* * *
Мои литературные отношения с Корнеем Ивановичем начались позже - и несколько неожиданно. В 1936 году на конференции по детской литературе я выступила как "начинающий критик" и пыталась охарактеризовать наших поэтов-корифеев - Чуковского, Маршака, Барто, Квитко. Я говорила: "Почему мы всегда говорим только о плохих книжках, только о том, что вне литературы? Почему не сказать о том лучшем, что у нас есть, - не попытаться охарактеризовать наших лучших поэтов?.." Речь моя была, вероятно, наивна и резка, характеристики были в основном такие: Чуковский забавляет детей, как "скоморох", Маршак - "мастер игрушек", великолепно обыгрывает вещи, Барто сатирик-фельетонист, а Квитко - лирик и доказал, что настоящая лирика может быть доступна и малышам. Меня "осадил" председательствующий, сказав, что "нам начинающих критиков не нужно", после чего от меня все присутствующие стали шарахаться весьма недвусмысленно. Но как же я удивилась, получив через несколько дней из Ленинграда письмо от Корнея Ивановича! Он писал, что хотя со многим был не согласен в моем выступлении, но моя "взволнованная, горячая речь" тронула его, и он желал мне всего доброго, а главное - "продолжать и дальше в таком же духе". Не знаю, почему, но я ужасно рассердилась на это письмо и ответила ему очень дерзко: ежели, мол, Вы со мной не согласны, то как же могла моя горячая, взволнованная речь Вас тронуть? И я, мол, не понимаю: почему Вы пишете мне, зачем? Видно, Корней Иванович тоже рассердился, потому что ответил мне, помнится, так: "Я уже настолько стар, что могу себе позволить писать кому я хочу и так, как я хочу, не затрудняя себя вопросами: почему и зачем?" А если, мол, вы не понимаете дружеских писем, то вам же хуже… Вот в таком духе был его ответ. И мне стало стыдно. Но позже, когда мы встретились и я пыталась с ним объясниться, он только рукой махнул и не хотел ничего вспоминать.
* * *
В годы войны мы не виделись - он был в Ташкенте, а я с сыном в Чистополе. После войны, когда я работала в Союзе писателей, в Комиссии по детской литературе, я встречалась с Корнеем Ивановичем на деловой почве советовалась по всяким "детским" вопросам, хотя он не принимал участия в работе комиссии и никогда не показывался на наших собраниях. Потом, когда он переработал для нового издания свою книгу "От двух до пяти", он пожелал, чтобы я была его редактором в издательстве "Советский писатель". Но, признаться, "редактировать" пришлось мне не много, то новое, что он внес в книгу, - о народных истоках детской речи, - очень меня порадовало, и работа с ним была скорее уроками для меня, чем полезной для него. Правда, я иногда удивлялась, видя в чем-то его неуверенность или сомнение, - мне казалось, что его-то уж не могут одолевать никакие сомнения. Оказалось, что, как и всякий большой писатель, он тоже подвержен был часам или минутам неудовлетворенности своей работой, неуверенности, хотя это трудно представить, видя и слыша, как он разговаривал с писателями, с товарищами, с детьми, с людьми, всегда окружавшими его.
Поражало меня всегда, как при своей постоянной, можно сказать непрерывной, работе он находил время и силы для общения со множеством приезжавших, приходивших к нему самых разных людей: он умел каждому быть полезным. Я помню, как летом 1947 года, когда наша семья жила в Переделкине, Корней Иванович, узнав, что сын мой зимой занимался английским языком с учительницей, сказал, что нехорошо делать перерыв в занятиях языком, и вызвался сам с ним заниматься. Он настоял, чтобы Вова и его товарищ Миша Гаспаров, тоже живший возле нас, приходили к нему каждый день, устраивал им диктовки, или заставлял их читать английских поэтов, или просто говорил с ними по-английски. А когда я благодарила его, он делал вид, что удивляется, и говорил: "Мне весело болтать с этими славными мальчиками".
Вот что рассказал мне об этих занятиях Михаил Леонович Гаспаров ровесник, друг и одноклассник моего сына:
…Это было летом 1949 года. Нам с Вовой было по четырнадцать лет.
Когда Вова несколько раз говорил мне, что Корней Иванович зовет меня к себе вместе с ним, я боялся и не шел. Тогда мне была передана записка: "Глубокоуважаемый Миша, просим Вас посетить на переделкинской даче Корнея Чуковского, литератора".
Против "литератора" устоять, конечно, было уже невозможно.
Он спросил, как водится, чем я интересуюсь; узнав, что историей, очень обрадовался - замечательно интересно! - и стал рассказывать, какие в средневековой Англии были любопытные обычаи, настоящий театр: например, когда устраивалась казнь, то преступнику полагалось идти под стражей от тюрьмы до плахи весело и лихо, перебрасываясь шутками с окружающей толпой, а у плахи бросить палачу кошелек, чтобы тот получше сделал свое дело; если казнимый обнаруживал неподходящее настроение и уклонялся от обычая, народ сердился. Этот неожиданно услышанный рассказ прочно связался для меня с обликом Корнея Ивановича…
"Диктовки" его были не совсем обычные. Он диктовал по-русски, а мы должны были записывать по-английски. Фразы были странные, например, такие: "Вежливый вор приподнял шляпу и сказал: "Старинные замки лежат во прахе, господин инспектор!""
Казалось, что ему интересней всего дознаться: на что способен каждый из нас? Переводы с английского мы тоже делали очень соревновательно. Он дал нам книжечку с милой английской сказкой о страшном чудовище, которое было вовсе не страшным и поэтому тосковало, что все кругом считают его страшным.
"Трогательная сказка, я ее в молодости очень любил!" И к каждому уроку мы должны были переводить порознь по нескольку страничек. На уроке переводы сравнивались и удачи и неудачи отмечались на полях крестом или минусом. За какой-то удачный оборот он поставил одному из нас сразу три креста. Внук его, присутствовавший при наших занятиях, воскликнул: "У-у-у!" Корней Иванович необычайно обрадовался: "Смотрите, смотрите, он уже за кого-то болеет!" А когда переводы - гораздо чаще - были плохи, он делал выговоры деликатно и весело. "В Сухуми однажды я заметил киоск и на нем вывеску: "Продаются палки". Приехал на следующий год, а вывеска уже новая: "Продажа палочных изделий". Лет через десять я был рад найти этот пример в новом издании "Живого как жизнь"…"
Он был очень внимательным, по-товарищески заботливым к каждому литератору. Когда у меня вышла книжка для детей "Герои Эллады", он пришел мне сказать, что "бабы у водоразборной колонки пересказывают мифы" и что это самая лучшая похвала книге. Он очень любил стихи Льва Квитко, и когда я напечатала маленькую книжку о Квитко, Корней Иванович прислал мне такое письмо:
"29/I 58
Переделкино
Дорогая Вера Васильевна!
Сейчас прочитал Вашу книжку о Квитко. Чудесная книжка - благородная, умная. Лучшая книжка этой серии. И мне стало больно, что ни Вас, ни Ив. Игн. я не видел уже целую вечность, что проклятая усталость мешает мне заехать в Лаврушинский, что Вы из-за какой-то изощренной жестокости не хотите поселиться по соседству - в Доме творчества. Если бы Вы знали, как хочется мне увидеться с Вами, Вы приехали бы ко мне в гости - часам к 4-м ежедневно - и посмотрели бы наконец нашу Переделкинскую детскую библиотеку. Пожалуйста, приезжайте.
Сейчас у меня печатаются - в Гослите "Люди и книги" (толстенная скучная книга) и в "Советском писателе" - воспоминания, жидковатые, но правдивые.
Привет Ей!
Целую Вашу руку и жду.
Ваш К. Чуковский".
Я смею думать, что к нашей семье Корней Иванович относился особенно бережно: он любил Халтурина (знал его еще с ленинградской поры), считал его талантливым человеком, бранил за лень, часто советовался с ним; но именно он первый, еще до всех врачей, сказал мне, что Халтурин тяжело болен и не надо его тормошить. А меня он, вероятно, жалел, помня Иришку и Вову, которых я так трагически потеряла. Когда Халтурин заболел в 1964 году, Корней Иванович писал мне:
"Дорогая Вера Васильевна!
Поздравляю Вас с днем 8-го марта - от всей души, с любовью и горячим сочувствием. Лишь недавно я узнал о Ваничкиной болезни - и так как я по себе знаю, какая это мука - страдания близких людей, подумал, что судьба слишком уж безжалостна к Вам - немилосердно наносит удары в одну и ту же рану, не давая Вам очнуться от боли…"
И дальше, словно желая отвлечь меня от горьких дум, он пишет о "наших общих делах" - о библейских рассказах, которые он задумал тогда издать (я пересказала для этого сборника, который пока так и не увидел света, "Иосиф и его братья" и "Суд Соломона").
"И еще, - пишет дальше Корней Иванович, - у меня есть дело. Вы отдали Элле Уинтер мою книгу, верней, мой экземпляр Вашей книги и не возместили своего долга. Между тем Ваша книга мне до зарезу нужна. Дело в том, что ее хочет перевести - не всю, частично (о Гайдаре, о Квитко) - Калифорнийский университет. Они требуют у меня экземпляр, думая, что у нас такие книги залеживаются в книжных магазинах. Одновременно с этим я пишу в Дом детской книги, прося их, чтобы они продали мне два экземпляра Вашей книги. Но если они откажут, придется прибегнуть к Вам. Вашу книгу и еще две-три я намерен переслать через "Международную книгу" или Иностранную комиссию Союза писателей. Сейчас "Международная книга" прислала мне 8 рецензий на американское издание книги "От двух до пяти", 8 рецензий - за два месяца. Это больше, чем написано о русском издании с 1928 года.
Очень заинтересовались там детской советской литературой - под воздействием "От двух до пяти".
Целую Ваши руки
дружески Ваш Корней Чуковский".
"Ваничке задушевный привет!"
Кажется, из этих попыток ничего не вышло, но важно, что Корней Иванович хотел мне сказать о них. У меня хранится несколько его открыток и записочек, всегда дружеских и ласковых. Например:
"Смирновой и Халтурину.
Дорогие друзья!
На кого Вы меня покинули? Мне без Вас очень скучно. Даже некого поздравить с Новым годом.
Передайте мой почтительный новогодний привет Зике.
Ваш Корней Чуковский".
Или:
"Дорогая В. В. Я ни в коем случае не слал бы Вам такой высокоидейной открытки (фотография памятника Чернышевскому. - В. С.), если бы не знал, что у Вас есть ученая сестра, которой прошу передать мой низкий поклон и почтительный новогодний привет. Часть этого привета примите сами, часть передайте Ивану Игнатьевичу. Как жалко, что лучшие месяцы Вы проводите вдали от Переделкина. С Вашей стороны это совершенно безнравственно. Мне без Вас скучно. Приезжайте скорее. Обнимаю всех троих.
Ваш Чуковский".
Как-то в письме Халтурину, где он уверял его в своей любви, Корней Иванович приписал: "А Веру Васильевну я привык любить со всеми ее сестрами, племянницами, кузинами". И в самом деле - он знал весь "смирновский клан", часто гостивший у меня на даче. Одной из моих "кузин", А. М. Смирновой, он подарил книжку "Серебряный герб" с такой надписью:
Как летом приятна нарзанная ванна,
Так мне, окаянному, Анна желанна.
Он много лет разыгрывал влюбленного в мою младшую сестру: гуляя с ней по снежной нашей аллее, рисовал на снегу пронзенное сердце и писал по-английски объяснения в любви; в письмах ко мне не забывал передать "поклон Ей". А на книжке Уитмена, подаренной ей, он написал такое стихотворение:
О сердце робкое, не выдай
Ты тайны сладостной моей:
Пленен прелестной Зинаидой
Безумный пламенный Корней.
Без Зинаиды я тоскую
И к Герцену ее ревную,
И горько плачу, что она
Навеки Энгельсу верна.
Я и Белинскому завидую:
И день и ночь так близок он
С моею милой Зинаидою
Счастливейший Виссарион!!Корней Чуковский,
27/II-67 года.
* * *
Несмотря на добрые отношения Корнея Ивановича ко мне и к моей семье, мне долгое время казалось, что он не принимает меня всерьез как критика. Когда вышел первый мой сборник статей в 1956 году, я послала ему книгу с письмом, в котором высказала свои сомнения в том: имею ли я право заниматься критикой. И вот что он мне ответил.
"Дорогая Вера Васильевна!
Помимо всех прочих талантов - критику требуются два:
1. Талант понимания, чуткость, то, что называется вкус (в широком смысле слова).
2. Талант выражения: умение заразить читателя своим восприятием особенностей данного автора (выражаюсь я коряво, но думаю, что Вы не взыщете).
Нет критика, у которого оба эти таланта всегда, при всех обстоятельствах, совпадали бы. У Белинского, когда он бранил Шевченко, порицал сказки Пушкина и т. д., второй талант преобладал над первым: блеск изложения выше вкуса. У Михайловского, когда он из года в год гвоздил Чехова, - тоже. У Аполлона Григорьева, когда он писал об Островском, первый талант был значительно выше второго.
У Вас второй талант преобладает над первым, когда Вы пишете об Извековских романах Федина и о сочинениях Ермилова, и оба таланта гармонически сливаются, когда Вы пишете о Квитко, Маршаке, Станиславском, о Гайдаре, о Борисе Житкове, Каверине. Сочетание этих обоих талантов и делает Вашу книгу прочной - не однодневкой, а многолетним растением; именно благодаря этому сочетанию, книга Ваша выделяется из всех критических книг и, я уверен, будет жить и в шестидесятых и в семидесятых годах. (Подчеркнуто К. И.)
Талант у Вас есть - изощренный, отточенный; есть умение писать интересно, "увлекательно", но Вы правы - мешает Вам недостаточная уверенность в себе, робость - и недоверие к читателю. Вы ориентируетесь не на понимающего, тонкого, проницательного читателя, а на среднего слушателя Литинститута. Но, может быть, так и нужно. Что же касается робости - это качество скоро пройдет, т. к. Вы скоро почувствуете, что наконец-то нашли свое подлинное призвание. Я люблю и Ваши "Мифы", и рассказ "Два сердца", но книгу "О литературе и театре" считаю Вашей высшей ступенью. Не сомневаюсь, что скоро потребуется второе издание книги…"
Впрочем, кончает он и это (такое важное для меня в то время) письмо опять полушутя-полусерьезно, вспоминая сестру:
"Странное дело: всякий раз, когда, читая новое издание Герцена, я наталкиваюсь на имя Вашей сестры, у меня ёкает сердце - 75-летнее сердце, словно
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,
в царстве пламенного Ра,
Ты (т. е. она) давно меня любила, друг, царица и сестра,
И клонила пирамида тень на наши вечера.
Халтурину - привет и любовь!
Ваш К. Чуковский
15 ноября 1956 г."
* * *
Особенно мы сблизились с Корнеем Ивановичем, когда стали жить в Переделкине постоянно. В хорошую погоду мы виделись чуть не каждый день на прогулках. Часто он появлялся у нашей калитки, стуча в нее палкой и возглашая громко - на всю улицу: "Ваничка! Где вы? Идем гулять?" Иногда мы встречали его на улице Серафимовича с целой свитой местных жителей или приезжих, и пройти мимо нельзя было, он требовал, чтобы мы присоединились к шествию. И всегда он был центром этой толпы - что-нибудь рассказывал из своих давних встреч с писателями, издателями и всякими знаменитыми людьми, рассказывал подробно, весело, иногда довольно зло, но при этом всегда немного загадочно, чтобы слушатели не знали, точно ли так все было, или он что-то выдумывал. Вероятно, порой он озорничал, как мальчишка, и, одурачивая нас, забавлялся.
Часто мы ходили с ним до железнодорожной насыпи: он очень любил следить за проходившими поездами, загадывал что-то и ждал, что пройдет - товарный или электричка - и по-детски радовался, когда угадывал верно.
Однажды, когда мы так гуляли, он все время говорил стихами - шуточными, конечно:
Вот милая скамеечка,
Мы сядем на нее,
И добрая евреечка
Нам принесет питье…
А когда мы возвращались и были уже около его дачи, он вдруг проговорил:
И понесут по улице
Мой длинный-длинный гроб.
И спросят вас прохожие:
- А кто такой усоп?
мне даже холодно стало вдруг от такого "экспромта".
Вообще же Корней Иванович не любил печальных воспоминаний и дум и старался отгораживаться от них шутками и прибаутками. Когда у Халтурина был первый инсульт и плохо действовала правая рука, Корней Иванович, навещая его, шутил: "Ваничка, вы должны показать мне кукиш - тогда я поверю, что вы поправляетесь". И веселился вовсю, когда Халтурин смог это сделать.
Корней Иванович не любил праздничного застолья, никогда не удавалось его затащить к нам обедать или пить чай, даже на "юбилей" мой он пришел только на другой день. Принес в подарок бутылку французского шампанского, но сам никогда не пил. Он любил привести к нам своих посетителей, самых разных и неожиданных: то привел целую стайку ленинградских молодых литературоведов (они запечатлели его вместе с Халтуриным на очень выразительной фотографии), то внучку Леонида Андреева, приехавшую из Америки, то призывал нас слушать заезжего американского профессора, который путешествовал по нашей стране с гитарой и всякими песенками; то мы смотрели, как целый автобус маленьких японцев высадился у него перед дачей и наводнил двор. Можно было только дивиться: как он не уставал? Как мог выносить такое количество чужих, незнакомых людей?
Присматриваясь, я видела, что хотя на этих встречах очень шумно и он, как актер, "дает представление", - но мне вдруг показалось, что между ним и этими людьми (может быть, и всеми людьми) - словно легкая, невидимая стеклянная перегородка, сквозь которую не проходят ни эмоции, ни не нужные ему речи, ни случайная пошлость: он давал людям любоваться собой, развлекал их, а сам оставался наедине с собой - от того и не уставал от людского натиска.
Иногда Корней Иванович затаскивал нас к себе и читал нам статьи, которые готовил для собрания сочинений. Я помню, как он читал нам про свои встречи с Короленко, с Леонидом Андреевым. Чтения эти всегда сопровождались устными подробностями и дополнениями. Мнения нашего он никогда не спрашивал - ему достаточно было впечатления, которое он видел при чтении.
Он никогда не говорил со мной о статьях, которые я о нем писала. Но я чувствовала, что опять, как в 1936 году, он был "не согласен" кое в чем со мной, но спорить не хотел. У меня же и его стихи для детей, и его статьи (например, о Чехове), и он сам вызывали порой противоречивые мысли и чувства. Но за тридцать с лишним лет дружбы я убедилась, что не любить его нельзя - он, как ребенок, огорчился бы, если бы его не любили. Иногда его охота позлословить (литераторская привычка) раздражала меня, я порывалась уйти, чтобы не слышать таких разговоров, но он всегда замечал это, не отпускал меня и легко добивался того, что насмешит меня, и развеселит, и снимет неприятное ощущение.