Книга воспоминаний Ольги Адамовой-Слиозберг о её пути по тюрьмам и лагерям - одна из вершин русской мемуаристики XX века.
Содержание:
-
Ольга Львовна Адамова-Слиозберг - Путь 1
-
Вместо вступления 1
-
Щепка 1
-
Начало крестного пути 2
-
Лубянская тюрьма 2
-
Следствие 4
-
Методы следствия 4
-
Дар матери 5
-
Бутырская тюрьма в 1936 году 5
-
Суд 8
-
Соловки 8
-
Казанская тюрьма 10
-
Лиза 12
-
Суздаль 12
-
Этап 13
-
Колыма 14
-
Магадан. Мой первый лагерь 14
-
Алтунин 15
-
Игорь Адрианович Хорин 15
-
Мама 17
-
Галя 17
-
Хлеб 17
-
Бася 18
-
Золото 18
-
Полина Львовна Герценберг 18
-
Труд 18
-
"Чертово колесо" 19
-
Ненависть 21
-
Мираж 22
-
Доходяга 23
-
Начальник охраны 23
-
Надежда Васильевна Гранкина 24
-
Освобождение 25
-
Николай Васильевич Адамов 26
-
Верочка 27
-
Возвращение 30
-
Повторный арест 32
-
Этап в Караганду 34
-
В ссылке 35
-
Керта Ноуртен 38
-
Процесс врачей 39
-
Смерть Сталина 40
-
Николай Адамов. Конец пути 40
-
Реабилитация 41
-
Рассказы о моей семье - О национальном чувстве 41
-
Юдель Рувимович Закгейм 42
-
Борьба родных за моих детей 43
-
Елена Львовна Слиозберг 44
-
Дети 45
-
Подарок правнучки 46
-
Происхождение одной фамилии 46
Ольга Львовна Адамова-Слиозберг
Путь
Вместо вступления
Я реабилитирована.
Двадцать лет этот час казался порогом в лучезарное будущее. Но вместе с радостью пришло чувство отверженности, неполноценности. Никто не вернет лучших в жизни двадцати лет, никто не воскресит умерших друзей. Никто не скрепит порвавшихся и омертвелых нитей, соединявших нас с близкими.
Возвращение к жизни - тяжелый процесс.
И тут как никогда важно подсчитать свой капитал: с чем ты вернулся, чем ты владеешь.
У тебя нет крова над головой, у тебя нет денег, у тебя нет физических сил. Твое место занято, потому что жизнь не терпит пустоты и кровавая рана, которая образовалась в плоти жизни, когда оттуда вырвали тебя, заросла. Твои родители умерли, твои дети выросли без тебя. Ты двадцать лет не занимался своей работой, ты отстал и можешь быть лишь подмастерьем там, где твои товарищи стали мастерами. А трудно быть подмастерьем в пятьдесят лет. Казалось бы, все очень плохо. Казалось бы, ты банкрот.
Но если эти годы ты честно думал, смотрел, понимал и можешь рассказать обо всем людям, ты им нужен, потому что в сутолоке жизни, под грохот патриотических барабанов, угроз и фимиама лести они не всегда могли отличить ложь от правды.
И горе тебе, если ты ничего не понял, ничего не вынес из бездны, в которой оказался. У тебя все отнято, и никакая бумажка не вернет тебе места в жизни.
У тебя осталось только то, что есть в твоей душе.
Ты или нищий или богач.
Эта книга зародилась в 1937 году, через год после того, как меня арестовали.
Сначала я не думала о книге. Думала о том, как объясню сыну и дочери, что их мать и их отец стали "врагами народа". Я думала об этом все ночи. Самое трудное в заключении - это научиться спать. Я училась этому три года. Три года я лежала тихо-тихо ночи напролет и мысленно рассказывала. Обо всем. Не только о себе. О товарищах по несчастью, с которыми меня свела судьба, об их горестных страданиях, трагических случаях их жизни. Когда свершалось что-нибудь потрясшее меня, я ночью "вписывала" это в мою устную повесть. И она становилась все объемистее и объемистее.
Так создавалась эта книга.
Она жила во мне все эти годы.
Щепка
В 1935 году я наняла к детям няню. Это была работящая, чистоплотная женщина тридцати лет, очень замкнутая. У меня не было привычки интересоваться ее внутренней жизнью. Маруся казалась туповатой, равнодушной, с детьми была не очень ласкова, скупа и прижимиста, но исполнительна и честна.
Мы прожили с нею бок о бок целый год и были довольны друг другом.
Однажды во время обеда Маруся получила письмо. Прочитав его, она изменилась в лице, легла на свою постель и сказала, что у нее болит голова.
Я поняла, что у Маруси случилось несчастье. Сначала она не отвечала на мои вопросы и лежала лицом к стене, а потом села на постели и хриплым, злым голосом закричала:
- Знать хотите, что со мной? Извольте, только не прогневайтесь. Вот вы говорите, жить у нас хорошо стало? А я вот жила с мужем не хуже вашего, детей у меня было трое, получше ваших. Своим горбом дом наживала, скотину выхаживала, ночи не спала. Муж на все руки был: валенки валял, шубы шил. Дом был полная чаша. Работницу держали, так ведь это не зазорно, не запрещено. Вот вы держите работницу, ну и я держала в доме старуху матери в помощь, а в поле сама спину гнула.
Только в тридцатом году зимой поехала я в Москву к сестре на роды, помочь, а в это время наших начисто раскулачили. Мужа в лагеря, мать с детьми в Сибирь. Мать мне письмо прислала - притулись как-нибудь в Москве, может, поможешь чем, а здесь хозяйства никакого, заработать негде, с ребятами в землянке мучаюсь.
Ну, я с тех пор по домработницам хожу, что заработаю - все им посылаю. А вот пишут - умерли мои дети.
Она протянула мне письмо. Писала соседка: "От мужика твоего три месяца ничего нет, слышали, канал роет. Дети твои с бабкой жили, все хворали. Землянка сырая ну и питанья мало. Ну ничего, жили. Мишка твой с моим Ленькой дружил, хороший парень был. А только начала валить ребят скарлатина, мои тоже все переболели, еле выходила, а твоих Бог прибрал. Мать твоя как без ума: не ест, не спит, все стонет, наверное, тоже скоро умрет".
В этот вечер я никак не могла дождаться мужа. Он был доцент университета, биолог, и, с моей точки зрения умнее и ученее его не было на свете человека.
Страшная тяжесть давила мне сердце. Мир, ясный понятный и благополучный, заколебался. Чем же виновата Маруся и ее дети? Неужели наша жизнь, такая чистая трудовая, неужели она основана на незаслуженных страданиях, крови?
Пришел муж, как всегда, возбужденный после лекции, с радостным чувством хорошо поработавшего человека перед отдыхом в кругу любимых людей. Дети бросились к нему, вскарабкались на спину. Ничего на свете я не любила больше вида своих визжавших от радости ребят, штурмующих широкую спину отца. Но сегодня я перехватила Марусин тяжелый взгляд и поскорее прекратила эту сцену.
Я вызвала мужа в другую комнату и рассказала ему обо всем. Он стал очень серьезен.
- Видишь ли, революция не делается в белых перчатках. Процесс уничтожения кулаков - кровавый и тяжелый, но необходимый процесс. В трагедии Маруси не все так просто, как тебе кажется. За что ее муж попал в лагерь? Трудно поверить, что он так уж не виновен. Зря в лагерь не сажают. Подумай, не избавиться ли тебе от Маруси, много темного в ней… Ну, я не настаиваю, - прибавил он, видя, как изменилось мое лицо, - я не настаиваю, может быть, она и хорошая женщина, может быть, в данном случае допущена ошибка. Знаешь, лес рубят - щепки летят.
Тогда я впервые услышала эту фразу, которая принесла так много утешения тем, кто остался в стороне, и так много боли тем, кто попал под топор.
Он еще много говорил об исторической необходимости перестройки деревни, об огромных масштабах творимого на наших глазах дела, о том, что приходится примириться с жертвами… (Я потом много раз отмечала, что особенно легко с жертвами примиряются те, кто в число жертв не попал. А вот Маруся никак не хотела примириться.)
Я ему поверила. Ведь от меня-то все эти ужасы были за тысячу верст! Ведь я-то жила в своей семье, в мире, который казался непоколебимым. Надо было поверить, чтобы чувствовать себя хорошим и нужным человеком. Да ведь я и привыкла ему верить, он был честен и умен.
А Маруся нянчила наших детей, хлопотала по хозяйству и только иногда, чистя картошку или штопая чулок, неподвижно глядела в стену, и руки у нее опускались, а у меня оживал червяк, сосущий сердце.
Но я быстро себя успокаивала: лес рубят - щепки летят.
Начало крестного пути
И свет не пощадил,
И Бог не спас.
В одну обыкновенную субботу я вошла в свой дом, полная мыслей о том, как проведу воскресенье, о том, как обрадуется дочка кукле, которую я ей несу, как будет восторгаться сын слоном, которого завтра я ему покажу в зоопарке.
Я всегда говорила, что я не обольщаюсь, как другие матери, и вижу недостатки своих детей. Но я лгала. В глубине души я знала, что таких умных, красивых, обаятельных детей, как у меня, не было ни у кого на свете.
И я вошла в свой дом после работы, зная, что впереди чудесный субботний вечер и чудесный воскресный день.
Я отворила дверь. Меня поразил чужой запах сапог, табака.
Маруся сидела среди полного разгрома и рассказывала детям сказку. Груды книг и рукописей валялись на полу. Шкафы были открыты, и оттуда торчало всунутое наспех белье. Я ничего не поняла, мне даже в голову не пришло ни одной мысли, только стало страшно, предчувствие несчастья оледенило душу. Маруся встала и тихим, странным голосом сказала:
- Ничего, не убивайтесь!
- Где муж? Что случилось? Он попал под машину?
- Неужели вы не понимаете? Забрали его.
Нет, со мной, с ним этого не могло случиться! Ходили какие-то слухи (только слухи, ведь это было в начале 1936 года), что-то произошло, какие-то аресты… Но ведь это относилось совсем к другим людям, ведь не могло же это коснуться нас, таких мирных, таких честных…
- Как он?
- Сидел бледный, передал часы для вас, сказал, что все выяснится, чтобы вы не волновались. Детям сказал, что уезжает в командировку.
- Да, конечно, выяснится! Ведь вы знаете, Маруся, какой он честный, какой хороший человек!
Маруся горько усмехнулась и посмотрела на меня.
- Эх вы, образованная! А не понимаете, что кто туда попал, не вернется. Разве там справедливость?
Но ведь я знала о нем все, знала, что он не мог сделать ничего преступного.
Нет, я буду бодра, я докажу, что верю в справедливость нашего суда. Он вернется, и этот гнусный запах, этот пустой дом - останутся страшным воспоминанием.
А потом потянулось странное время: дети ничего не знали. Я играла с ними, смеялась, и мне казалось, что ничего не произошло, что мне приснился дурной сон. А когда я выходила на улицу, шла на работу - я глядела на всех людей, как из-за стеклянной стены: невидимая преграда отделяла меня от них. Они были обыкновенные, а я обреченная. И они говорили со мной особенными голосами, и они боялись меня. Заметив меня, переходили на другую сторону. Были и такие, что оказывали мне особое внимание, но это было геройство с их стороны, и я, и они это знали.
Один старый человек, член партии с 1913 года, пришел ко мне и сказал: "Устройте свои дела, может быть, вас тоже арестуют. И помните, на вопросы отвечайте, а лишнего не болтайте, каждое ваше лишнее слово повлечет за собой длинный разговор".
"Но ведь он совершенно невинен! Почему вы мне даете такие советы? Вы, большевик! Значит, вы тоже не верите в справедливость нашего суда? Вы недостойны партбилета!"
Он посмотрел на меня и сказал: "Запомните мои слова, а по существу поговорим через год".
Я считала ниже своего достоинства прислушиваться к его советам. Я старалась жить так, будто ничего не случилось.
В это время проходил съезд стахановцев щетинно-щеточной промышленности. Когда мы собрались в Витебске, оказалось, что работники этой промышленности встретились впервые со дня создания советской власти. На встрече выяснилось, что в Ташкенте изобретают машину, которая уже десять лет работает в Невеле, что технология, принятая в Усть-Сысольске и дающая блестящий эффект и для качества, и для количества, и не снилась минчанам.
Это была веселая, эффективная и благодарная работа. Я была секретарем съезда, работала целыми днями, забывала, что, приехав в Москву, я опять попаду в пустую квартиру и опять буду носить передачи в тюрьму…
Назавтра после моего возвращения в Москву за мной пришли.
Смешно сейчас вспоминать, но первой моей мыслью было: все материалы съезда у меня, съезд стоил пятьдесят тысяч рублей. Вся работа в набросках, все пропадет, никто не разберет моих записок.
Пока делали четырехчасовой обыск, я приводила в порядок материалы съезда. Я не могла всерьез осознать, что жизнь моя кончена, я боялась думать о том, что у меня отнимают детей.
Я писала, клеила, приводила все в порядок, и пока я писала, мне казалось, что ничего не случилось, что я кончу работу и передам ее, а потом мой нарком мне скажет: "Молодец, вы не растерялись, не придали значения этому недоразумению!" Я сама не знаю, что я думала, инерция работы, а может быть, смятение от испуга были так велики, что я проработала четыре часа точно и эффективно, как у себя в кабинете наркомата.
Проводивший обыск следователь, наконец, надо мной сжалился: "Вы бы лучше простились с детьми!"
Да. Проститься с детьми… Ведь я расстаюсь с ними. Может быть, надолго. Это выяснится, этого не может быть.
Я вошла в детскую. Сын сидел в постельке. Я ему сказала:
- Я уезжаю в командировку, сыночек, оставайся с Марусей, будь умным.
Губки его искривились:
- Как странно! То папа уехал в командировку, теперь ты уезжаешь, вдруг уедет Маруся - с кем же мы останемся?
Я поцеловала его худенькую ножку.
Дочка сладко спала и посапывала, уткнувшись носом в подушку. Я ее перевернула. Она засмеялась и что-то пролепетала.
В первый раз в жизни я поняла, что это значит, когда слезы душат. Я никак не могла вздохнуть, но до сих пор с гордостью вспоминаю, что не показала сыну горя.
Мы вышли из дома.
Закрылась дверь. Сели в машину. Сразу кончилась жизнь обыкновенная, человеческая, с чувствами жены, дочери, матери, работника.
Иногда мелькали в мозгу по инерции какие-то заботы. Что-то недоделано, что-то надо исправить. Собиралась замазать окно. Дует. Сын простудится. Нет, не то. Что-то важное. Мама! Я все скрывала от нее опасность, которая надо мной нависла. Я ее утешала выдуманными сведениями о муже. Теперь она узнает.
Я не обняла ее, когда прощалась в последний раз, я все откладывала разговор с ней, чтобы подготовить ее… Нет. Не это самое главное. Что-то я не доделала… Я хотела идти к Сталину, добиться свидания с ним, объяснить ему, что муж мой невиновен… Нет, не то… Что-то еще я не сделала…
Все. Отрезана жизнь. Я одна против огромной машины, страшной, злой машины, которая хочет меня уничтожить.
Лубянская тюрьма
Камера во внутренней тюрьме на Лубянке напоминала номер гостиницы. Натертый паркет. Большое окно. Пять кроватей заняты, шестая - пустая. Но окно забрано щитом. В углу параша. В двери прорезано окошечко и глазок.
Ввели меня ночью, когда в камере все спали. Мне указали кровать. Лечь на нее казалось мне столь же немыслимым, как уснуть на раскаленной плите. Мне хотелось скорее поговорить с соседками, узнать от них, как проходит следствие, что мне предстоит. Я еще не научилась терпеть молча. Никто ко мне не обратился, все повернулись к стене от света и продолжали спать. Я сидела на постели, а ночь тянулась, а сердце разрывалось…
До подъема было два часа, но я их никогда не забуду.
Наконец в шесть часов в дверь стукнули: подъем.
Я вскочила уверенная, что меня сегодня же вызовут и все объяснится, я докажу, что я и мой муж не виноваты, я сумею убедить, что у меня нельзя отнять детей, что я чиста…
Первая истина, которую я усвоила, гласила, что в тюрьме главное - это научиться терпению, что меня вызовут или сегодня, или через неделю, или через месяц, что мне никто, никогда, ничего не объяснит.
Когда я поняла это (первые два-три дня я каждую минуту ожидала, что меня вызовут, а вызвали меня только на пятый день), я начала оглядываться вокруг и знакомиться с соседками. На Женю Быховскую я обратила внимание из-за заграничного, черного с красной отделкой платья.
"Вот это уже, наверное, настоящая шпионка!" - думала я, видя, как она моется заграничной губкой и надевает какое-то необыкновенное белье. Лицо Жени портил нервный тик.
"Я-то не прихожу в отчаяние, - подумала я. У меня-то все выяснится, а ты попалась и не можешь совладать со своим лицом".
Как потом я узнала, Женя работала в подполье в фашистской Германии, и уехала оттуда потому, что тяжелая болезнь, сопровождавшаяся неожиданными обмороками, не позволяла ей оставаться в подполье. Один раз она потеряла сознание на улице, имея при себе партийные документы. Ее спас врач-коммунист, к которому она случайно попала.
В 1934 году ее отправили лечиться в СССР, а в 1936 году она была арестована. Одним из главных мотивов обвинения было, что она слишком уж ловко избегала лап гестапо, особенно в случае с обмороком, очевидно, у нее были там связи.
Всего этого я не знала и смотрела на нее с отвращением и злорадством.
Мне было легче сравнивать себя с "настоящими" преступниками. Я казалась себе рядом с ними такой ясной, такой чистой, что не только умный и опытный следователь, к которому я попаду, но и ребенок увидит, что я ни в чем не виновна.
Моя соседка справа, Александра Михайловна Рожкова, миловидная женщина лет тридцати пяти, имела срок пять лет, уже три года пробыла в лагере, теперь ее вызвали на переследствие по делу мужа-троцкиста, которого связывали с убийством Кирова.
Александра Михайловна с утра очень озабоченно стирала, сушила и пришивала к блузке белый воротничок, так как ожидала, что сегодня ее вызовут на допрос.