Я уж не упомянул в письме о том, как он в своей статье "ALMA MATER" обошелся со мной. Он там писал: "В 1973 году институт отмечал сорокалетие. В ЦДЛ был вечер, посвященный этому. Среди прочих(!) выступал и я. Тогда в институте обучалось чуть больше ста человек. Я задался целью восстановить по памяти пятьдесят из них, что и удалось без труда. Затем я только расположил их по алфавиту и зачитал этот список" – от Маргариты Агашиной до Отара Челидзе. Среди них – одиннадцать человек и с моего курса. Потом назвал еще семь человек, учившихся позже. И вот среди этих 57-ми меня не оказалось. Ах, Костя! Да как же так, друг любезный? Какая ранняя амнезия!Ведь в 73-м тебе еще и пятьдесят не стукнуло. А я в институте был все-таки человеком довольно приметным, хотя бы как секретарь комитета комсомола, членом которого состоял и ты, хотя бы как автор капустников и других затей. Сколько раз мы с тобой вместе на заседаниях комитета и на собраниях шумели, сколько всяких дел переделали. И выступать со стихами ездили вместе, а однажды в редакции "Молодой гвардии", где тогда работал, я нахваливал тебе песню Эдуарда Колмановского на твои стихи "Я люблю тебя, жизнь", правда это уже в 1956 году. Сейчас-то ты изображаешь эту песню как нечто жутко оппозиционное тому времени, той жизни, что, дескать, отчетливо стояло за словами "я хочу, чтобы лучше ты стала". Лучше!.. Ах, какой страшный выпад!.. А тогда в институтскую пору и тебе нравилось кое-что из моих писаний, например, стихотворение об одной картине или кинохронике, кончавшееся словами
И в этом с гордостью законной Я был подметить сходство рад С картиной "Сталин в Первой Конной Среди буденновских солдат".
Упомянутой здесь супругой Ваншенкина оказалась, к моему удивлению, милая Инна Гофф. Они поженились еще студентами. Их свадьба где-то за городом надолго запомнилась многим (меня не было): на ней состоялась грандиозная драка. И как ей не быть! Не шибко сытые молодые ребята под клики "Горько!" на вольном воздухе хлопнули по стакану водки – тогда ведь рюмки были в редкость – и что от них ждать? Это дело разбирали на партбюро, и были попытки придать ему национальный характер на том основании, например, что Володька Солоухин свернул нос Грише Бакланову (еще Фридману). Но Солоухин это решительно отверг. "Ничего подобного! – сказал он. – Вижу я, что с горки на меня бегут Тендряков и Фридман. И я врезал Грише просто потому, что удобнее было, с руки именно ему. Какой это национализм?". Никаких административных последствий у этой драки не было, а нос у Гришки скоро выправился.
…В 2008 году к 75-летию вышли еще два больших, роскошных, объемистых тома воспоминаний. Ваншенкин с Турковым, конечно, и здесь фигурируют. А в 2010-м к 65-летию Победы – сборник стихов бывших студентов Литинститута. Ваншенкин и тут. Много уже и почивших, и не бывших на фронте, и подавшихся за бугор, а я даже и не знал, что готовятся все эти книги, никто и не известил, хотя Семен Шуртаков, однокурсник, входил во все редколлегии.
БРАКИ СОВЕРШАЮТСЯ НА НЕБЕСАХ. ИНОГДА С БРАКОМ
У Семена вскоре после окончания института вышла книга со скучным заглавием "Трудное лето". Почти как у Слепцова. Но как бы то ни было – большой успех! Надо же отметить – первая книга! Не знаю, было ли праздничное застолье. Я написал похвальную рецензию и напечатал ее в "Смене", где работала наша однокашница Оля Кожухова. Вот рецензию почему-то было решено непременно обмыть и Семен, как моряк, увлек меня не куда-нибудь, а в ресторан "Якорь", довольно скромный, но – на улице Горького, где-то в середине на левой стороне в угловом здании. Мой друг, видимо, решил, что дал мне возможность изрядно обогатиться через его роман с помощью рецензии. Но это мелочь. Гораздо важнее, что какую-то свою премию Шуртаков отдал на сооружение памятника своим не вернувшимся с войны односельчанам.
В институте он симпатизировал как раз Инне Гофф, веселой, живой, ко всем дружелюбной. Но она, странное дело, как я упомянул, вышла замуж за сдержанно-осторожного Ваншенкина, а Семен женился позже на Майе Ганиной, что было тоже очень странно и кончилось разводом. Она потом вышла за Юрия Сбитнева, а Семен так и остался бобылем.
ЧТОБ СТАТЬ МУЖЧИНОЙ, МАЛО ИМ РОДИТЬСЯ…
Но вот интересно! В 2008 году Ваншенкин и Турков перепечатали свои статьи из сборника 1983 года, ничего в них не изменив. То есть прошло после института еще 25 лет, но Ваншенкин так меня и не вспомнил! А ведь я за это время не раз напоминал ему о своем существовании. Например, когда в 1985 году в списке кандидатур на Государственную премию по поэзии остались только он и Михаил Львов, русский татарин, фронтовик, я предложил ему снять свою кандидатуру: ты, дескать, гораздо моложе, все впереди, и вспомни, как в институте мы, перебивая друг друга, чуть не все поголовно бормотали стихи Львова:
Чтоб стать мужчиной, мало им родиться,
Как стать железом, мало быть рудой.
Ты должен переплавиться, разбиться
И как руда, пожертвовать собой!
А его стихи о Маяковском за границей?
Он так глядел на все крамольно,
Как будто прибыл к ним затем,
Чтоб выбрать здания под Смольный,
Назначить крепости под Кремль.
Я убеждал: ну что премия! Закатишь ты банкет, и скоро все о ней забудут. А твой отказ запомнился бы почти так же, как выход из Академии наук Чехова и Короленко в знак возмущения отказом царя утвердить избрание в Академию Максима Горького. Но все было тщетно. Ваншенкина мое предложение изумило и даже возмутило. "С какой стати! – писал он мне. – В этом году впервые присудили премии за художественные достоинства". Вот как! Оказывается, Шолохову, Фадееву, Симонову, Каверину, Светлову – всем до Ваншенкина давали премии, не принимая в расчет художественные достоинства их произведений. А Миша Львов вскоре умер…
Был еще и такой случай напоминания о себе. Когда появилась песня Давида Тухманова "День Победы" на слова Владимира Харитонова, Костя на съезде писателей возмущенно осудил ее и даже предложил ввести уголовную ответственность за такого рода, по его понятию, пошлых произведений о войне. Ну, совершенно как в свое время Вера Инбер заклеймила в "Комсомольской правде" песню Блантера "Враги сожгли родную хату" на слова Исаковского или Станислав Куняев – фильм "Кубанские казаки". Я, конечно, выступил против расправы над лучшими песнями о войне. Но разве все это дает основание для сознательного затмения памяти?
Правда, в студенческую пору вспоминается еще и вот какой скорбный эпизод. Мы с Костей и почему-то Виктор Бершадский из Одессы, оказавшийся в Москве, должны были ехать куда-то читать стихи. Стоим мы с Костей у ворот Союза писателей на Поварской и ждем, а того все нет и нет. Чуть не час прождали, а дело было зимой. Я не вытерпел и говорю: "Слушай, неужели мы с тобой, два русских добрых молодца, не обойдемся без одного хилого одессита? Поехали!" Костя ничего не ответил. Только позже я понял смысл его молчание… Вот так и живу и коротаю дни вне памяти и сознания поэта-лауреата.
СГОРЕВШАЯ В ПОЛЕТЕ
До следующего юбилея и сборника воспоминаний далеко. На всякий случай я предложу здесь читателю свою статью, напечатанную в журнале "На рубеже" ("Север") №3 за 1962 год. Она называлась "Здравствуй, Наташа…"
"Этот сборник рассказов привез мне из Сталинграда поэт Федор Сухов. Его автор Наталья Лаврентьева. Наташка… Я кончал Литературный институт, а она была первокурсницей.
Федя говорил о книге с увлечением, но, зная его бесконечную доброту и восторженность, я склоне был отнестись к его словам осторожно. И я не хотел читать книгу, боялся читать. Она издана посмертно. Четыре года назад Наталья Лаврентьева погибла в Волжске при выполнения редакционного задания областной газеты. Сейчас ей едва перевалило бы за тридцать.
Я боялся читать, потому что слишком отчетливо помню Наташу живую. И мне было страшно: вдруг в рассказах не найду таких знакомых и дорогих мне черт. Вдруг цельный и обаятельный ее образ потускнеет, заслоненный серенькой книжкой!
В Наташе уживались восторженность и серьезность, застенчивость и решительность, мягкость и строгость. А еще она была очень добра. И любила жизнь. И в людях всегда умела найти хорошее.
Тогда, на первом курсе она была ужасно влюбчива. Влюблялась в ребят, по моим понятиям, самых нелепых. Я спрашивал: "Что ты в нем нашла? Это совершенно неинтересный человек". Она смотрела на меня чуть искоса и тихо, убежденно говорила: "Ты в нем ни-че-го не понимаешь". Очевидно, она была права.
Дело не только в парнях. Она была влюблена в институт, в его стены и коридоры, в наш сквер, в сурового профессора античной литературы Сергея Ивановича Радцига, который, как гласила древняя институтская легенда, однажды на экзаменах заплакал, когда поэт Александр Межиров не смог рассказать ему о прощании Гектора с Андромахой; она была влюблена в институтского сторожа, в Тверской бульвар, в наши вечера и капустники – в весь мир!
Вспоминается яркий весенний день. Мы. Несколько студентов разных курсов, идем после экзаменов по бульвару в сторону Пушкинской площади. Настроение – как Первого мая на Красной площади. Наташа (она тогда писала стихи), не обращая внимания на прохожих, декламирует. В памяти остались только две заключительных строки:
Хорошо в двадцатых числах мая В нашей замечательной стране!
Стихи, вероятно, были не весть бог какие, но она читала их так звонко, восторженно и убежденно, что и сама и стихи казались такой же естественной частью этого весеннего дня, как солнце на небе, нежная зелень бульвара, легкий ветерок в лицо.
Такой она была, Наташа… А время шло. У вчерашних студентов-собратьев, у которых было так много общего, настала своя жизнь, подступили свои заботы. Вести о Наташе доходили до меня урывками. Она с отличием кончила институт, вышла замуж за однокурсника Михаила Рощина (Гибельмана), ставшего известным драматургом после пьесы "Валентин и Валентина", многих инсценировок и сценариев, родила дочку, потом разошлась с мужем и уехала в Сталинград работать в областную газету. И вдруг – весть, которой никто не хотел верить. Смерть ее была мгновенной. Торопясь на редакционное здание, она со всего лету, видимо, не справившись с управлением, врезалась в бульдозер. Наташа слово захлебнулась в погоне за жизнью. И случилось это 25 июля в самый полдень лета, назавтра после дня ее рождения.
И вот лежит на столе ее книга. На обложке – зима, падает крупный снег, молодая женщина в черном пальто с коричневым воротником, в платке уходит вдаль. Художник, видимо, знал Наташу, и этой печально уходящей женщине придал сходство с ней, ушедшей навсегда.
Приходилось читать, что в рассказах Лаврентьевой "не найдешь сложных положений, но в них есть сочувствие к человеку. Она рассказывает о жизни маленьких людей с их трудом, заботами, скромной любовью…"
Наташа лишь сочувствует, а не борется? Она – певец "скромной любви"? А что это такое? А бывает "скромная ненависть"?.. Я стал читать рассказы, и чуть ли не в каждом слышна тема любви, звучат горячие слова признаний, герои говорят о том, что им всего дороже на свете, чем они живы.
"Он обхватил ее плечи.
Умница моя, – шепчет он в темноту. – Я хочу, чтобы у тебя было возможно больше радости в жизни. Все одолеем. Мы затем и жить остались". Это говорит молодой парень, недавно вернувшийся с войны, своей жене, актрисе. Лихолетье войны заставило ее отказаться от сцены, и она разуверилась было в своем призвании, сникла душой. Но вот сегодня на даче у друзей вспомнила старое, прочитала по их просьбе монолог из пьесы и, ощутив восхищение слушателей, поддержку, воспряла, возвратилась к своему таланту. Рассказ так и назван – "Возвращение".
" – Тебе не холодно? Возьми пиджак. Слышишь, осина дрожит? Мелко-мелко.
– И осину, и ветер, и звезды – все, все люблю! И тебя люблю. Между прочим, тоже. Пиджак не снимай, мне не холодно.
Всю обратную дорогу они молча простояли у раскрытой двери. Электричка. Как межпланетный корабль, неслась во тьму, и влажный ветер, похожий на морской, бил в лицо".
Нет, это писала рука не проповедника "скромных чувств". Они не любят, когда ветер в лицо, особенно влажный, привольный, морской. В их голове не родится сравнение электрички с грядущим космическим кораблем.
Образы движения, полета, ветра, реки, как любимые символы великой душевной неуспокоенности переходят из одного лаврентьевского рассказа в другой.
" – Давай, давай! – кричала рыженькая (девушка-строительница из рассказа "Добрые люди"), похожая на парнишку. Она стояла на самом верху в голом каменном проеме окна, там, где рождается ветер, и требовательно кричала стоявшим внизу, словно приглашала их с собой в полет…"
Немолодая редакционная курьерша из рассказа "В другую жизнь" так вспоминает свою молодость: "Я-то смолоду жила! Со Степаном на плотах ходила…Кашу варила, песни играла. Бывало катимся себе вниз, воды не слыхать, темнюка такая, что песню вовсю орешь, чтобы, значит, не страшно… Звезды в глаза так и катятся, так и катятся… Вот – жизнь!"
Может быть, свою ненасытную жажду жизни, желание все повидать, познать, испытать Лаврентьева полнее всего воплотила в образе молодой женщины Раисы из одноименного рассказа. Она работает в затоне то механиком, то самоходкой управляет, то слесарное дело освоила, а то и плотницкому искусству обучаться стала. И ведь все не как-нибудь, а как следует! Жадность до жизни увела ее даже от любимого человека, тихого, доброго, честного человека, который хотел чтобы Раиса сидела в его тихой квартире, читала книжки, ждала его с работы. И она ушла, поступила на стройку разнорабочей.
Шофер Федосов говорит:
" – Не поймешь тебя, Рая. Другой раз не знаешь, с какого бока к тебе подойти.
– А ты узнай. Я ведь гаечным ключом не открываюсь. Подход нужен. Только не запоздай. – Она засмеялась. – Жить надо бегом".
Еще и так она говорит: "Бывает мне и трудно, и неудобно, и обидно, а я – все смеюсь. Я и реку за это люблю. У нее, как у меня, характер. Покидается, похмурится и опять течет себе, будто ничего не было… Я люблю в воду глядеть. Ночью, когда никто не мешает. У нас на корме канат лежит. Сядешь на него и глядишь… Уходит. Уходит от тебя вода, и новая накатывает, и тоже уходит…" И все это – "маленькие люди", нуждающиеся в чьем-то сочувствии? Нет, это люди большого сердца и чистых страстей.
Рассказ "До востребования" тоже о большой любви, хотя она и остается как бы "за кадром". Молодая женщина, Варвара Семеновна Гаврилова, очевидно, недавно приехавшая в город, ходит на почту за письмами до востребования. А писем все нет, нет и нет. Время идет, а их все нет. И она устала ждать… Но вот одно письмо пришло, за ним – второе, третья, пятое, восьмое… И все написаны одной рукой. Все с далекого Севера.
Иван Никодимыч, старый работник почты, заприметивший Гаврилову, решает разыскать ее – городок-то невелик – чтобы вручить письма. И нашел ее адрес! И в студеную зимнюю ночь идет к ней. Вот ее дом. "Дверь в комнату была приоткрыта. Варвара Семеновна, веселая и румяная, сидела на диване и, опустив глаза, перебирала кисти праздничной скатерти. Напротив сидел полный мужчина с копной курчавых волос и ел суп. Стояла бутылка вина, рядом – коробка конфет… Старик остановился в дверях…
– Вам кого? – недовольно спросил мужчина с толстым лицом.
Варвара Семеновна подняла глаза, удивленно взглянула на вошедшего. "Простите. Я ошибся. Я не туда попал", – ответил старик и, скомкав адресный листок, двинулся к выходной двери. Он взял в руки галоши и вышел на площадку. Здесь он не спеша надел их и поплотнее закутался шарфом.
Ветер, подталкивая в спину, помогал идти. Старик уходил все дальше, прочь от дома с уютным диваном и праздничной скатертью на столе…
Ему хотелось назавтра, придя на службу, отправить назад невостребованные письма и сообщить далекому Григорьеву, что пишет он зря и больше писать не надо. А письма до востребования пишут тем, кто умеет ждать и кто не устает приходить за ними".
Почти неуловимыми штрихами в приведенной сцене создана атмосфера сытой пошлости, одолевшей Варвару Семеновну – милую, женственную, но слабую и нестойкую. И кажется, что писал ей Григорьев в каждой письме все одно и то же, одно и то же:
Средь этой пошлости таинственной Скажи, что делать мне с тобой,
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой…
Далекий Григорьев и его любовь – вот главные герои рассказа, хотя о них прямо почти ничего и не сказано. Они, как вершина айсберга, лишь незначительной частью своей выступают над поверхностью.