Но и принятую с таким разбором детвору жестоко фильтровали во время прохождения курса и выпускали только "благонравных и вполне воспитанных молодых людей".
Наказания в этих гимназиях были жесточайшие. За невинные детские шалости, которые наказывались в других военных гимназиях оставлением без пирожного или, много-много, без воскресного отпуска, в "третьих" гимназиях держали ребят по нескольку суток в карцерах размером аршин на аршин, где можно было только смирно сидеть на узеньких скамеечках, и даже спарывали погоны, что считалось тогда самым позорным и унизительным наказанием.
Я как сейчас помню нашего директора, генерала Берталоти, барабанящего пальцем по погону стоящего "у стенки" перепуганного первоклассника, пойманного на игре в перышки. "Я вам погоны спорю!" - шипит генерал, а от начищенного мелом погона несутся из-под жесткого пальца клубы белой пыли.
За три единицы, полученные в течение одной недели, беспощадно выгоняли из гимназии.
А единицы эти наши добрые преподаватели, имевшие на сей счет особые инструкции начальства, сыпали "нежелательным" субъектам без стеснения.
При такой системе из сотни мальчиков, поступавших ежегодно в два параллельных отделения первого класса, доходило до выпуска не больше пятнадцати-семнадцати человек.
Директора и инспектора классов этих "милых" учебных заведений были народ твердый, верный и испытанный, и потоки слёз наших матерей, почти ежедневно проливавшиеся в приемных, действовали на них ничуть не больше, чем на мраморные бюсты императоров, которыми были украшены эти обители скорби.
Вот в таком-то учебном заведении очутился и я и героически продержался в нем до шестого класса.
Вылетел я из него, что называется, с помпой.
Дело в том, что, начитавшись всяких морских приключений, я с четвертого класса платонически полюбил никогда не виданное мною море и решил во что бы то ни стало сделаться моряком.
Желание это, сначала детское и чисто фантастическое, окончательно созрело и укрепилось после того, как я однажды в каникулы побывал с экскурсией в Кронштадте и увидал воочию море и корабли. Затем мне случилось побывать в знаменитом Петербургском морском музее.
После этого я заявил отчиму, что ни военный мундир, ни офицерская карьера меня нисколько не соблазняют, что к кадетской муштре я чувствую органическое отвращение, а свое училище и всех "ведущих нас к познанию блага" глубоко ненавижу. В заключение я просил его взять меня из военной гимназии и позволить поступить в мореходные классы.
Результатом этого заявления была довольно основательная порка.
Тогда я решил действовать по-своему.
Прежде всего я купил у букиниста "Морскую практику" Федоровича и "Теорию судостроения" Штенгауза и стал их усердно изучать. В гимназии я особенно налег на математику и языки.
И вот, когда, по моему мнению, я был уже достаточно подготовлен к морской деятельности, я бросил гимназическому начальству вызов, который должен был освободить меня от дальнейшего пребывания в этой казарме.
Первой моей жертвой был законоучитель, почтенный протоиерей Смирнов.
Я спросил его за уроком, скорчив самую наивную физиономию, желал ли бог сотворить Адама и Еву для того, чтобы от них размножились люди на земле.
- Без воли божьей и волос человека не упадет с головы, - уклончиво ответил отец Смирнов, чувствуя готовящуюся ему каверзу, но не предвидя формы, в которую она выльется.
- Значит, бог знал, что потомство от Адама и Евы может произойти только путем браков между их детьми. Отчего же церковь не допускает теперь браков между сестрами и братьями, если они начались с соизволения божия?
- Потому что впоследствии, когда род человеческий достаточно приумножился, бог запретил браки между близкими родственниками.
- И хорошо сделал, батюшка, а то вот еще Николай Васильевич (Н.В. Сорокин, учитель естественной истории) говорил, что птицы произошли от земноводных, а в Ветхом завете сказано, что бог сотворил рыб и птиц на четвертый день. Кто же говорит неправду: священная история или Николай Васильевич?
- Стань к стенке, не задавай глупых вопросов, не мешай заниматься. Вот я на тебя господину инспектору пожалуюсь. Скажи, пожалуйста, какой шустрый! Лучше бы уроки заданные учил как следует… Вот ты мне скажи, каких форм строятся храмы и что каждая форма должна напоминать христианину?
- Я не знаю, батюшка. Я сегодня урока не выучил.
- Не выучил? Так вот я тебе бублик в журнал поставлю и господину инспектору доложу о твоем поведении обязательно.
Я ликовал. Зная порядки гимназии, только что переименованной указом нового императора Александра III в кадетский корпус, и взгляды начальства на необходимость внедрения религиозности, я был уверен, что меня если официально и не вышибут, то во всяком случае попросят отчима взять домой "по прошению" как вредный элемент. Так бы, наверно, и случилось, если бы меня не отстояли учителя математики и языков. Я отделался за "неуместные и не вовремя заданные вопросы законоучителю" всего двумя днями карцера.
Приходилось принимать более решительные меры.
Отсидев в карцере, я избрал жертвой своего нового трюка ненавидимого всеми нами воспитателя Блюменталя. Он был страшный трус и ябеда. Почти никогда не наказывая никого лично, он все время шпионил за нами и доносил обо всем инспектору, который, уже не стесняясь, сыпал суровые наказания щедрой рукой.
Я придумал такой трюк, благодаря которому нас обоих неминуемо должны были выгнать: меня - за то, что "сделал", а его - за то, что "распустил" и "допустил".
Трюк мой был очень глупый и очень детский.
Забравшись на большой перемене в уборную, я привязал бечевками к своей стриженной по-кадетски голове рожки, сделанные из жеваной бумаги, расписал физиономию красной и зеленой акварельной краской и, вбежав в рекреационный зал, под громовой хохот товарищей прыгнул с разбегу на спину шагавшего, как журавль, немца, плотно обхватив его талию ногами.
Ошарашенный неслыханной по своей дерзости выходкой, Блюменталь до того растерялся, что не придумал ничего умнее, как, крепко охватив мои ноги руками, понести меня, так сказать, с поличным прямо в квартиру Берталоти, благо она была из двери в дверь с залом.
На этот раз я достиг своей цели.
И Блюменталь, и я в тот же день кончили свою карьеру в 3-й московской военной гимназии, или, иначе, в 3-м кадетском императора Александра III корпусе.
Это произошло 10 сентября 1882 года.
Не знаю, какова была дальнейшая судьба Блюменталя, но я 15 сентября уже ехал по Московско-Курской дороге в Севастополь, причем после полученного дома напутствия мне было невыносимо больно сидеть на скамейке тряского третьеклассного вагона, несмотря на то что подо мной было вчетверо сложенное ватное одеяло.
От отчима, кроме жесточайшей порки, я получил приказание не являться домой, пока не сделаюсь "человеком", и двадцать пять рублей на дорогу до Керчи, куда после телеграфных сношений с начальником местных мореходных классов О.П. Крестьяновым были высланы почтой мои документы.
Керчь была избрана потому, что мой отчим когда-то и где-то случайно познакомился с Крестьяновым, очень уважал его как старого николаевского служаку и был уверен, что он возьмет меня в ежовые рукавицы.
Таким образом сбылась моя заветная мечта; я стал моряком.
Первые рейсы
Орест Платонович Крестьянов, отставной штурманский капитан из кантонистов, оказался добрейшим и милейшим человеком.
В ежовые рукавицы меня он не взял, очень посочувствовал моей страсти к морю и очень смеялся, когда я откровенно рассказал ему, каким образом я освободился от ненавистной мне военной гимназии.
Благодаря хорошей теоретической подготовке я был принят сразу во второй класс и жадно принялся за милую моему сердцу науку.
Поселился я вместе с несколькими иногородними учениками в небольшом флигеле при доме Крестьянова. Жило нас там семь человек: Шепель, Лавров, Зеленский, Соляник-Краса, Снежницкий, Подлевский и я.
Кроме Шепеля, Лаврова и Зеленского, с которыми судьба вновь сталкивала меня после многочисленных шатаний по свету, я ярче всего помню рыжего кудлатого певуна Снежницкого.
Это был здоровенный, веселый, жизнерадостный парень лет восемнадцати, бывший семинарист страстно любивший книги. За две зимы совместной жизни мы все благодаря ему прочли, большей частью вслух по вечерам, "Происхождение видов" и "Естественный отбор" Дарвина, "Историю цивилизации в Англии" Бокля, "Самодеятельность" Смайльса и целый ряд подпольных литографированных брошюр.
Все свободное время я проводил на набережной и скоро составил себе обширный круг знакомств среди матросов, кочегаров, рыбаков, лодочников и грузчиков. Через две-три недели я сделался на набережной уже совсем своим человеком и отлично знал пристанскую терминологию.
"Эх, скорее бы зима прошла с ее хотя и интересной, но все же суховатой учебой, а там - пойти на целые восемь месяцев в плавание, да подальше куда-нибудь…"
Судьба сжалилась надо мной, и совершенно неожиданно мне скоро пришлось пойти в плавание, хотя и не в дальнее.
У Крестьянова был зять, Марк Павлович, молодой капитан небольшого колесного парохода "Лев Федорович Гадд". Этот пароход плавал обычно между Керчью и Ростовом-на-Дону и только что стал в Керчи на зимний ремонт.
Но как только "Гадд" ошвартовался цепями к набережной, стравил пары и распустил команду, разъехавшуюся немедленно по домам, из правления Волго-Донского общества, которому принадлежал пароход, пришла телеграмма с приказанием сделать еще один рейс в Ростов и обратно.
Марк Павлович, не зная, где набрать команду на один рейс, обратился с просьбой к Крестьянову кликнуть клич в мореходных классах и вызвать двадцать человек охотников за вознаграждение в двадцать рублей на брата за сходку.
Охотников нашлось, конечно, больше, чем нужно, но преимущество получило наше общежитие, и мы все семеро переселились из нашей чистой комнаты в тесный, грязный и темный кубрик "Гадда".
27 октября, в прекрасный солнечный день, мы отошли от пристани на Ростов через Бердянск, Мариуполь и Таганрог.
Босиком, с засученными штанами, я мыл палубу вместе с другими товарищами. Вода была холодная, и наши ноги стали скоро красными, как гусиные лапы, но делать было нечего: морских сапог у нас не было, а портить штиблеты в соленой воде не входило в наши расчеты.
Пароход слегка покачивало, и я чувствовал, что в глазах у меня начинает мутнеть, а в груди под самое горло подпирает какой-то ком.
"Так вот оно, море! - думал я, глядя на зеленые азовские волны, подбрасывающие пароход. - А ведь скверно… Привыкну или нет?" Однако боязнь быть поднятым на смех товарищами заставила употребить нечеловеческие усилия, чтобы не поддаться окончательно укачиванию, и я продолжал работу.
Но это были цветочки. Ягодки я попробовал вечером, за ужином, когда пришлось сидеть за подвесным столом в душном кубрике и насильно есть из общей чашки сильно наперченный украинский борщ.
И все-таки я досидел до конца ужина, но лишь только встали из-за стола, опрометью бросился на палубу, протискался, пользуясь наступившей темнотой, за принайтовленные к палубе бочки с вином и тут же над ближайшим шпигатом отдал рыбам весь свой насильно съеденный ужин.
К полночи стихло, и мне стало значительно лучше. А на другой день меня уже больше не укачивало.
Этот день ознаменовался происшествием. Мы везли на палубе чью-то корову, и она ночью отелилась. Бросили жребий, кому убирать за роженицей. Выпало мне.
Товарищи поздравили меня с первой серьезной работой, и долго потом за мной оставалась кличка "коровий акушер".
В тот же вечер, после работы мы устроили теленку торжественные крестины. За отсутствием подходящей купели крестины пришлось совершить по католическому обряду, поливая теленка из ковшика.
Я был единогласно избран в награду за свои труды крестным отцом, маленький Павлуша Лавров был моей кумой, Снежницкий - патером; Зеленский изображал органиста и играл на гармонике какой-то тягучий вальс, который, по общему мнению, очень подходил под католические церковные мотивы. Крестины закончились балом на палубе под ту же гармонику, причем один из товарищей танцевал с новорожденным теленком на руках.
В Бердянске и Мариуполе стояли всего по нескольку часов, и на берег никто не сходил. В Таганроге ночевали и тоже ничего не видели, да и порт там далеко от города.
Зато в Ростове стояли три дня и успели побывать на берегу, разумеется только вечером. Днем все были заняты.
В те блаженные для судохозяев времена судовые команды были обязаны сами грузить и выгружать пароходы. Береговые рабочие принимали груз только "с борта" и подавали его только "на борт".
Хорошо, что привезенный нами груз состоял главным образом из маленьких бочонков с сельдями, а грузили мы бакалею, крупу и макароны. Больших тюков и ящиков не было, но с непривычки и от пятипудовых мешков с крупой здорово болела спина.
Назад вернулись через Ейск и Темрюк.
Началась зима.
Занятия в классах шли усердно, и преподаватели были недурные.
Очень хорош был преподаватель судостроения Языков. Он сумел наглядно и просто подвести нас к сложной науке теории корабля и умел популяризировать даже такие понятия, как сопротивление трущейся поверхности и метацентрическая высота. Иногда он водил нас на местные верфи, где строили и ремонтировали небольшие деревянные парусники.
Слабее других был, пожалуй, сам старик Крестьянов. Он читал тригонометрию и навигацию. Объяснял плохо и путано и заставлял нас учить формулы наизусть, не мудрствуя лукаво над их выводами. Да едва ли он сам сумел бы вывести сколько-нибудь сложную математическую формулу. Он учился в николаевские времена в черноморской штурманской роте и целиком перенес к нам основной принцип старой школы: "Больше затверживай и меньше рассуждай".
Морскую практику преподавал нам лейтенант Ясинский с военно-посыльного парохода "Прут".
Коснувшись его предмета, не могу не вспомнить анекдот, основанный на одном свойстве моей памяти. Я как-то особенно прочно запоминаю редко встречающиеся, необычные слова или имена. Я легко забуду имя и отчество старого знакомого, которого зовут Иван Петрович или Николай Александрович, но если мне придется встретиться с каким-нибудь Елпидифором Анемподистовичем, то его имя и отчество останутся у меня в памяти на всю жизнь.
Так, меня поразила набором морских терминов страничка в учебнике Федоровича, трактующая о порядке накладывания такелажа на мачты и реи. Она сфотографировалась у меня в памяти целиком.
Однажды, дня за два или за три до рождества, к нам в класс неожиданно приехал керченский градоначальник адмирал Вейс. Зайдя в наш класс во время урока морской практики, он остался послушать. Ясинский вызвал меня и, так как мы как раз в это время проходили вооружение парусных судов, спросил, в каком порядке накладывается на только что поставленные мачты стоячий такелаж.
Недолго думая, я начал "жарить" наизусть по Федоровичу: "Когда поставят мачты и укрепят их в надлежащем положении спирансами или сей-талями, тогда приступают к накладыванию стоячего такелажа. Сначала накладывают сей-шкентеля, туго наколачивая мушкелями их огоны на топы и плотно осаживая драйками до подушек, затем ванты попарно на каждую сторону, начиная с первой пары, и, наконец, штаги. Если число вант нечетное…" - и т.д. и т.д.
Эффект получился чрезвычайный.
Растроганный старый адмирал похлопал меня по плечу, погладил, по голове, заявил, что из меня будет толк, и пригласил к себе на елку - честь, неслыханная для пролетария-морехода. Ясинскому пожал руку и сказал, что ему приятно видеть так прекрасно поставленное преподавание основного предмета морского дела. Крестьянову тоже сказал какой-то комплимент.
Я сделался героем дня.
С тех пор, кто бы ни приезжал в класс из высоких посетителей, если он только попадал на урок морской практики, Ясинский неизменно вызывал меня и после паузы, долженствовавшей изображать его раздумье, неизменно говорил:
- А ну-ка расскажите нам, что вы знаете о порядке накладывания стоячего такелажа на только что поставленные мачты.
Напрасно я уверял Ясинского, что я вообще хорошо знаю морскую практику и что мне можно задавать любые вопросы по этому предмету, Ясинский был непоколебим.
- Э, батюшка, - отвечал он, - по другим каким вопросам при начальстве-то еще, может, и собьетесь, а уж это-то твердо знаете, за это я спокоен, - никогда не забуду, как вы меня тогда при Вейсе разодолжили. Вот уже действительно подарок к рождеству сделали!
1 марта начались переводные экзамены. Я перешел в третий, выпускной, класс, и надо было пристраиваться на летнюю практику.
В те времена ни о каких учебных судах для моряков торгового флота не было и помину, и все мы обыкновенно нанимались на лето матросами или на местные пароходы, или на мелкие парусники, которыми тогда кишели Черное и Азовское моря.
Только дети богатых родителей, а их было в старых мореходных классах немного, поступали на пароходы РОПИТ волонтерами, или, как мы их называли, "вольнолодырями". Волонтеры не только не получали жалования, но еще платили от себя двадцать пять рублей в месяц за стол. Положение их на судне было довольно двусмысленное. Матросы над ними издевались, помощники капитана считали их балластом, не знали, что с ними делать, и цукали вовсю.
Я поступил матросом второго класса на пароход Волго-Донского общества "Астрахань", совершавший рейсы между Таганрогским рейдом и Константинополем.
"Астрахань" был небольшой плоскодонный двухвинтовый товаро-пассажирский пароход типа трехмачтовых шхун. По обычаю того времени он имел и парусное вооружение с реями на фок-мачте.
Жалование мне было положено двадцать один рубль на своих харчах. Столовались артелью, и это обходилось нам по восемь рублей в месяц на человека, чай и сахар каждый должен был иметь свои.
Из Керчи, где пароход зимовал, пошли в Севастополь на эллинг РОПИТ для очистки и окраски подводной части. Из Севастополя - в Таганрог.
Жил я с товарищами по кубрику хорошо. Сначала старые матросы пробовали "травить", советовали мне поесть морского ила, чтобы не укачивало, посылали точить напильником лапы у якоря, осаживать деревянным мушкелем чугунные кнехты, якобы слегка отставшие от палубы. Но я знал все эти традиционные морские шутки и всегда ловко и без злобы их парировал.
Работу я знал, а если чего не знал, то наблюдал и догадывался.
Помню, раз послали меня подмести палубу на юте.
Дул свежий попутный ветер, и я, конечно, начал мести по направлению от кормы к носу.
Боцман увидел это и притворно сердитым голосом окрикнул меня:
- Кто же это научил тебя сзади наперед палубу мести, ежова голова?
- Ветер научил, Семен Прокофьевич, - спокойно ответил я, продолжая работу.