Театр без вранья - Марк Захаров 16 стр.


Не скрою, что в 1967 году слово "взятка" воспринималось мною как своего рода этнографическое понятие, вышедшее из нашего разговорного обихода. Вообще, при беглом (поверхностном) знакомстве с некоторыми понятиями, часто встречающимися в пьесах А. Н. Островского, "взятка" вместе с другими старомодными выражениями воздействовали на мое сознание поначалу как своеобразный психологический тормоз. Сознательно или бессознательно это слово мы относили к давно ушедшему времени. Может быть, и не столь древнему. Слово "взятка" имело широкое хождение в 20 -30-х годах. Отчасти оно мелькало еще в военные и послевоенные годы, но сегодня, давая или принимая взятку, мы называем это деяние по-другому. Появилось много синонимов от "посреднических услуг" до оплаты за "лоббирование". Пишу это потому, что это не есть мое субъективное восприятие, скорее это объективная данность.

Однажды (несколько лет назад), заговорив о "Доходном месте" вообще и в частности о желании или нежелании Жадова брать взятки, я, помню, встретил у моих студентов некоторый скепсис в отношении к этому "ветхозаветному" занятию. Студентам моей режиссерской мастерской показалось, что страдать всерьез по поводу получения или дачи взятки - что-то очень от нас далекое и старомодное. Очевидно, молодые люди относились к взятке, как и я, начиная репетиции "Доходного места", вне ее экономического эквивалента. Ну, дадут тебе немного "на лапу" или ты отмахнешься от подачки - чего тут страдать? Чего с ума-то сходить? Как можно делать взятку центром драматической интриги? Не значит ли это - скатиться к фонвизинскому "Бригадиру" или нравоучительным пьесам XVIII века, например к сочинениями Екатерины II?

Поскольку я в 1967 году испытал похожие ощущения, мне, как я помню, пришлось приложить немалые усилия, чтобы соскрести со словечка "взятка" поверхностное чисто рефлекторное восприятие у моих учеников и перевести дело в плоскость "кровавого" конфликта. Пришлось даже кое-что пояснять, как бы на собственном примере.

"Согласны ли вы, что я имею некоторую режиссерскую гордость, определенные убеждения и, скажем так, художническое достоинство?" - спросил я у студентов. Молодые люди охотно согласились.

Далее я с деловыми подробностями предложил исследовать придуманную мной ситуацию, но отнестись к ней как к реальной. Допустим, мне предлагают поставить "суперсекс-шоу" с самыми изощренными порнографическими игрищами на территории лучшего городского казино и, естественно, согласиться на тиражирование роскошной афиши с огромными буквами: "Автор идеи и режиссер-постановщик Марк Захаров". Мне предлагают прекрасный гонорар в 50 000 или даже в 100 000 долларов, который я, естественно, вежливо отвергаю, как и самою постановку.

Гонорар, конечно, щекочет нервы, но мой естественный отказ не становится драмой и вообще поводом для трагического исследования моих переживаний или, не дай Бог, страданий.

Получив отказ, продюсер утраивает сумму гонорара - отказаться будет как бы чуть сложнее, но дело своей сути не меняет.

Мне предлагают миллион долларов - я снова упрямо отказываюсь.

Тогда мне предлагают три миллиона долларов с гарантией официального правительственного разрешения на размещение суммы в стабильном иностранном банке и получения пожизненной ренты для меня и моих наследников.

Хочу я того или нет - я начинаю не просто думать, а мучительно размышлять. Имею ли я право чистоплюйствовать, когда, скажем, мои близкие или дальние родственники нуждаются в серьезном лечении, улучшении жилищных условий, если они всю жизнь живут в коммунальной квартире, ну и так далее, можно фантазировать до бесконечности про себя и близких. Это ведь только красивые пустые слова: "Здоровье за деньги не купишь". Нет, как раз сегодня, при мощной, дорогостоящей медицинской аппаратуре, при чудовищных ценах на медикаменты, большая сумма денег может существенно продлить жизнь человека. И потом, я же смогу помочь тем своим товарищам по театру, которые остро нуждаются в помощи, они и их дети, которые не в силах выйти на нормальный или заслуженно повышенный уровень жизни? Почему не могут? Потому что я, видите ли, застеснялся этой, как у нас говорят, "халтуры". Я такой надменно-гордый, бескомпромиссно-щепетильный нарцисс.

Ну хорошо, может быть, я не самый подходящий объект для такого рода психологического исследования. Возьмем совсем молодого, начинающего режиссера в возрасте Жадова. Пусть он решит предложенную мной дилемму вместе с молодой красавицей женой, которой он не в состоянии купить новые туфли и накормить ребенка необходимым количеством свежих фруктов.

Короче говоря, после моих "демагогических" исследований сегодняшней ситуации с получением дополнительных денег помимо символической зарплаты идейно-смысловой или духовно-нравственный стержень пьесы А. Н. Островского приобрел у моих студентов вполне драматический (если не трагический) накал.

Похожую работу мы проделали в свое время с Андреем Мироновым, размышляя вместе и сообща выстраивая "предлагаемые обстоятельства" для мучительного пути главного героя "Доходного места".

Мне бы хотелось еще немного рассказать о том памятном спектакле.

Кукушкина заканчивала свой монолог совсем нешуточным вопросом: "За кого же дочерей-то отдавать?"

После ее монолога в дом возвращался Жадов. К его приходу обстановка в доме уже достаточно накалялась. Но разговор велся пока в сдержанных тонах, потом Жадов с женой и тещей молча усаживались за стол для разговора, и в воздухе над столом начинали концентрироваться электрические разряды - нервным людям в зрительном зале это передавалось, - пахло взрывом.

Кукушкина, опустив глаза и разглаживая кружевной платочек, говорила самым мирным образом, как бы невзначай:

"Вообрази, Полина, я была у Белогубова. Он купил жене бархатное платье".

Полинька мучительно боролась с собой, чтобы не заплакать, наступала долгая пауза, и потом она спрашивала у маменьки по поводу нового платья Юлиньки, стараясь оставаться равнодушной, но со спазмом в горле:

"Бархатное! Какого цвета?"

Кукушкина, как китайский иглоукалыватель, осторожно и спокойно нащупывала необходимую болевую точку.

"Вишневое", - очень непринужденно поясняла она.

Полинька хотела и дальше оставаться равнодушной, но из глаз уже катились крупные слезы.

"Я думаю, как к ней идет".

"Чудо!" - соглашалась добрая маменька.

Где-то здесь или чуть позже последняя капля переполняла чашу общего терпения - и разражался скандал. Громкий, жестокий, отвратительный.

Не зная, как совладать с обилием пронзительных женских криков, Жадов, потеряв самообладание, швырял какую-то пепельницу об пол, чему страшно радовалась Кукушкина и швыряла об пол груду металлических мисок или даже сковородок.

Для Жадова наступало отрезвление, он вбирал голову в плечи и даже слегка улыбался - дескать, "братцы, влип окончательно".

Кукушкина уходила, и начиналась важнейшая, может быть, кульминационная сцена в спектакле - разрыв Жадова и Полиньки, ее уход и примирение.

После бурной размолвки Жадов терял веру в правильность собственных поступков и слов, он искренне любил Полину и не мог остаться без нее, он это понимал, бросался за ней вдогонку и признавался ей в этом:

"Я совсем растерялся… Полина, друг мой!.. Ты меня не оставишь?"

"Куда как интересно жить-то с тобой, горе-то мыкать!" - вдруг отрешенно, но уже спокойно отзывалась Полина, с сожалением глядя на бывшего своего возлюбленного, с которым ей, судя по всему, надлежит все-таки расстаться.

"Ты меня убиваешь, Полина!.. Ты знаешь, как я тебя люблю…"

Андрей Миронов не просто искренне играл эту сцену, он каким-то образом воссоздавал тот отчаянный, душераздирающий в своей беспомощности нервный процесс, через который проходит большинство молодых людей по иным поводам, в иных измерениях и предлагаемых обстоятельствах. Эту горькую волну отчаяния, эти удары головой об стену в поисках выхода так или иначе люди познают всегда. Можно знать о всех сложностях жизни, многое прочесть, изучить, познать, а потом вдруг самому очутиться в самой банальной ситуации - и задергаться, засуетиться, не понимая, что и как делать. Разумеется, если ты не одноклеточное существо, если ты не подонок, если есть у тебя любовь, есть совесть, хоть какие-то убеждения. Приходит час испытания, и твоя душа, твой организм входят в полосу жестокого катаклизма, и все твои теоретические познания вдруг теряют прежнюю неоспоримую надежность. Мне казалось даже, что Миронов так всецело и глубоко погружался в этот сугубо личный и кровавый переплет, что смотреть на это в какие-то мгновения было не совсем приятно. Многим зрителям здесь было как-то не по себе. Искусство вообще не для того только, чтобы услаждать глаз. В систему современных и очень сложных средств театральной или кинематографической выразительности входят и должны входить вещи резкие в своей эстетике. Это закономерно для искусства. Конечно, это очень спорный момент и точные, четкие границы здесь размыты, их может определить и воссоздать лишь подлинный талант артиста. Андрей Миронов таким талантом располагал.

"Скажи, я все исполню, что ты мне прикажешь", - просил в отчаянии Жадов, схватив за руки Полиньку и притянув ее к себе.

"Пойди сейчас к дяде, помирись с ним и попроси такое же место, как у Белогубова, да и денег попроси, кстати…"

"Ни за что на свете!.. - взвивался Жадов. - И не говори мне этого!"

"Зачем же ты меня воротил? Смеяться?.."

Жадов делал отчаянную попытку превратить любимую женщину в друга, в единомышленника:

"Постой! Погоди, Полина! Дай мне с тобой поговорить!.."

Он отводил ее в сторону, пытался успокоиться и сказать самое главное. Потом, в финале спектакля, он еще раз повторит:

"Слушай… Во все времена были люди, они и теперь есть, которые идут наперекор устаревшим общественным привычкам и условиям. Не по капризу, не по своей воле, нет; а потому, что правила, которые они знают, лучше, честнее тех правил, которыми руководствуется общество. И не сами они выдумали эти правила: они их слышали с пастырских и профессорских кафедр, они их вычитали в лучших литературных произведениях, наших и иностранных. Они воспитывались в них и хотят их провести в жизнь. Что это нелегко, я согласен. Общественные пороки крепки, невежественное большинство сильно. Борьба трудна и часто пагубна, но тем больше славы для избранных: на них благословение потомства…"

Он продолжал еще немного и останавливался, потому что в глазах Полины что-то менялось, она испуганно и тихо говорила страшные слова:

"Ты сумасшедший… право, сумасшедший!"

Потом она прощалась с ним. Он просил погодить. Хватал руками за платье. Она смеялась;

"Ну что ты меня держишь руками-то! какой ты чудак! Захочу уйти, так не удержишь".

"Что же мне с тобой делать? - спрашивал Жадов с глупой, беспомощной улыбкой. - Что же мне с тобой делать, с моей милой Полиной?"

Здесь, по-моему, ускользало от него его университетское образование и пафос борьбы за передовые общественные идеалы как-то растворялся. Была перед ним любимая женщина, а остальное начинало терять всякий смысл.

"Пойди к дяде да помирись".

И тут в голову Жадова приходила счастливая мысль. Она была для него и для Полиньки спасением. Одной фразой он снимал остроту конфликта, любимая женщина оставалась с ним, и вообще жизнь на некоторое время становилась вполне сносной.

"Постой, постой, дай подумать", - говорил Жадов.

И Полина соглашалась:

"Подумай".

Неопределенное раздумье было явно лучше разрыва, времени было хотя и не безгранично много, но и не в обрез. Во всяком случае, Жадов вздыхал с облегчением и начинал думать. Такой точно сцены у Островского не было, но мы сделали все возможное, чтобы знатоки Островского этого не заметили.

Возникала не такая уж плохая музыка, как в трактире, и Жадов шагал по вращающейся сцене, стараясь не торопиться с окончательным решением, выиграть время - задача не самая последняя в жизни.

Жадов шагал, естественно, по кругу. Проплывали мимо него стены и двери, какие-то пустынные пространства, мебели становилось меньше. Это его не огорчало. Плохо другое - каждый раз, прошагав некоторое время в раздумьях, он снова встречался с Полинькой. Например, поставив на табуретку тазик, она что-то стирала в нем, как-то не вовремя, покорно ожидая конца его раздумий. Ему было жаль, что она ожидает его в такой согбенной позе, и он, остановившись возле нее, пытался, подумав, сказать ей какие-нибудь хорошие слова.

"Ведь я тебя люблю, - говорил он стирающей По-линьке, - я для тебя готов на все на свете. Но что ты мне предлагаешь!.. Ужасно!.."

Она медленно разгибала спину, поднимала глаза, он, вздрогнув, пугался ее взгляда. Старался нескладной улыбкой ободрить, успокоить и вообще дать понять, что это просто так, мысли, не имеющие пока никакого реального значения, это пока не главное, а главное другое.

"Надо подумать… да-да, подумать надо!.."

Он даже с некоторым удовольствием отправлялся дальше по кругу. И повторял это "подумать надо" про себя, для большей обстоятельности, потом, продолжая шагать по бесконечно вращающемуся сценическому кольцу, смотрел в сторону зала и говорил, чтобы понятно было всему миру, что никакой он не предатель, что все не так просто, как может иным показаться, и поэтому:

"Нет, подумать надо… Надо подумать".

И здесь не было ничего плохого. Человек обязан думать. Жадов даже радовался представившейся возможности.

Во время его движения очень незаметно осуществлялся демонтаж оформления. Сначала исчезала мебель, потом некоторые стены и двери. Сколько ходил и думал Жадов, сказать трудно, прием разорванного времени снова использовался нами, и встреча с Полинькой была тоже не единственной. Потом Жадов даже усаживался на чудом уцелевшую банкетку, чтобы не спеша еще раз обсудить с Полинькой свою любовь к ней и создавшуюся ситуацию.

Здесь, правда, проходили два монтировщика сцены, одетые в мастеровых, что выносят из домов мебель после ее описи. Делали они это (выносили мебель) здорово, артисты бы так не сыграли, артистам бы захотелось добавить какую-то особую выразительность или характерность, - а эти люди просто делали свое страшное дело, которое им вовсе не казалось страшным, оно было их работой, - и оттого страшно становилось нам.

Сценическое пространство почти полностью обнажалось, и Жадов понимал, что время его истекло. Больше думать невозможно. Не на чем сидеть. Нужно было что-то делать. Его снова охватывало отчаяние, но теперь оно быстро перерастало в какое-то жестокое намерение отомстить кому-то, может быть, самому себе за собственное предательство, за унизительное существование и вообще за все сразу, что уже было и что еще только будет. Жадов осуществлял жестокий акт насилия над собственным сознанием, его охватывало лихорадочное нездоровое возбуждение, и он говорил Полине чужим, пронзительным тоном:

"Ведь хорошо, когда хорошенькая жена да хорошо одета?"

"Очень хорошо!" - соглашалась Полинька, с некоторым испугом поглядывая на преобразившегося мужа. Муж влетал в какой-то жестокий вираж, окунался в какое-то новое естество с неожиданной белогубовской наглостью, потому что ей нужен был Белогубов, а не Жадов. И он становился им, новым человеком, о котором она мечтала вместе со своей умной маменькой.

"…И хорошо с ней выехать в хорошем экипаже?" - уже не жадовским голосом вопрошал Миронов.

"Хорошо…" - шептала Полинька.

"Ничего, ничего… Это легко сделать… Это просто сделать… И я это сделаю!"

Полина пугалась его дьявольского преображения. Она смутно ощущала какое-то зло, творимое на ее глазах.

"Ты что-то нехорошее говоришь", - испуганно шептала она.

И тут Жадов совершал акт отчаянной, злой и вместе с тем какой-то шальной мести - он брал ее лицо двумя ладонями, притягивал к себе и смачно, грубо целовал в уста, потом отбрасывал прочь.

"Пойдем к дядюшке просить доходного места!" - кричал он и увлекал ее за собой.

Последний декорационный объект на центральном круге откатывался в полумраке в глубь сцены и исчезал за кулисами. Сценическое пространство становилось огромным и безжизненно пустым. Внизу появлялись три фигуры: Анна Павловна, Юсов и чуть позднее Вышневский. Вся достаточно пространная история компрометации Анны Павловны сводилась у нас к очень короткому эпизоду. Появлялся Вышневский, происходил его разрыв с женой, и мы узнавали о грозящих Вышневскому преследованиях в связи с открывшимися в его ведомстве злоупотреблениями. Мизансцена была предельно статичной, три стоящие в глубине сцены фигуры забавным образом рифмовались с тремя безжизненными, подвешенными наверху манекенами.

Вбегал Жадов с Полиной и начинал торопливо, почти косноязычно извиняться перед дядюшкой. Он искал подходящие слова, злился на себя, терял уверенность, даже заикался, чувствовал, что выглядит смешным и нескладным.

Анна Павловна с изумлением смотрела на человека, которым она прежде гордилась. Жадов чувствовал этот ее взгляд, и потому сцена превращалась в пытку.

"Дядюшка, я, быть может, оскорбил вас. Извините меня… увлечение молодости, незнание жизни, - лепетал Жадов, от волнения откашливаясь и не поднимая глаз. - …Я испытал, что значит жить без поддержки… без протекции… Я живу очень бедно. Позвольте мне опять служить под вашим начальством… дядюшка, обеспечьте меня!.."

Здесь он совсем затихал, собирался с последними силами, от нервного зажима ребром подошвы ковырял пол, краснел и говорил как-то неловко и оттого неестественно громко:

"Дайте мне место… где бы… я мог… приобресть что-нибудь".

И кажется, реплику Полины "Подоходнее" мы тоже отдавали Жадову.

И наступала дурная, неловкая, неприятная пауза.

Миронов действительно краснел. Наше зрительское подключение к нему в этот момент было редкостным и мощным. Мы все вспоминали так или иначе минуты своей слабости и те мгновения в жизни, о которых жалеешь потом до конца дней.

Менглет не спеша снимал очки и в какой-то мере переставал быть Вышневским. Менглет одновременно и ликовал по поводу своей победы, и, как ни странно, грустил.

"Вот они, герои-то, - внешне очень спокойно и тихо говорил он, задумчиво оглядывая пространство зрительного зала. Менглет подходил к самой рампе, и хотелось под его взглядом опустить глаза. - Молодой человек, который кричал на всех перекрестках про взяточников, говорил о каком-то новом поколении, идет к нам же просить доходного места, чтобы брать взятки! Хорошо новое поколение!.."

У Островского эти слова окружены нервным, злорадным хохотом Вышневского - в нашем спектакле они звучали очень серьезно.

Вышневский продолжал и говорил о своем презрении к Жадову.

Жадов соглашался с ним. И где-то здесь начинался очень медленный процесс его внутреннего очищения. Это восстановление личности начиналось неслышно в потерянном и раздавленном человеке, разрасталось и крепло, к нему приходила сила, и разум снова обретал свою прежнюю остроту, веру и новый, выстраданный покой.

"Дядюшка, я не говорил, что наше поколение честней других, - очень тихо и еще неуверенно начинал Жадов. - Всегда были и будут честные люди… всегда были и будут слабые люди. Вот вам доказательство - я сам".

Потом температура менялась, происходили медленные мизансценические изменения, Жадов набирал, поднимался, рос:

Назад Дальше