Мир мог быть другим. Уильям Буллит в попытках изменить ХХ век - Александр Эткинд 17 стр.


Одно время пассией самого посла состояла Ирина Чарноцкая. Танцевавшая в труппе Большого театра с 1927 года, она была на пике своей карьеры. Согласно Боулену, Чeрноцкая "по-настоящему верила в коммунистическую доктрину и тратила многие часы, убеждая нас в славе Советского Союза" [124]. Чарльз Тейер записывал в дневнике, что Чарноцкая была преданной коммунисткой, но несмотря на это (или, замечу от себя, вследствие этого) она "взяла штурмом трио, состоявшее из Б[уллитта], Б[оулена] и меня". Какая бы степень физической близости ни имелась в виду под этим "штурмом", сотрудники посольства готовы были делить Ирину, как они, может быть, делили девушек в добрые старые времена в своих элитных колледжах. Тейер записывал: "мы просто не могли рук оторвать от нее. Она стала чем-то вроде приобретения посольства… Она спит в свободной комнате, которую мы вместе тщательно запираем втроем, а потом яростно спорим о том, у кого будет ключ" [125]. Позже, в 1940 году, директор ФБР Эдгар Гувер сообщал Рузвельту, что отношения дипломатов с русскими девушками ведут "к поразительным утечкам". Согласно Гуверу, техника, которую использовали коварные девушки, проста: они притворялись, что не знают английского, и американские джентльмены предавались политическим беседам, не расставаясь с подругами. Гувер писал, впрочем, что некоторые сотрудники находили удовлетворение друг с другом, "занимаясь сексуальной перверсией даже в кодовой комнате посольства" [126]. Во всем этом очевидны гомоэротизм, характерный для многих элитных сообществ, и ориенталистские представления о русских женщинах как доступном источнике необычных удовольствий. На этих коварных темах всегда играли московские спецслужбы; но и без их участия темы эти сопровождали Буллита и его друзей.

Более серьезные отношения завязались у Буллита с Ольгой Лепешинской, которой тогда едва исполнилось 18 лет. Много младше Чарноцкой, Леля – так ее звали и в театре, и в посольстве – только начала тогда, в 1933-м, выступать в Большом театре. Ее ждал огромный успех: четыре Сталинских и Государственных премии, слава "любимой балерины Сталина", а потом много десятилетий руководящей и преподавательской работы. Среди ее мужей были кинорежиссер Трауберг, соавтор "Юности Максима", и два генерала. Один из них, высокий чин в НКВД – МГБ, сам был посажен в 1951-м, но – как тогда говорили, после разговора Лепешинской с Берией – вскоре выпущен. Потом Буллит напишет: "Кроме балетных девушек и других агентов НКВД, которым приказано заводить контакты с дипломатическим корпусом, любой русский знает, как нездорово разговаривать с иностранцами; если иностранец заговаривает первым, русские исчезают" [127].

Между Чарноцкой и Лепешинской много общего. Обе преуспели в деле, в котором успех зависит не только от таланта, но еще и от дисциплины и послушания. Примы Большого театра, они строили карьеры на острой, как лезвие, и столь же опасной границе между искусством и проституцией. Позже, во время войны, обе занимались культурной работой на фронте, выступали перед солдатами в составе агитационных бригад и руководили этими коллективами. После войны обе занимали высокие административные позиции в мире театра, которые давались только высокими связями и безупречной, с точки зрения еще более высоких лиц, репутацией. Их связи с Буллитом и другими американскими дипломатами, известные "органам" и ими организованные, не только не помешали их карьере, но были их частью.

В августе 1934-го Буллит отдыхал в Одессе и, писал он Джорджу Андрейчину, отлично проводил время. Ему нравились и пляж, и повар, и сам отель: "одна из лучших маленьких гостиниц, какие я видел в мире". Андрейчин помог ему с организацией летнего отдыха и продолжал защищать его интересы в Москве в его отсутствие; очевидно, что за этот год они сильно сблизились. "Дорогой Билл, – писал Андрейчин Буллиту, – твое письмо меня очень обрадовало: во-первых, потому что ты там хорошо проводишь время, и во-вторых, потому, что ты не забываешь обо мне. Я страшно скучаю по тебе. Особенно теперь, когда сюда возвратилась Леля [Лепешинская] и задает мне миллион интимных вопросов, на которые у меня нет ответов". Но дальше письмо Андрейчина дышит тревогой: "Несколько дней назад сюда приезжала молодая американка. Она знает Маргерит Ле Хэнд (она показала мне ее письма и телеграммы). Мисс Ле Хэнд планировала приехать в Москву, но проклятая девица из Нью-Йорка все испортила". Так мы узнаем, что произошло летом 1934-го между американским послом и личной секретаршей президента. Согласно Андрейчину, ее визит в Москву был сорван сплетнями о московских балеринах Буллита. Из переписки мы знаем и имя "проклятой американки", которая привезла эти сплетни в Вашингтон и испортила помолвку Буллита и Ле Хэнд: Грэйс Дэвидсон. Она была как-то связана с Рузвельтом и, конечно, с Ле Хэнд, которая знала всех.

Видимо, получив письмо Андрейчина, Буллит послал Ле Хэнд письмо с объяснениями: "Наконец-то я получила от тебя настоящее длинное письмо", – отвечала она 24 сентября 1934. Письмо Буллита до нас не дошло, что вряд ли случайно. Понятно только, что он извинялся, пытался перенести какие-то даты (а Ле Хэнд отказывалась это обсуждать), и жаловался на здоровье. Это письмо он писал из Вены, где обследовался у докторов. Ответное письмо Ле Хэнд – как всегда теплое, но теперь в нем звучит насмешка. Рассказывая Буллиту о своей встрече с Дэвидсон по ее возвращении в Вашингтон, Ле Хэнд называет ее "твоей подружкой" (girlfriend). "Я долго общалась с твоей подружкой Грэйс Девидсон. Как ты, наверно, был шокирован, когда она рассказала тебе о настоящей работе Штейгера… Мне кажется, что эта Дэвидсон немножко неуравновешенная особа, и вся ее история звучала довольно горько… Она пишет книгу и уже написала Советскому посольству длинное письмо, рассказав им на многих отпечатанных на машинке страницах всю эту грустную историю. Как, наверно, все это было унизительно". Саму историю мы не знаем; письмо заканчивается заверениями в любви и надеждами на встречу – она умела сохранять хорошее лицо при плохой игре. После многих проведенных ею с Рузвельтом лет этому не приходится удивляться.

Поговорив со своей секретаршей, Рузвельт с усмешкой, но сдержанно писал Буллиту 3 июня 1935 года: "Мне было очень интересно услышать от Мисси [Ле Хэнд] историю Грэйс Дэвидсон. Вы наверняка рады, что она отправилась домой в Америку" [128]. Так Буллит узнал, что сплетня о нем дошла до президента. В отместку Грэйс Буллит несколько лет спустя написал Рузвельту о связи, которую она имела в Москве с Борисом Штейгером, гидом-переводчиком и знатоком изящных искусств. По словам Буллита, их любовь состояла в том, что Штейгер "сваливал ее на пол и скакал у нее на животе. Девице из Новой Англии это казалось увлекательным". Но теперь Штейгер, по словам Буллита, сидел на Любянке , и Буллит пояснял Президенту: "если Вы не знаете, что такое Любянка , спросите Вашу подругу Грэйс Дэвидсон. Ее любовь, Борис Штейгер, сейчас заключен там" [129].

Штейгера арестовали 17 апреля 1937-го в ресторане, где он ужинал вместе с новым американским послом в Москве, Джозефом Дэвисом. Сын уездного предводителя дворянства и депутата Четвертой Думы Борис Штейгер состоял уполномоченным коллегии Наркомпроса РСФСР по внешним сношениям, а также штатным сотрудником НКВД. О его роли великосветского осведомителя знали все. Жена наркома просвещения Андрея Бубнова называла его "нашим домашним ГПУ", а сотрудник американского посольства Чарльз Тейер рассказывал о нем как о "культурном человеке с превосходным чувством юмора, таинственными связями в Кремле и большим запасом историй, которые он любил рассказывать на своем безупречном французском" [130]. Бубнова арестовали несколькими месяцами позже Штейгера, и оба были расстреляны. Михаил Булгаков, постоянно встречавший Штейгера на театральных премьерах и посольских приемах, изобразил его в баронe Майгеле, с которым Воланд примерно расправился в заключительной сцене Бала сатаны. "– А, милейший барон Майгель, – приветливо улыбаясь, обратился Воланд к гостю, у которого глаза вылезали на лоб, – я счастлив рекомендовать вам, – обратился Воланд к гостям, – почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы… Милый барон, – продолжал Воланд, радостно улыбаясь, – был так очарователен, что, узнав о моем приезде в Москву, тотчас позвонил ко мне, предлагая свои услуги по своей специальности… Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово – наушник и шпион… Есть предположение, что это приведет вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь". Иными словами, в этой фантазии Воланд сам расстреливает Майгеля за месяц до того, как он придет к типичному для этих людей "печальному концу". Штейгер досаждал Буллиту точно так же, как Майгель досаждал Воланду.

На деле реальный Штейгер нанес Буллиту куда больший ущерб. Вероятно, это он рассказал своей случайной любовнице Грэйс Дэвидсон о связи Буллита с московской балериной, а та сумела донести эту сплетню до Маргарет Ле Хэнд и самого Рузвельта. (Поэтому мстительный, но обычно рациональный Буллит помнил о нем и, через целых три года после приезда Дэвидсон в Москву, не упустил случая рассказать Президенту о ее связи со Штейгером и об особом способе, которым эта "девушка из Новой Англии" занималась любовью в Москве.) Так вездесущий Штейгер расстроил звездный брак Буллита и остановил его карьеру. Проницательный Андрейчин сразу, в августе 1934-го, понял значение сплетни, которая расстроила визит личной секретарши Рузвельта в Москву и разрушила матримониальные планы американского посла. Сам Андрейчин связывал с Ле Хэнд свои надежды получить помилование, которое дало бы ему возможность вернуться в Америку. Македонец, навсегда застрявший в России, еще надеялся вновь поиграть в теннис с Чарли Чаплиным.

В отличие от других сотрудников посольства, которые почти все были холостяками, Кеннан был женат и, насколько мы знаем с его собственных слов, старался быть верен своей жене. Его московские записи полны переживаний, которые он, светский наследник пуританской традиции, не вполне успешно пытался контролировать этими дневниками. Третьего сентября 1934 года он записывал в Москве: "Человеческая плоть живет здесь тесной кипящей массой, больше даже, чем в Нью-Йорке. Она течет медленно, бесконечно, густыми водоворотами по бульварам, между деревьями, под уличными огнями… И это человеческая жизнь в ее сыром виде, сведенная к основаниям – добрая и злая, пьяная и трезвая, любящая и ссорящаяся, смеющаяся и рыдающая, – какой бывает жизнь и везде в других местах, но здесь все проще и прямее, и потому сильнее". В Москве ему виделось "что-то глубоко здоровое"; он рассуждал, что "это здоровье, которое дается опытом выживания от всех местных болезней… В этом ответ на вопрос: как русские все выносят? Многие не вынесли. Те, кого мы видим на улице, это элита, … элита живущих, в ее противоположности черни, которую составляют мертвые!" [131]. Земная витальность этой элиты выживших влекла его – "сверхцивилизованного, невротичного иностранца", который здесь не выживет, понял Кеннан; и действительно, после года московской жизни его язва обострилась так, что лечиться пришлось в венском санатории. Все же Кеннан без конца признавался и дневнику, и немногим американским друзьям в своей любви к русским. "Мое русское Я более подлинное, чем мое американское Я", записывал он. "Лучше бы меня отправили в Сибирь (куда точно бы отправили, будь я русским), чем жить на Парк Авеню в Нью-Йорке среди моих душных соотечественников". Наблюдая ужас и насилие московской жизни, он никогда не обвиняет в этом народ; в советских проблемах, терроре, разрухе полностью виновно советское правительство, и только оно. Эти два чувства – любовь к русским людям, их литературе и жизни, и презрение, смешанное со страхом, к советской власти, питали все его донесения, статьи и книги, включая знаменитую "Длинную телеграмму". Эти два уравновешивающих друг друга чувства плюс непревзойденная компетентность Кеннана в советских делах обеспечили гибкость его стратегии сдерживания, которая помогла миру избежать новой войны.

23 апреля 1935 года в Спасо-хаусе, в котором и сейчас находится личная резиденция американского посла, состоялся "Фестиваль весны". Буллит писал Рузвельту: "Это был чрезвычайно удачный прием, достойный и в то же время веселый… Безусловно, это был лучший прием в Москве со времен Революции. Мы достали тысячу роз в Хельсинки, заставили до времени распуститься множество березок и устроили в одном конце гостиной подобие колхоза с крестьянами, играющими на аккордеоне, с танцовщиками и всяческими детскими штуками (baby things) – птицами, козлятами и парой маленьких медвежат" [132]. О том же вспоминал Кеннан: "Это был единственный такого рода бал в Москве в те годы. Ничего подобного никогда не повторялось" [133].

На балу 1935 года жертвы развлекались вместе с палачами, причем тем и другим в считанные месяцы предстояло погибнуть на глазах у изумленных хозяев. Там было 500 приглашенных; как писал секретарь посольства: "все, кто имел значение в Москве, кроме Сталина" [134]. Американцы честно развлекались и пытались развлечь гостей. Тем было трудно. Большевики-интеллектуалы (Бухарин, Бубнов, Радек) последние месяцы держались у власти. Высшее армейское командование (Тухачевский, Егоров, Буденный) уже стало заложником двойной игры советской и немецкой разведок. Театральная элита (Мейерхольд, Таиров, Немирович-Данченко, Булгаков) в любой момент ждала беспричинной расправы – для одних быстрой, для других мучительно долгой. Гости собрались в полночь. Танцевали в зале с колоннами, с хор светили разноцветные прожектора. За сеткой порхали птицы. В углах столовой разместили выгоны с козлятами, овцами и медвежатами. По стенам – клетки с петухами, в три часа утра петухи запели. Стиль рюсс, насмешливо закончила описание этого приема в своем дневнике жена Михаила Булгакова [135]. Она обратила внимание на костюмы. Все, кроме военных, были во фраках. Выделялись одеждой большевики: Бухарин был в старомодном сюртуке, Радек в туристском костюме, Бубнов в защитной форме. Присутствовал на балу и известный дипломатической Москве осведомитель барон Штейгер, конечно во фраке. Дирижер был в особо длинном фраке, до пят. У Булгакова фрака не было, и он пришел в черном костюме; его жена – в "исчерна-синем" вечернем платье с бледно-розовыми цветами.

Устройству мини-колхоза в буфетной Спасо-хауса предшествовала серьезная подготовка. Согласно инструкциям, которые Буллит оставил своему штату, весенний бал должен "превзойти все, что видела Москва до или после Революции". Sky the limit, напутствовал он подчиненных, уезжая на зиму в Вашингтон. За подготовку приема, приуроченного к его прибытию, отвечали Тейер, бывший тогда секретарем посольства, и Айрина Уайли, жена советника. Платил за все сам посол.

У Тейера, оставившего о своей русской службе забавные воспоминания под названием "Медведи в икре", был трудный опыт московских развлечений: на предыдущем приеме участвовал знаменитый дрессировщик Дуров с тюленями, которые исправно жонглировали, пока Дуров был трезв, зато потом они устроили купание в салатнице. Теперь животных взяли напрокат из Московского зоопарка. Тейер стал предусмотрительнее и, не доверяя советским дрессировщикам, сам выяснил, что овец и коз нельзя поместить в буфетную – как ни мыли их в зоопарке, они все равно воняли. Наименее пахучими оказались горные козлы, которые и участвовали в бале. Потрудиться пришлось и с тюльпанами, которые после долгих поисков по всему Союзу доставили из Финляндии. Были наняты чешский джаз-бэнд, пребывавший тогда в Москве, и цыганский оркестр с танцовщиками. Когда гости собрались, свет в зале погас и на высоком потолке зажглись звезды и луна. Под покрывалом в клетках сидели 12 петухов. По команде Тейера покрывало откинули, запел только один из них, но зато громко; другой же вылетел и приземлился в блюдо с утиным паштетом, доставленным из Страсбурга [136]. Стараниями Тейера по залу бегали медвежата и сосали молоко. Известный своим остроумием Радек надел молочную соску на бутылку с шампанским. Медвежонок сделал несколько глотков Cordon rouge, прежде чем обнаружил подмену. Радек тем временем исчез, а случившийся поблизости маршал Егоров взял на руки плачущего мишку, чтобы его успокоить. Пока маршал качал медвежонка, того обильно вырвало на орденоносный мундир.

Собранию американских холостяков в Москве 1935 года сопутствовала романтическая атмосфера, обостренная запахом крови. Бал закончился в девять утра лезгинкой, которую Тухачевский исполнил со знаменитой Лелей Лепешинской, частой гостьей Билла Буллита. Другая красавица, Елена Сергеевна Булгакова утром записывала: "Хотели уехать часа в три, американцы не пустили – и секретари, и Файмонвилл (атташе), и Уорд были все время с нами. Около шести мы сели в их посольский кадиллак и поехали домой. Привезла домой громадный букет тюльпанов от Болена". Из ее дневников ясно, что Фестиваль весны в американском посольстве стал жизненным прототипом для бала у Сатаны, описанного в "Мастере и Маргарите". Когда Булгаков писал эту сцену, он был одним из немногих уцелевших участников приема, который американцы искренне считали самым веселым в Москве после революции. Между Буллитом и Булгаковым сложились дружеские отношения; Боулен, похоже, светски ухаживал за Еленой Сергеевной.

Почему-то уже в декабре 1933 года Булгакова отметила в дневнике сообщение газет о прибытии в Москву "нового американского посла" [137]. Буллит сразу посетил спектакль "Дни Турбиных", а через некоторое время официально запросил рукопись пьесы и держал ее на своем рабочем столе. Тейер вспоминал, что его первое знакомство с Буллитом, только что прибывшим в Москву в качестве посла, началось именно с "Турбиных". Тейер начал учить русский язык и, оказавшись в Москве, искал работы в новом посольстве. Посол жил тогда в Метрополе, Тейер с трудом пробился к нему и представился. Буллит попросил его прочесть страницу из лежавшей перед ним рукописи. Это были "Дни Турбиных". Читать по-русски Тейер еще не мог, но содержание пьесы знал и стал ее пересказывать. Буллит понял обман, но оценил молодого человека, который действительно стал его переводчиком, а потом и кадровым дипломатом [138].

Назад Дальше