В том тяжелом, удрученном состоянии, в каком пребывал Бёрне с тех пор, как окончательно рухнули его мечты о коренных реформах в отечестве, его сильно потрясла весть о нарождении в Германии новой литературной партии, известной под названием "Молодая Германия". Это было последнее радостное возбуждение, значительно поднявшее дух неисправимого идеалиста. Несколько молодых писателей – Винбарг, Гуцков, Лаубе, Мундт и другие – образовали новую литературную школу, родоначальниками которой считали Бёрне и Гейне, так как от первого они заимствовали его политические, а от второго – философские и социальные тенденции. В сущности, школа эта, выступившая вначале с большими претензиями, оказала очень мало влияния на дальнейшее развитие литературы. К новому литературному периоду она не привела и в настоящее время совершенно забыта. Но в свое время писатели "Молодой Германии" наделали много шума благодаря своим эмансипационным стремлениям, и немецкие правительства с величайшей охотой приняли гнусные доносы Менцеля, по которым "молодые германцы" хотели будто бы ниспровергнуть христианство и монархию, уничтожить брак и семью и сделать общество безнравственным. Начались преследования писателей новой школы. Сочинения их запрещались; самих их заключали в крепости или изгоняли из страны. Дело раздули в такой громадный пузырь, точно Германии грозила всеобщая революция.
Бёрне был сильно взволнован известием о появлении "Молодой Германии". Желая получить верное представление о писателях этой школы и их тенденциях, он обращался письменно к разным знакомым в Германии, прося доставить ему сведения о "молодых германцах", подробный перечень их произведений и отчет о впечатлении, производимом ими на общественное мнение. Конечно, при ближайшем знакомстве Бёрне должен был убедиться, что представители "Молодой Германии" – народ еще незрелый, он даже сам раскритиковал юношеский роман Гуцкова "Валли", из-за которого, главным образом, и загорелся сыр-бор, так как одно из действующих лиц романа позволяет себе некоторые непочтительные выходки против христианства и тем подало повод обрушиться на всю школу. Но в то же время Бёрне счел своим долгом заступиться за преследуемых писателей против недобросовестных обвинений врагов, в особенности же – против упомянутого Менцеля.
Вольфганг Менцель, один из влиятельнейших критиков того времени, издатель "Literatur-Blatt", в котором одно время сотрудничал и Бёрне, еще недавно принадлежал к либеральному лагерю. Он ратовал за эмансипацию евреев, за необходимость реформы в Германии, был противником Гёте и восторженным почитателем Бёрне. Первое слово литературного одобрения "Парижских писем" в Германии принадлежит именно ему. "Никакие запрещения, никакая подпольная критика, – писал он тогда, – не будут в состоянии сорвать с головы Бёрне лавровый венок, столь славно заслуженный им. Его гениальность обеспечивает за ним на вечные времена одно из почетнейших мест в ряду первых светил нашей литературы. Его благородное негодование побуждает всех патриотов относиться к нему с величайшим уважением".
Но изменились времена, изменилось направление ветра, и Менцель, сбросив с себя маску либерализма, стал громить все то, чему до сих пор поклонялся… Помимо доносов на "Молодую Германию", он стал обнаруживать настоящую идиосинкразию ко всему, что только было французского происхождения или питало симпатию к французам. Франция как страна, откуда шли все те либеральные идеи, которые он раньше сам выставлял на своем знамени, теперь сделалась для него предметом жесточайшей ненависти. Он изображал ее источником всякого зла и пороков, современным Вавилоном, и всячески предостерегал немцев от общения с нею. Что же касается Бёрне, то по отношению к нему Менцель даже после этой перемены фронта некоторое время еще сохранял сдержанность. Но когда Бёрне стал издавать журнал "La Balance" именно с целью сближения обеих национальностей и в первом номере поместил меткую критику на новое направление Менцеля, под заглавием "La gallophobie de M. Menzel", – последний совершенно потерял самообладание и с тех пор сделался ожесточенным врагом Бёрне. Снова выступили на сцену прежние обвинения Бёрне в нелюбви к Германии, в желании унижать своих соотечественников путем возвеличивания французов. Забыв, что он сам еще так недавно прославлял Бёрне величайшим патриотом Германии, называл последнюю его невестой, а невежливое обращение с ней Бёрне – капризом влюбленного человека, Менцель теперь не стеснялся, посредством передергивания отдельных мест из недоступных большинству публики французских "Весов", навязывать Бёрне такие нелепости, будто бы последний считает немецкий патриотизм – глупостью, а французский – вполне похвальным качеством. Из своего безопасного убежища в Париже Бёрне, по словам Менцеля, с желчностью больного человека извергает хулу на все немецкое и, не имея никаких положительных принципов, хотел бы разрушить все существующее, а водворение новых порядков предоставить французам и так далее.
Бёрне был искренне огорчен изменой прежнего союзника и в своей статье "La gallophobie de M. Menzel" не мог удержаться от горестного восклицания по его адресу: "И ты, Брут!" Но когда Менцель в своих нападках на либеральный лагерь совершенно утратил чувство меры, а в статье "Бёрне и немецкий патриотизм", помещенной в "Literatur-Blatt" (1836 год), осмелился даже назвать Бёрне "перебежчиком" на сторону французов, желавшим облегчить им победу над немцами, – последний увидел себя вынужденным остановить расходившегося доносчика и с этой целью написал свою знаменитую статью "Менцель-французоед", по справедливости считающуюся одним из лучших произведений не только Бёрне, но и вообще европейской публицистики. Это настоящий chef-d'oeuvre убийственной логики и уничтожающей иронии. Статья эта навеки заклеймила Менделя в общественном мнении доносчиком и "французоедом".
"Менцель-французоед", помимо своего полемического назначения, представляет еще отчасти проповедь космополитизма: не расплывчатого, совмещающегося с равнодушием, а того космополитизма, в который входит и патриотизм как один из основных его элементов. Эпиграфом этого произведения автор взял слова Фенелона: "J'aime mieux ma famille que moi, ma patrie que ma famille, et 1'univers que ma patrie (Я люблю мою семью более, чем себя, отечество – более, чем семью, и человечество – более, чем отечество)". Бёрне, подобно всем националистам, считает патриотизм чем-то врожденным, естественным и священным; но истинный патриотизм, истинная любовь к отечеству заключается не только в том, чтобы охранять последнее от внешних врагов, но и в том, чтобы оберегать его от бедствий внутренних, которые гораздо чаще и злокачественнее внешних бедствий. А между тем властители, направляющие общественное мнение, нравственность и воспитание только к своей выгоде, считали добродетелью и награждали только тот патриотизм, который восставал против внешних врагов, потому что он обеспечивал за ними власть, давал им возможность представлять врагом их народа всякое чужеземное правительство, которое они собирались покорить.
"Любовь к отечеству, – продолжает Бёрне, – проявляется она внутри государства или вне его, остается добродетелью только до тех пор, пока не выходит из своих пределов; после этого она становится пороком. Слова г-на Менцеля: "Все действия для отечества прекрасны"– нелепая и в то же время преступная фраза. Нет, только тот действует прекрасно, кто старается именно о благе всего отечества, а не отдельного человека, сословия или интереса, которые, интригами или насилием, сумели выдать самих себя за все отечество". "Нельзя, – говорит Бёрне в другом месте статьи, – служить своему отечеству, делая несправедливость по отношению к другому народу. Разве эгоизм государства не такой же порок, как эгоизм отдельного человека? Разве справедливость перестает быть добродетелью, как скоро ее применяют к чужому народу? Прекрасна честь, запрещающая нам объявить себя в пользу своего отечества, когда рядом с ним не стоит справедливость!"
Бёрне доказывает также, что задача публицистики заключается не в том, чтобы разжигать народы друг против друга, – политическая идея нашей эпохи заключается не в соперничестве государств, а в их органическом внутреннем развитии. "Передовые люди обоих государств, – говорит он, – должны были бы стараться о том, чтобы молодое поколение Франции соединилось с молодым поколением Германии взаимной дружбой и уважением… Неужели же нерушимая дружба и вечный мир всех народов – не что иное, как грезы? Нет, ненависть и война – грезы, от которых мы когда-нибудь очнемся".
Статья "Менцель-французоед" была принята публикой с энтузиазмом. Что особенно сильно действовало на всех – так это сам тон сочинения, совершенно непохожий на тон "Парижских писем"; здесь нет более ничего резкого, желчного, продиктованного страстью. Манера автора спокойная, полная достоинства и в то же время какой-то тихой скорбной грусти. Видно, что сознание превосходства над противником не внушает ему никакого самодовольного чувства, что ему, напротив, самому больно вечно бороться с подлостью и глупостью. Слова, которыми начинается это произведение, характеризуют самого Бёрне и могут служить лучшим эпиграфом к его собственным произведениям.
"Мои друзья и единомышленники, – говорит он, – часто упрекают меня в том, что я мало пишу, редко поднимаю голос в пользу моего глухонемого отечества. Ах! Они думают, что я пишу, как другие, чернилами и словами; но я пишу не так, как другие: я пишу кровью моего сердца и соком моих нервов, и у меня не всегда хватает духу собственной рукой причинять себе боль и не всегда хватает сил долго переносить ее…"
Даже Гейне в упомянутом нами памфлете, написанном после смерти Бёрне, не может не отдать должной дани тому благородству духа и глубокому патриотизму, которые его противник проявляет особенно сильно именно в этом последнем своем произведении.
""Менцель-французоед", – говорить Гейне, – есть защита космополитизма от национализма; но из этой защиты видно, что у Бёрне космополитизм был только в голове, а патриотизм пустил глубокие корни в сердце, тогда как у его противника патриотизм засел только в голове, а в сердце зевало самое холодное равнодушие… Из сердца Бёрне вылетают тут трогательнейшие, безыскусные звуки патриотического чувства – вылетают, точно стыдливые признания, которых нельзя удержать в последние минуты жизни и которые – скорее рыдания, чем слова. Смерть стоит тут же и кивает головой, как неопровержимый свидетель их правдивости… Слог Бёрне в этой статье достигает высшей степени развития, и как в словах, так и в мыслях господствует гармония, свидетельствующая о болезненном, но возвышенном спокойствии. Эта статья – светлое озеро, в котором небо отражается со всеми своими звездами, а дух Бёрне плавает и ныряет в нем, как прекрасный лебедь, спокойно стряхивая с себя оскорбления, которыми чернь пачкает его белые перья. Оттого-то эту статью называют лебединою песнью Бёрне…"
Это была действительно лебединая песнь Бёрне и вместе с тем его политическое завещание. Талант его только что достиг своего расцвета, внутренняя жизнь еще кипела ключом, – но физические силы быстро угасали. Когда улеглось радостное возбуждение, вызванное в нем много обещавшими событиями во Франции и на время как бы обновившее его слабое тело, прежние недуги овладели им с новой силой и уже не выпускали из своих когтей. В последнее время он так исхудал, что походил на тень прежнего Бёрне. Горе и страдания провели на его приветливом лице глубокие морщины, блеск глаз потух. Бёрне знал, что дни его сочтены, но смотрел на приближение смерти со спокойствием философа. Только временами его охватывало горькое чувство при мысли о том, что он умирает, ничего не добившись, что ему даже не удалось совершенно высказаться. Еще за несколько недель до смерти, рассказывает Гуцков, он оживленно беседовал с собравшимися у него друзьями. Было 10 часов вечера. Бёрне ходил по комнате взад и вперед и о чем-то горячо говорил, но вдруг остановился, схватился руками за голову и воскликнул: "Голова моя так полна, так полна, что я не знаю, куда мне деваться со всеми моими мыслями. Я имею еще так много высказать – о жизни, философии, искусстве, науке! Собственно говоря, я еще ничего не написал. Эти проклятые политические дела не дают мне ни минуты покоя, не позволяют сделать хоть что-нибудь законченное!"
В начале 1837 года состояние его здоровья стало совершенно безнадежным. Грипп, свирепствовавший в Париже, ускорил развязку. Любопытно, что Бёрне, всю жизнь относившийся недоверчиво к медицине, как раз в последние годы возымел странную фантазию самому лечить себя. Он почему-то был убежден, что ежедневные холодные обливания водой должны действовать укрепляющим образом на его больную грудь, и, несмотря на плохие результаты, с непобедимым упорством продолжал свою систему лечения, пока только позволяли силы. В постель он слег лишь за два дня до смерти, но до последней минуты сохранял полную ясность духа и даже свой обычный юмор. Незадолго до смерти на вопрос доктора "Какой у Вас сегодня вкус?" он ответил шутливо: "Никакого, как в немецкой литературе". 12 февраля 1837 года было последним днем в его жизни. У постели умирающего писателя со слезами на глазах стояли его ближайшие друзья – супруги Штраус, доктор Герне, его верный слуга Конрад, которого Бёрне увековечил в своих произведениях. На г-жу Воль он устремил долгий взгляд, исполненный любви и грусти, и прошептал: "Вы принесли мне много радости в жизни". В три часа пополудни ему захотелось увидеть солнце. Окружающие отдернули занавески, он сел в постели и попросил цветов. Ему подали букет. Потом он пожелал услышать музыку, но во всей квартире оказался только один музыкальный инструмент – играющая табакерка. Перед самой кончиной он почувствовал себя лучше, как это часто бывает с умирающими. Смерть тихо, почти незаметно, подкралась к нему, и в 10 часов вечера неутомимый борец уснул навеки с застывшей на устах светлой, безмятежной улыбкой…
Весть о смерти знаменитого политического писателя вызвала в Германии искреннюю печаль среди его многочисленных почитателей; даже враги присмирели и не осмеливались некоторое время повторять свои недобросовестные обвинения. Все журналы, без различия оттенков и направлений, поместили горячо прочувствованные некрологи, в которых еще более, чем писательские заслуги покойного, восхвалялись его стойкость и безусловная честность. Немцы, жившие в Париже, устроили ему скромные, но торжественные похороны, а над открытой могилой опочившего страдальца его друг Распайль произнес замечательную речь, в которой с глубоким чувством и необыкновенным мастерством обрисовал и великую душу, и великое дарование незабвенного покойника.
Из всех оценок и характеристик деятельности великого немецкого писателя эта оценка, принадлежащая французу, – одна из самых лучших, и мы сожалеем, что рамки нашего очерка не позволяют нам привести эту замечательную речь хотя бы в извлечении.
Бёрне похоронен на кладбище Père Lachaise, рядом с Бенжаменом Констаном, Фуа и Манюэлем. Спустя несколько лет над могилой его был воздвигнут памятник, сделанный по рисунку знаменитого скульптора Давида. Памятник представляет усеченную пирамиду из полированного гранита, высотою около 10 футов, покоящуюся на пьедестале из желтого песчаника. В верхней части пирамиды, в нише, помещается бронзовый бюст Бёрне, отлитый по модели Давида, а в нижней части – бронзовый же рельеф, пластически выражающий ту идею, которая красной нитью проходит через все произведения знаменитого писателя: на рельефе изображены аллегорические фигуры Франции и Германии, руки которых соединяет богиня Свободы.
Бедный Бёрне! Из всех идей, служению которых он так самоотверженно посвятил свою жизнь, идея, так удачно выраженная художником на его памятнике, менее всех достигла осуществления. Прошло более полувека с тех пор, как умолкла его пламенная проповедь мира и братского единения между народами. Германия добилась желанного единства и пользуется значительной долей той свободы, о которой мечтал для нее Бёрне; Франция – республика… А между тем прочный мир и дружеское соседство между обеими нациями все еще принадлежат к области отдаленных мечтаний. "Прекрасен будет тот день, когда на тех самых боевых полях, на которых некогда дрались между собою отцы французов и немцев, эти народы вместе преклонят колена, и обнимутся, и станут молиться на могилах своих предков!" Но этот день, о котором мечтал Бёрне в своем введении к "Balance" и который в воображении он видел уже близким, в настоящее время кажется отодвинувшимся в еще более отдаленное будущее.
Но что же это доказывает? Да в сущности лишь то, что немцы, несмотря на сделанные ими успехи, могут еще многому поучиться у этого писателя. Сочинения Бёрне и в настоящее время не могут считаться устаревшими.
Пусть отдельные из идей, которые он проводил, оказались односторонними или неосуществимыми, пусть многие из тех зол, против которых он ополчался, уже уничтожены, – но начала, лежащие в основании его деятельности, никогда не устареют, никогда не перестанут производить впечатление на человеческое сердце. Эти начала – любовь к добру, правде и красоте, требование справедливости в отношениях отдельных индивидуумов и целых наций, уважение к прирожденным правам человека, любовь к свободе, сочувствие к угнетенным… Они-то и создают из отрывочных мелких произведений Бёрне нечто законченное, цельное, они-то отчасти и придают его публицистической деятельности, рассчитанной для потребностей минуты, тот величавый, непреходящий характер, какой носят в себе только произведения гениальных писателей и поэтов.
Сочинения Бёрне представляют большой интерес и в культурно-историческом отношении. Вся жизнь тогдашнего общества, все вопросы, волновавшие умы передовых людей, отражаются, как в зеркале, в его произведениях, и для историка той эпохи – эпохи Священного Союза и реакции, эпохи кратковременного подъема общественной жизни после июльской революции и наступившего за этим нового затишья – "Парижские письма" и другие произведения Бёрне представляют самый драгоценный культурно-исторический материал. Правда, лица и события иногда отражаются в его изображениях не такими, какими они были в действительности, – а какими представлялись автору и многим тысячам его современников, но это-то именно и важно, потому что вводит нас, так сказать, в лабораторию духа тогдашнего общества. Бёрне является лучшим истолкователем и выразителем общественного мнения. Он сам – тип, и может быть, самый характерный тип своего времени.
Но что делает сочинения Бёрне одним из интереснейших чтений для людей всякого направления и политических партий – так это его громадный, никем не оспариваемый писательский талант, его удивительный, несравненный, неподражаемый слог. Как писатель Бёрне представляет почти исключительное явление в истории немецкой литературы. Публицист, никогда не заботившийся о своей литературной славе, политический деятель, смотревший на свое перо лишь как на орудие пропаганды, Бёрне помимо своего желания сделался писателем-классиком, произведшим настоящий переворот в стилистических приемах того времени. Конечно, сам слог Бёрне – эта оригинальная смесь легкости и серьезности, наивности и одушевления, юмора и резкой сатиры, – вообще вся манера этого автора благодаря своей необыкновенной субъективности не может служить образцом для других, и те писатели, которые старались подражать ему, впадали только в карикатуру. Но легкая, общепонятная форма, в какую он облекал свои мысли, отсутствие всякого педантизма и изящная простота в изложении оказали громадное влияние на все направление немецкой журналистики. Бёрне наряду с Гейне принадлежит та заслуга, что они своими насмешками и собственным примером научили своих соотечественников писать легко, понятно и живо, заставили их устыдиться той тяжеловесности и туманной мечтательности, которые считались у немцев признаком особенной учености и делали их предметом нескончаемых насмешек со стороны соседних народов.
Источники
Главными источниками при составлении этой биографии служили:
1 Ludwig Boerne's gesammelte Schriften.
2. Briefe des jungen Boerne an Henriette Herz. 1861.
3. Aus Boerne's Leben, von Dr. Reinganum.
4 Karl Gutzkow, Boerne's Leben. 1845.
5 Alberti, Ludwig Boerne. 1886.
6. Holzmann, Ludwig Boerne, sein Leben und sein Wirken. 1888.
7 Утин. Политическая литература в Германии. "Вестник Европы", 1870.
8. Treitschke, Geschichte der deutschen Nation, 3 Band.
Приводимые в нашем очерке цитаты заимствованы большей частью из избранных сочинений Бёрне, перевод П. И. Вейнберга.
Примечания
1
от случая к случаю (нем.)
2
воли (фр.).
3
увеселительные прогулки (фр.)
4
Взгляд Бёрне на Реформацию был, впрочем, нов и смел лишь для того времени. В настоящее время существует целая школа писателей – не одних только католических, – придерживающихся такого же отрицательного отношения к Реформации.
5
исповедание веры, кредо (фр.).
6
"Слово верующего" (фр.).
7
"Стиль – это человек" (фр.).