Сила обстоятельств - де Бовуар Симона 17 стр.


"Я узнал массу вещей о влагалище вашей руководительницы", – это ли не свидетельство того, что наедине с собой он не стесняется слов. Но, увидев их напечатанными, испытал такую боль, что на страницах "Фигаро литтерер" открыл специальную рубрику, призывая молодежь осудить порнографию вообще и мои статьи в частности. Результат был жалок. Христиане возмущались вяло, а молодежь в целом вообще, похоже, не возмущали мои словесные излишества. Мориак был удручен. Весьма кстати под занавес проводившегося опроса какая-то ангельски кроткая девушка прислала ему письмо, в точности соответствовавшее его чаяниям, и многие веселились, наблюдая столь удачное стечение обстоятельств! Зато в ресторанах и кафе, которые с Олгреном я посещала чаще обычного, нередко усмехались, указывая на меня взглядом или даже пальцем. Однажды во время ужина в "Но Провенс" на Монпарнасе сидящие за соседним столиком, увидев меня, расхохотались. Мне не хотелось втягивать в скандал Олгрена, но перед уходом я сказала несколько слов этим благонравным людям.

Резкость подобных реакций и их низость заставили меня задуматься. Католицизм у латинских народов поощрял мужскую тиранию и даже побуждал их к садизму, но у итальянцев она соединилась с грубостью, у испанцев – с надменностью, а свинство – это чисто французское явление. Почему? Прежде всего, безусловно, потому, что мужчины во Франции чувствуют экономическую угрозу из-за конкуренции со стороны женщин; самый верный способ подтвердить свое превосходство, которого нравы уже не гарантируют, это принизить женщин. Циничная традиция предоставляет целый арсенал, позволяющий низвести их до функции сексуальных объектов: это поговорки, картинки, анекдоты и даже набор слов. С другой стороны, стародавний миф о французском верховенстве в области эротизма под угрозой; идеальный любовник в коллективном представлении сегодня скорее итальянец, чем француз. Наконец, критическое отношение освободившихся от предрассудков женщин ранит или утомляет их партнеров, вызывая у них озлобленность. Свинство – это старинная французская распущенность, к которой вновь прибегают оскорбленные, обиженные самцы.

На самом деле нападкам я подвергалась не только после "Второго пола". Сначала ко мне относились с безразличием или благожелательностью. Затем нередко критиковали как женщину, ибо надеялись найти уязвимое место, но я прекрасно знала, что в действительности под прицелом мои моральные и социальные позиции. Нет, я не только не страдала из-за принадлежности к женскому полу, а скорее соединяла, начиная с двадцати лет, преимущества двух полов. После выхода "Гостьи" мое окружение относилось ко мне и как к писателю, и как к женщине, особенно это было заметно в Америке: во время "вечеринок" жены собирались и говорили между собой, а я беседовала с мужчинами, которые между тем проявляли ко мне больше внимания, чем к себе подобным. Именно такое привилегированное положение подтолкнуло меня к написанию "Второго пола". Оно позволило мне высказаться со всей беспристрастностью. Подобная невозмутимость и вывела из себя многих моих читателей мужского рода, в противоположность тому, что они утверждали; яростный вопль, возмущение раненой души они восприняли бы с растроганным снисхождением, но не могли простить моей объективности, притворяясь, будто не верят в нее.

Я вызывала гнев даже среди своих друзей. Один из них, прогрессивный преподаватель университета, не смог дочитать мою книгу и отшвырнул ее в другой конец комнаты. Камю с негодованием упрекнул меня за то, что я выставила на посмешище французского самца. Уроженец Средиземноморья, культивирующий испанскую гордыню, он соглашался предоставить женщине равенство лишь в различии, и, разумеется, как сказал бы Джордж Оруэлл, из них двоих он, безусловно, равнее. Раньше Камю весело признавался нам, что ему трудно мириться с мыслью о том, что его может оценивать или судить женщина: она была объектом, а он – разумом и взглядом. Он сам над этим смеялся, но обоюдности и в самом деле не признавал. А в заключение он заявил мне с неожиданной горячностью: "Был один аргумент, который вам следовало бы выдвинуть вперед: сам мужчина страдает из-за того, что не находит в женщине настоящей спутницы, ведь он стремится к равенству". Доводам Камю тоже предпочитал крик души, да к тому же во имя мужчин. Большинство из них восприняли как личное оскорбление то, что я сообщила о женской фригидности; им нравилось изображать, будто они одаривают наслаждением по собственному соизволению, сомневаться в этом – все равно что оскоплять их.

Правые могли лишь осуждать мою книгу, которую Рим, впрочем, внес в индекс запрещенных книг. Я надеялась, что ее хорошо примут крайне левые. Отношения с коммунистами складывались хуже некуда, однако мое эссе стольким было обязано марксизму и я отводила ему такое большое место, что ожидала с их стороны некоторой беспристрастности! Мари-Луиза Баррон ограничилась заявлением в "Леттр франсез", что "Второй пол" заставит только посмеяться работниц Бийанкура. Это значит недооценивать работниц Бийанкура, отвечала Колетт Одри в "Критических заметках", которые она публиковала в "Комба". "Аксьон" посвятила мне анонимную невразумительную статью, снабженную фотографией, изображавшей объятия женщины и обезьяны.

Марксисты, не сторонники сталинизма, оказались не более обнадеживающими. Я читала лекцию в "Эколь эмансипе", и мне заявили, что после свершения Революции проблема женщины перестанет существовать. Хорошо, сказала я, а до тех пор? Настоящее время их, похоже, не интересовало.

Были у "Второго пола" и защитники: Франсис Жансон, Надо, Мунье. Книга породила публичные споры и конференции, она вызывала поток писем. Плохо прочитанная, плохо понятая, она будоражила умы. В итоге, возможно, это та из моих книг, которая принесла мне наибольшее удовлетворение. Если меня спросят, что я думаю о ней сегодня, то я без колебаний отвечу: я за.

Я никогда не тешила себя иллюзиями, будто могу изменить положение женщины, оно зависит от будущей системы трудовых отношений в мире и серьезно изменится лишь в том случае, если произойдет переворот в производстве. Вот почему я постаралась не замыкаться на так называемом феминизме. Не давала я и рецепта для каждого отдельного случая нарушения прав. Но, по крайней мере, я помогла моим современницам лучше понять себя и свое положение.

Конечно, многие из них осудили мою книгу: я вносила беспокойство в их жизнь, нарушала существующий порядок, раздражала или пугала их. Но другим я оказала услугу, я знаю это по многочисленным свидетельствам, и прежде всего по той корреспонденции, которую получаю вот уже двенадцать лет. Мое сочинение помогло им отринуть то отражение самих себя, которое их возмущало, те мифы, которые подавляли их. Они осознали, что их трудности вовсе не следствие какой-то особой ущербности, а лишь отражение всеобщего положения вещей. Это открытие избавило их от презрения к себе, а некоторые почерпнули в нем силу для борьбы. Трезвое понимание не приносит счастья, но способствует ему и придает смелость.

В тридцать лет я была бы удивлена и даже раздражена, если бы мне сказали, что я стану заниматься женскими проблемами и что самыми вдумчивыми моими читателями станут женщины. Я об этом не жалею. Для них, разобщенных, страждущих, обездоленных, более, чем для мужчин, значимы ставки, выигрыши и проигрыши. Они меня интересуют, и я предпочитаю с их помощью иметь на мир пусть ограниченное, но прочное влияние, а не плыть до бесконечности по течению.

* * *

Стояла еще хорошая, очень жаркая погода, когда в середине октября я вместе с Сартром снова приехала в Кань. Опять та же комната и наши завтраки на моем балконе, стол из блестящего дерева под маленьким окошком с красными занавесками. Работа Леви-Строса только что появилась, я написала о ней рецензию в "Тан модерн". И принялась за роман, о котором давно уже думала. Я хотела вложить в него все: мои взаимоотношения с жизнью и смертью, со временем, с литературой, любовью, дружбой и путешествиями. Хотела также изобразить других людей, а главное, рассказать эту жгучую и печальную историю – послевоенное время. Я набрасывала слова – начало первого монолога Анны, но чистые листы бумаги вызывали у меня головокружение. Сказать было что, но как за это взяться? То была не работа крота, о нет! Я ощущала возбуждение и страх. Сколько времени продлится эта авантюра? Три года? Четыре? Во всяком случае, долго. И к чему я приду?

Чтобы отдохнуть и подбодрить себя, я читала "Дневник вора" Жене, одну из самых прекрасных его книг. И гуляла в окрестностях с Сартром.

Вскоре после нашего возвращения в Париж вышел третий том "Дорог свободы" – "Смерть в душе". Я предпочитаю его первым двум. Роман, однако, имел меньший успех, чем предыдущие. "Это продолжение, но не конец, и публика медлит покупать его", – сказал Гастон Галлимар, который хотел выпустить его вместе с последним томом. На читателей, безусловно, повлияли и критики. Сартр шокировал правых, показав офицеров, которые удирали, бросив своих солдат. Он возмутил и коммунистов, потому что французский народ – и гражданские и военные – представал пассивным и аполитичным.

Камю вернулся из Южной Америки, он переутомился и вечером, на генеральной репетиции "Праведных", выглядел очень усталым; однако его теплый прием воскресил лучшие дни нашей дружбы. Прекрасно сыгранная пьеса показалась нам академичной. С улыбчивой и скептической простотой Камю пожимал руки и принимал похвалы. К нему устремилась сгорбленная, помятая, в безвкусных побрякушках Роземонда Жерар: "Это мне нравится больше, чем "Грязные руки", – сказала она, не заметив Сартра, которому Камю послал заговорщическую улыбку со словами: "Одним ударом двух зайцев!", ибо он не любил, когда его принимали за соперника Сартра.

Мы посетили мастерскую Леже; он подарил Сартру картину, а мне – очень красивую акварель. После Америки его картины приобрели гораздо больше тепла и красок, чем прежде. Музей современного искусства представил большую коллекцию картин Леже; чуть позже я видела там скульптуры Генри Мура.

С тех пор как у него не было своего театра, Дюллен совершал изнурительные турне по Франции и Европе. Камилла не облегчала ему жизнь, так как у нее были трудности со своей собственной жизнью и она слишком много пила. Доведенный до изнеможения, разбитый, Дюллен стал испытывать такие сильные боли, что его отвезли в больницу Сент-Антуан; ему вскрыли живот и тут же зашили: оказалось, это рак. Пока он агонизировал, два журналиста из "Самди суар" ворвались к нему в палату, выдав себя за его учеников. "Убирайтесь!" – взвыл Дюллен, но они уже успели сделать снимки. Такой поступок всех возмутил, и "Самди суар" жалобно оправдывалась. После двух или трех дней борьбы Дюллен скончался. Я давно не видела его. Он был в возрасте, больной, его конец не казался таким трагическим, как у Бурла, но о Дюллене я хранила волнующие воспоминания. Отвалился целый кусок моего прошлого, и у меня появилось ощущение, что подступает моя собственная смерть.

Во время традиционного нашего уединения в Ла-Пуэз Сартр работал над предисловием к сочинениям Жене, об этом попросил его Галлимар. Я просматривала перевод книги Олгрена и занималась своим романом. Даже в Париже мало что отвлекало меня от этой работы.

В феврале друзья и ученики устроили в театре "Ателье" вечер памяти Дюллена. Мы поехали за Камиллой к ней домой. Дверь нам открыла очаровательная Ариана Борг, вид у нее был подавленный. Для храбрости Камилла выпила красного вина. Непричесанную, с искаженным лицом, в слезах, мы почти несли ее из такси в ложу, где она спряталась, рыдая на протяжении всей церемонии. Салакру и Жюль Ромен произнесли по короткой речи, один актер прочитал послание Сартра. Ольга, в костюме, очень хорошо сыграла сцену из "Мух". Мы услышали записанный на пленку голос Дюллена, он читал монолог из "Скупого".

В марте в "Театре де Пош" я присутствовала на нескольких репетициях и на генеральной двух маленьких пьес Шоффара. Ставил спектакль Клод Мартен. Этот молодой коллектив работал в добром согласии и с хорошим настроением: я пожалела, что с пьесами Сартра все было совсем иначе! Денне, только что прославившийся в роли Ландрю, играл короля, Лоле Беллон была прелестной королевой, вернувшаяся наконец на сцену Ольга старалась изо всех сил – критики хвалили ее. Сартр рассчитывал, когда она совсем поправится, восстановить спектакль "Мухи".

Я часто беседовала с одним мелким торговцем газетами по соседству со мной. "Я – Мартин Иден", – сказал он мне однажды. Он много читал, посещал курсы Башляра. И решил прийти на помощь всем самоучкам квартала. "Потому что сам я много страдал и не сумел ничего добиться", – признался он. В одном из залов на улице Муфтар ему удалось организовать своего рода клуб, и он просил интеллектуалов читать там лекции. Сартр прочитал одну о театре, Клузо – о кино. Я говорила о положении женщины: мне впервые довелось вступить в контакт с простым народом, и я поняла, что, в противоположность заявлениям мадам Баррон, эта публика чувствует, что проблемы, которые я затрагиваю, касаются ее самым непосредственным образом.

* * *

Нейтралистские попытки оказались тщетными. РДР окончательно развалилось. Третьего пути между двумя лагерями решительно не существовало. И выбор по-прежнему был невозможен. Нельзя безоговорочно встать на сторону СССР, в то время как в сталинских странах одна за другой следовали малопонятные публичные драмы. Мы еще не успели опомниться от признаний кардинала Миндсенти, как во всем начал сознаваться Райк – и в предательстве, и в заговоре; 15 октября его повесили в Будапеште. Костов ни в чем не признался, но в декабре был повешен в Софии. В лице этих двух "преступников", которые на деле расплачивались за Тито, Сталин разоблачал "космополитизм" и "космополитов".

Сартр вошел в комитет, выступавший за пересмотр судебного дела в Антананариву, но практически отказался от всякой политической деятельности. Вместе с Мерло-Понти он занимался журналом, впрочем, без особого успеха: четыре года назад мы дружили со всеми, а теперь нас все считали врагами.

В ноябре к Сартру пришел Роже Стефан и принес "Советский кодекс исправительных работ", который только что был вновь опубликован в Англии и стал предметом обсуждения в ООН; во Франции о нем ничего не знали. Кодекс подтверждал сделанные во время процесса Кравченко разоблачения о существовании трудовых лагерей. Собирался ли Сартр публиковать его в "Тан модерн"? Да. Я уже говорила, что Сартр верил в социализм. Через несколько лет свои мысли по этому поводу он выразил в работе "Призрак Сталина": социалистическое движение, взятое в целом, "есть движение человека в процессе его становления; другие партии полагают, что человек уже сформировался. Чтобы оценить политическое начинание, социализм представляет собой совершенный индикатор". Поэтому СССР был и остается, несмотря ни на что, родиной социализма: революционный захват власти там осуществлен. Даже если страна обросла бюрократами и полиция захватила огромную власть и если там совершены преступления, в СССР никогда не пересматривался вопрос о владении средствами производства; режим страны решительно отличался от тех, которые стремились установить или удержать господство одного класса. Не отрицая ошибок руководителей, Сартр считал, что если они и давали много оснований для критики, то это отчасти потому, что они отвергали алиби, которое предоставляли буржуазным политикам экономические законы капитализма: они брали на себя ответственность за все, что происходило в стране.

Утверждали, что революция целиком была предана и искажена. Нет, возражал Сартр, она воплотилась, то есть всеобщее претворилось в частном. Осуществившись, революция сразу запуталась в противоречиях, отдаливших ее от концептуальной чистоты, однако русский социализм имел перед мечтой о безупречном социализме то преимущество, что он существовал. Уже тогда Сартр думал о сталинской эпохе то, что написал потом в одной главе "Критики диалектического разума": "В СССР действительно существовал социализм, но обусловленный практической неизбежностью исчезнуть или стать таким, каков он есть, посредством отчаянных и кровавых усилий… При некоторых обстоятельствах такое опосредование между противоречиями может стать синонимом ада". И еще он писал в "Призраке Сталина": "Следует ли называть социализмом это кровавое чудовище, которое терзает самого себя? Я решительно отвечаю: да".

Между тем, несмотря на основополагающее преимущество, признаваемое им за СССР, Сартр отвергал то или – или, к которому стремились принудить его Канапа и Арон. Сартр призывал французов защищать свою свободу, а она предполагает необходимость в любом случае смотреть правде в лицо. Он был преисполнен решимости никогда не приукрашивать правду не ради абстрактного принципа, а потому что в его глазах она имела практическую ценность. Будь Сартр еще более близок к СССР, то и тогда он все равно сделал бы выбор в пользу истины, ибо у интеллектуала, по его мнению, иная роль, чем у политика: он, разумеется, обязан не судить начинание согласно чуждым ему моральным правилам, но следить, чтобы в своем развитии оно не противоречило собственным принципам и целям. Если полицейские методы социалистической страны компрометируют социализм, их необходимо разоблачать. Сартр договорился со Стефаном, что в декабрьском номере "Тан модерн" он напечатает и прокомментирует "Советский кодекс…".

Назад Дальше