для того, чтобы поддерживать веселое настроение у Распутина и отогнать от него всякие подозрения. Я все же несколько опасался, чтобы вид подземелья не пробудил в нем каких-либо сомнений.

Закончив все приготовления, мы с доктором Лазовер-том вышли. Он, переодевшись в костюм шофера, пошел заводить машину, стоявшую на дворе у малого подъезда, а я надел доху и меховую шапку со спущенными наушниками, скрывавшими мое лицо.

Мы сели, автомобиль тронулся.

Целый вихрь мыслей кружился в моей голове. Надежды на будущее окрыляли меня. За несколько коротких минут моего последнего пути к Распутину я много передумал и пережил.

Автомобиль остановился у дома № 64 на Гороховой улице.

Войдя во двор, я сразу был остановлен голосом дворника, который спросил: – Кого надо?

Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.

Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.

Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне, наконец, удалось найти дверь Распутинской квартиры.

Я позвонил, и, в ответ на звонок, голос "старца" спросил, не отворяя: – Кто там?

Услыхав этот голос, я вздрогнул.

– Григорий Ефимович, это я приехал за вами, – ответил я ему.

Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.

Он отворил, я вошел в кухню.

Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.

– Ты чего так закрываешься? – спросил Распутин.

– Да, ведь, мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, – сказал я.

– Верно, верно... Я и своим ничего не говорил и "тайников" всех услал. Пойдем, я оденусь.

Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель – видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.

Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.

Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.

– Ну, что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?

– А что, к цыганам поедем? – спросил он.

– He знаю, может быть, – ответил я.

– А у тебя-то никого нынче не будет? – несколько встревожился он.

Я его успокоил, сказав, что никого, ему неприятного, он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.

– He люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось, с Лизаветой дружна. Против меня обе они подкопы ведут, да клевещут. Сама Царица сколько раз мне говорила, что они – самые мои злые враги...

– А знаешь, – вдруг неожиданно заявил Распутин, – что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. "Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют..." – А ну их! Все равно не удастся – руки не доросли.

– Да, ну, что там разговаривать... Поедем.

Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.

– Деньги-то забыл, деньги! – вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.

Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:

– Неужели это все деньги?

– Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, – скороговоркой ответил он.

– А кто вам их дал?

– Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.

– И много тут будет?

– Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну – это дело подходящее... У него страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может и больше дали, кто их там знает...

– Приданое-то какое сделаю дочери, – продолжал Распутин. – Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама благословить обещалась.

– Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь....

– Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже Божье дело; Сам Господь дал свое благословение в Канне Галилейской... А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли Ему равно? Богу-то? – ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.

Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного Писания.

Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.

И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.

Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он – моя жертва; он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне... Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе; я задавал себе вопрос: как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.

Вдруг с удивительной яркостью пронеслись передо мною, одна за другой, картины жизни Распутина. Чувства угрызения совести и раскаяния понемногу исчезли и заменились твердою решимостью довести начатое дело до конца. Я больше не колебался.

Мы вышли на темную площадку лестницы, и Распутин закрыл за собою дверь.

Запоры снова загремели и резкий зловещий звук разнесся по пустой лестнице. Мы очутились вдвоем в полной темноте.

– Так лучше, – сказал Распутин и потянул меня вниз. Его рука причиняла мне боль; хотелось закричать, вырваться. Но на меня напало какое-то оцепенение. Я совсем не помню, что он мне тогда говорил, и отвечал ли я ему. В ту минуту я хотел только одного: поскорее выйти на свет, увидеть как можно больше света и не чувствовать прикосновения этой ужасной руки.

Когда мы сошли вниз, ужас мой рассеялся, я пришел в себя и снова стал хладнокровен и спокоен.

Мы сели в автомобиль и поехали.

Через заднее его окно я осматривал улицу, ища взглядом наблюдающих за нами сыщиков, но было темно и безлюдно.

Мы ехали кружным путем. На Мойке повернули во двор и остановились у малого подъезда.

XIII

Войдя в дом, я услышал голоса моих друзей. Покрывая их, весело звучала в граммофоне американская песенка. Распутин прислушался:

– Что это – кутеж?

– Нет, у жены гости, они скоро уйдут, а пока пойдемте в столовую выпьем чаю.

Мы спустились по лестнице. Войдя в комнату, Распутин снял шубу и с любопытством начал рассматривать обстановку.

Шкаф с лабиринтом особенно привлек его внимание. Восхищаясь им, как ребенок, он без конца подходил, открывал дверцы и всматривался в лабиринт.

К моему большому неудовольствию от чая и от вина он в первую минуту отказался.

– He почуял ли он чего-нибудь? – подумал я, но тут же решил: "все равно живым он отсюда не уйдет".

Мы сели с ним за стол и разговорились. Перебирали общих знакомых, вспоминали семью Г., Вырубову; коснулись и Царского Села.

– Григорий Ефимович, а зачем Протопопов к вам заезжал? Все боится заговора против вас? – спросил я.

– Да, милый, мешаю я больно многим, что всю правду-то говорю... Не нравится аристократам, что мужик простой по Царским хоромам шляется – все одна зависть, да злоба... Да что их мне бояться? Ничего со мной не сделают: заговорен я против злого умысла. Пробовали, не раз пробовали, да Господь все время просветлял. Вот и Хвостову не удалось – наказали и прогнали его. Да, ежели только тронут меня – плохо им всем придется.

Жутко звучали эти слова Распутина там, где ему готовилась гибель.

Но ничто не смущало меня больше. В течение всего нашего разговора одна только мысль была в моей голове: заставить его выпить вина из всех отравленных рюмок и съесть все пирожки с ядом.

Через некоторое время, наговорившись на свои обычные темы, Распутин захотел чаю. Я налил ему чашку и придвинул тарелку с бисквитами. Почему-то я дал ему бисквиты без яда.

Уже позднее я взял тарелку с отравленными пирожками и предложил ему.

В первый момент он от них отказался:

– He хочу – сладкие больно, – сказал он.

Однако вскоре взял один, потом второй... Я, не отрываясь, смотрел, как он брал эти пирожки и ел их один за другим.

Действие цианистого калия должно было начаться немедленно, но, к моему большому удивлению, Распутин продолжал со мной разговаривать, как ни в чем не бывало.

Тогда я решил предложить ему попробовать наши крымские вина. Он опять отказался.

Время шло. Меня начинало охватывать нетерпение. Я налил две рюмки, одну ему, другую себе; его рюмку я поставил перед ним и начал пить из своей, думая, что он последует моему примеру.

– Ну, давай, попробую, – сказал Распутин и протянул руку к вину. Оно не было отравлено.

Почему и первую рюмку вина я дал ему без яда – тоже не знаю.

Он выпил с удовольствием, одобрил и спросил, много ли у нас вина в Крыму. Узнав, что целый погреб, он был очень этим удивлен. После пробы вина он разошелся:

– Давай-ка теперь мадеры, – попросил он.

Когда я встал, чтобы взять другую рюмку, он запротестовал:

– Наливай в эту.

– Ведь нельзя, Григорий Ефимович, не вкусно все вместе – и красное, и мадера, – возразил я.

– Ничего, говорю, лей сюды...

Пришлось уступить и не настаивать больше.

Но вскоре мне удалось как будто случайным движением руки сбросить на пол рюмку, из которой пил Распутин; она разбилась.

Воспользовавшись этим, я налил мадеры в рюмку с цианистым калием. Вошедший во вкус питья, Распутин уже не протестовал.

Я стоял перед ним и следил за каждым его движением, ожидая, что вот сейчас наступит конец.

Но он пил медленно, маленькими глотками, с особенным смаком, присущим знатокам вина.

Лицо его не менялось. Лишь от времени до времени он прикладывал руку к горлу, точно ему что-то мешало глотать, но держался бодро, вставал, ходил по комнате, и на мой вопрос, что с ним? – сказал, что – так, пустяки, просто першит в горле.

Прошло несколько томительных минуть.

– Хорошая мадера. Налей-ка еще, – сказал мне Распутин, протягивая свою рюмку.

Яд продолжал не оказывать никакого действия: "старец" разгуливал по столовой.

He обращая внимания на протянутую им мне рюмку, я схватил с подноса вторую с отравой, налил в нее вино и подал Распутину.

Он и ее выпил, а яд не проявлял своей силы...

Оставалась третья и последняя...

Тогда я с отчаяния начал пить сам, чтобы заставить Распутина пить еще и еще.

Мы сидели с ним друг перед другом и молча пили.

Он на меня смотрел, глаза его лукаво улыбались и, казалось, говорили мне:

– Вот видишь, как ты ни стараешься, а ничего со мною не можешь поделать.

Но вдруг выражение его лица резко изменилось: на смену хитрой слащавой улыбке явилось выражение ненависти и злобы.

Никогда еще не видал я его таким страшным.

Он смотрел на меня дьявольскими глазами.

В эту минуту я его особенно ненавидел и готов был наброситься на него и задушить.

В комнате царила напряженная зловещая тишина.

Мне показалось, что ему известно, зачем я его привел сюда и что намерен с ним сделать. Между нами шла как будто молчаливая, глухая борьба; она была ужасна. Еще одно мгновение и я был бы побежден и уничтожен. Я чувствовал, что под тяжелым взглядом Распутина начинаю терять самообладание. Меня охватило какое-то странное оцепенение: голова закружилась, я ничего не замечал перед собой. He знаю, сколько времени это продолжалось.

Очнувшись, я увидел Распутина, сидящего на том же месте: голова его была опущена, – он поддерживал ее руками – глаз не было видно.

Ко мне снова вернулось прежнее спокойствие, и я предложил ему чаю.

– Налей чашку, жажда сильная, – сказал он слабым голосом.

Распутин поднял голову. Глаза его были тусклы, и мне показалось, что он избегает смотреть на меня.

Пока я наливал чай, он встал и прошелся по комнате. Ему бросилась в глаза гитара, случайно забытая мною в столовой.

– Сыграй, голубчик, что-нибудь веселенькое, – попросил он, – люблю, как ты поешь.

Трудно было мне петь в такую минуту, а он еще просил "что-нибудь веселенькое".

– На душе тяжело, – сказал я, но все же взял гитару и запел какую-то грустную песню.

Он сел и сначала внимательно слушал. Потом голова его склонилась над столом, я увидел, что глаза его закрыты, и мне показалось, что он задремал.

Когда я кончил петь, он открыл глаза и посмотрел на меня грустным и спокойным взглядом:

– Спой еще. Больно люблю я эту музыку: много души в тебе.

Я снова запел.

Странным и жутким казался мне мой собственный голос.

А время шло – часы показывали уже половину третьего утра... Больше двух часов длился этот кошмар.

– А что будет, если мои нервы не выдержат больше? – подумал я.

Наверху тоже, по-видимому, иссякло терпение. Шум, доносившийся оттуда, становился все сильнее. Я боялся, что мои друзья, не выдержав, спустятся вниз.

– Что так шумят? – подняв голову, спросил Распутин.

– Вероятно, гости разъезжаются, – ответил я, – пойду посмотреть.

Наверху, в моем кабинете, Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин с револьверами в руках бросились ко мне навстречу. Они были спокойны, но очень бледны с напряженными, лихорадочными лицами.

Посыпались вопросы:

– Ну что, как? Готово? Кончено?

– Яд не подействовал, – сказал я.

Все, пораженные этим известием, в первый момент молча замерли на месте.

– He может быть, – воскликнул Великий Князь.

– Ведь доза была огромная!

– А он все принял? – спрашивали другие.

– Все! – ответил я.

Мы начали обсуждать, что делать дальше.

После недолгого совещания решено было всем сойти вниз, наброситься на Распутина и задушить его. Мы уже стали осторожно спускаться по лестнице, как вдруг мне пришла мысль, что таким путем мы погубим все дело: внезапное появление посторонних людей сразу бы раскрыло глаза Распутину и неизвестно, чем бы тогда все кончилось. Надо было помнить, что мы имели дело с необыкновенным человеком.

Я позвал моих друзей обратно в кабинет и высказал им мои соображения. С большим трудом удалось мне уговорить их предоставить мне одному покончить с Распутиным. Они долго не соглашались, опасаясь за меня.

Взяв у Великого Князя револьвер, я спустился в столовую.

Распутин сидел за чайным столом, на том самом месте, где я его оставил. Голова его была низко опущена, он дышал тяжело.

Я тихо подошел к нему и сел рядом. Он не обратил на мой приход никакого внимания.

После нескольких минут напряженного молчания, он медленно поднял голову и взглянул на меня. В глазах его ничего нельзя было прочесть – они были потухшие, с тупым, бессмысленным выражением.

– Что, вам нездоровится? – спросил я.

– Да, голова что-то отяжелела и в животе жжет. Дайка еще рюмочку – легче станет.

Я налил ему мадеры; он выпил ее залпом и сразу подбодрился и повеселел.

Обменявшись с ним несколькими словами, я убедился, что сознание его было ясно, мысль работала совершенно нормально. И вдруг неожиданно он предложил мне поехать с ним к цыганам. Я отказался, ссылаясь на поздний час.

– Ничего, они привыкли. Иной раз всю ночку меня поджидают. Бывает, вот в Царском-то задержат меня делами какими важными, али просто беседой о Боге... Ну, а я оттудова на машине к ним и еду. Телу-то, поди, тоже отдохнуть требуется.... Верно я говорю? Мыслями с Богом, а телом-то с людьми. Вот оно что! – многозначительно подмигнув, сказал Распутин.

В эту минуту я мог от него ожидать всего, но ни в коем случае не такого разговора....

Назад Дальше