- Я ведь говорю о Марксе и Энгельсе, это же наши учителя!
Назавтра А.А. вызвал меня к себе:
- Зачем вам надо было вдаваться в политику? На вас был донос, что вы призывали учиться у немцев! (А ведь шел 1944 год.) Меня и так уже вызывали, спрашивали о вас. Узнав, что вы сидели по тяжелой политической статье, ругали, что я, заранее не согласовав с кем полагается, пригласил вас на педагогическую работу. Короче, для меня ясно, что вас могут снова арестовать. Немедленно уезжайте из Ягодного куда хотите, бегите!
Совершенно убитая, я побежала домой. У меня сидел Николай, приехавший в гости. Выслушав мой рассказ, он заявил:
- Сейчас же собирай свои вещи, я увожу тебя на Бурхалу. Будешь моей женой. Мы зарегистрируемся, и ты будешь Адамовой. Твои дела со школой я улажу сам.
Я уехала с ним, а потом мы шутили, что меня выдал за него замуж Карл Маркс.
Николай был большим мастером в любой области. Он получил полуразрушенную квартирку, состоящую из комнаты и кухни, сам с товарищами привел ее в порядок, сложил кирпичную печку, в которой дрова загорались от одной спички, и целые сутки она источала ровное тепло. Где-то нашел сломанную керосиновую лампу, починил ее, сделал хороший абажур, и у нас царил ровный свет, в то время как большинство людей мучились с коптилками. Я тоже увлеклась организацией жизни: вышила красивые занавески на окна, большую нарядную скатерть на стол. К нам приходили друзья, и я с удовольствием готовила угощение.
Жизнь моя приобрела какую-то видимость нормальной, человеческой. Я поняла, что надо примириться. О детях нечего и мечтать. Многие женщины мне завидовали: у меня был хороший, заботливый муж, обеспеченная жизнь - чего еще надо?
И вдруг все круто изменилось. Я получила из дома письмо, где мне сообщили, что начальник Дальстроя Никишов (фактический "хозяин" Колымского края) был в Москве на совещании в Совете Министров. Мой брат, Михаил Львович Слиозберг, дружил с заместителем министра обороны Новиковым Владимиром Николаевичем. Они договорились, что Новиков попросит Никишова отпустить меня с Колымы. Никишов обещал.
В те годы люди старались не упоминать о своих связях с "врагами народа", а тем более просить за них. Так что поступок Новикова, да и моего брата Миши был чрезвычайно смелым.
Назавтра мои сестры и жена брата пошли к секретарше Никишова. Они отнесли ей большую шкатулку с заграничной косметикой и коробку шоколада. Секретарша приняла их весьма дружелюбно и сказала, что через месяц Никишов будет в Магадане и для меня будут готовы пропуск на материк и билет на пароход.
Вся прелесть жизни в Бурхале померкла. Я мечтала только о детях. Николаю очень не хотелось расставаться со мной, но он сделал все, что мог. Он раздобыл мне талоны на хлеб, достал денег, собрал какой-то еды и договорился с водителем грузовой машины. Была ранняя весна, еще стояли довольно сильные морозы. Ехать надо было больше 500 километров. Они соорудили в кузове нечто вроде теплушки из фанеры, Николай устроил какое-то бензиновое отопление, достал три американских шерстяных одеяла, и я отправилась в Магадан. Сразу оказалось, что в моей теплушке холодно, пахнет бензином и невероятно трясет. Все три дня пути я изнемогала от морской болезни. Но все это ерунда, ведь я еду к детям!
В Магадане меня ждал удар: Никишова не было в городе, он ездил где-то по приискам. Я поселилась на пересылке, питалась в основном хлебом и каждый день узнавала, когда приедет Никишов. Говорили, что он и по 4 месяца ездит по приискам, ничего нельзя предсказать.
Есть было нечего - карточки мои кончились. Надежды на скорую встречу с Никишовым не было. Одним словом, я собралась и уехала обратно на свой прииск.
Я даже не помню, сколько времени мы ехали. Приехала я совсем больная. "Значит, не судьба! " - повторяла я себе. Я старалась не показать Николаю, как мне тяжело. А он был счастлив, что я вернулась, старался доставить мне какие-то удовольствия, был со мною ласков, терпелив.
Так мы прожили еще месяца два. Однажды мы пошли в кино. Смотрели "Без вины виноватые" с Тарасовой.
Эту картину я до сих пор помню до последней мелочи. Тоска матери о потерянном сыне, встреча с ним - все это так близко было мне, так подействовало на мою душу, что я начала отчаянно плакать. Слезы лились ручьем. Николай привел меня домой, уговаривал, как ребенка, успокоиться. Я легла в постель и, отвернувшись к стене, старалась скрыть от Николая, что все плачу. Он ходил по комнате, иногда подходил ко мне и подкладывал сухое полотенце, чтобы я не лежала в луже. Очень поздно лег, но тоже долго не спал, пробовал рукой, мокрая ли моя щека. Я не могла остановить слез до утра,
Наверное, я как-то заболела психически. Ничто меня не радовало. Я только старалась скрыть от Николая свои переживания, но он очень тонко их чувствовал:
Вдруг однажды вбежал в нашу комнату товарищ Николая и закричал:
- Бегите к начальнику прииска, туда недавно приехал Никишов, вы сможете с ним поговорить!
Я побежала. Начальник прииска жил в отдельном доме, стоящем в огороженном участке. Недалеко от входной двери росли кусты. Я решила спрятаться в них, а когда выйдет Никишов, обратиться к нему. Мне его описали - маленького роста, в галифе с красными лампасами.
Ждала я часа два. Вдруг отворилась дверь и показала Никишов, окруженный охраной. Я сразу узнала его по описанию. Он направился к автомобилю. Испуганная, что могу его пропустить, я выскочила из кустов с криком:
- Товарищ Никишов, моя фамилия Слиозберг, вы в Москве обещали Новикову отпустить меня с Колымы!
Реакция была очень смешная: Никишов, очевидно, подумал, что я собираюсь его убить. Он закрыл лицо рукамя и закричал:
- Взять ее!
Меня сразу окружили военные. Я продолжала кричать:
- Я Слиозберг, вы обещали Новикову отпустить меня с Колымы!
Поняв, в чем дело, Никишов величественно произнес:
- Пусть едет, - сел в машину и укатил. Опять начали искать оказии в Магадан. Вскоре Николай узнал от шофера, приехавшего из Магадана, что Никишов в Магадане, завтра туда едет машина, меня могут взять. Николай спросил:
- Ты не боишься поездки? Не заболеешь опять? Боюсь ли я?! Да я пешком прошла бы эти 500 километров!
Ехать было легче, чем зимой, не было морозов, и я сидела не в теплушке, а на воздухе. Не помню, укачивало ли меня, вообще не помню, как я ехала. На прощание Николай сказал мне:
- Жди меня, я к тебе обязательно приеду. Тогда я совсем не поверила его словам, не думала о них. Но это сбылось, хоть и не скоро.
Секретарша Никишова приняла меня очень любезно, вспомнила моих сестер и невестку, велела мне подождать. Через полчаса в моих руках было разрешение на отъезд с Колымы с заездом в Москву на 14 дней.
Верочка
Я ждала посадки на пароход, который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.
Ко мне подошли две женщины с дочерьми. Женщины эти были из Эльгена. Одна, Софья Михайловна, - наш врач, другую я знала только в лицо. У Софьи Михайловны оставались на воле две дочери, и она ухитрялась даже из лагеря посылать им посылки и деньги, а освободившись, устроилась очень хорошо, так как была известна как серьезный детский врач и лечила детей у всего начальства. Она работала в трех местах, имела частную практику, и все заработанное посылала детям.
В 1945 году ее дочери, 13 и 20 лет, приехали к ней, а вот в июле 1946 года старшая из них, Верочка, уезжала на материк.
Лицо у Софьи Михайловны было все в красных пятнах, глаза заплаканы. Верочка, тоненькая темноглазая девушка, мрачно молчала.
Если Софья Михайловна была хорошо одета и походила на даму, то в ее спутнице, одетой в телогрейку и сапоги, с руками, изуродованными грубой работой, каждый узнал бы лагерницу. Она была явно растеряна и все говорила дочери:
- Надя, дай мне слово, что ты будешь учиться и оставишь свои глупости. Дай мне слово, Надя, ведь ты можешь погубить себя!
На это Надя целовала ее и говорила:
- Ну, я же сказала, мама, что буду учиться! А красить губы и танцевать - изволь, не буду, если это тебе так неприятно. Успокойся.
Софья Михайловна подошла ко мне с просьбой присмотреть за дочерью, которая едет на материк, чтобы привезти в Магадан бабушку, мать Софьи Михайловны. Я обещала присмотреть. В это время началась посадка. Мы попали в один трюм, на верхний этаж тройных нар.
Я целыми днями лежала на нарах и думала о том, как я встречусь со своими почти взрослыми детьми. Как объясню им, каким образом их мать и отец стали "врагами народа". От этих мыслей я почти не могла спать по ночам, а днем, прислушиваясь к разговорам, отвлекалась и иногда спала.
Однажды, проснувшись, я услышала разговор Веры и Нади. Они разбирали Верин чемодан и смотрели, что дала дочери Софья Михайловна. Очевидно, вещи были хорошие, потому что Надя сказала:
- Все-таки у тебя хорошая мать: ведь ей тоже нелегко, в трех местах работает, а тебе сколько накопила. Мать!
На что Вера ответила с поразившей меня горечью:
- Лучше бы она была бы хуже мать и больше человек.
- Ну, уж моя мама человек хороший, - сказала Надя, - это тебе всякий скажет. А что толку? Не понимает она меня! Как начнет: "Мы горели, мы боролись, мы целыми ночами спорили! А вы только нарядами и танцульками интересуетесь!" Я как-то сказала: "Вы за что боролись, на то и напоролись!" Так она побледнела, затряслась, я даже испугалась за нее: "Не смей говорить о том, чего не понимаешь!" Так что спорить, собственно говоря, тоже нельзя. И какая непрактичная! С таким образованием работает билетершей в бане. За целый год еле наскребли мне на билет, а уж одеться и думать нечего!
Надя очень скоро обзавелась поклонником, и простаивала с ним все дни, а порой и ночи на палубе. Любовь у них росла, как на дрожжах. Когда я попробовала с ней поговорить, она мне ответила, что она совершеннолетняя, а парень этот очень хороший и, наверное, она за него выйдет замуж. Возражать не приходилось.
Вера целыми днями лежала молча, иногда читала какие-то письма, иногда плакала. Ехали мы целый месяц, постепенно сблизились, и она рассказала мне свою историю.
В 1937 году, когда вместе с гибелью семьи кончилось детство Веры, ей было двенадцать лет. Воспоминания о жизни в семье казались ей лучезарными до неправдоподобности.
Отец Веры был самым знаменитым хирургом в небольшом южном городе, где они жили. Верочка любила приходить к нему в госпиталь, любила атмосферу восхищения перед мастерством отца, его властные распоряжения, его мягкость, доброту и счастливую усталость после работы. Он всегда говорил ей: "Ты будешь врачом. У тебя душа врача. У нас вся семья врачи - и дед твой, и отец с матерью".
Работа отца и матери была самым главным, к чему приспосабливалась вся жизнь семьи. Письменный стол отца был святыней, к которому Вера допускалась, чтобы вытереть пыль, но никогда ей в голову не пришло бы переложить листочек или переставить пробирку.
К отцу приходил университетский товарищ, завгорздравом, старый большевик. У него были какие-то неприятности. Он страстно доказывал что-то отцу. Верочка слышала слова: "Перерождение… Термидор…" Однажды отец пришел расстроенный и сказал матери: "Николай арестован".
Мать ужаснулась: "Где же правда, если такой, как Николай, считается врагом? Наверное, он прав - это перерождение". А отец ответил ей: "Я ничего не могу понять. Знаю одно: когда ко мне приносят человека с разбитым черепом, и я его снова делаю человеком, я прав. Хорошая у нас с тобой работа. Уж врач-то, если он честный врач, всегда прав".
Когда пришли арестовывать мать и отца, Верочка с ужасом глядела на отца, который сидел мрачный и молча смотрел, как рылись в его столе, листали книги, рукописи. Однажды, когда какой-то солдат встряхнул пробирку, он сделал невольное движение, метнулся к столу. Раздался окрик: "Сидеть!" Отец отвернулся от стола и все остальное время, два часа, которые длился обыск, сидел, согнувшись, и молчал.
Когда их увозили, мать, рыдая, обняла Веру и сказала:
- Верочка, береги Юлю. Она маленькая, она забудет даже свою фамилию. Я не найду ее. Береги ее, Вера. Отец положил руку на голову Верочки и сказал:
- Будь человеком, Вера, и береги себя. Ты ведь уже человек. Береги себя и Юлю.
Верочка осталась одна в страшной, разгромленной квартире, с плачущей пятилетней Юлей. Через полчаса приехала машина, и детей отвезли в детдома, но в разные. Веру оставили в их городке, а Юлю отвезли в детский дом под Горький.
У двенадцатилетней Верочки была цель жизни. Она разыскивала мать, отца и Юлю. С сестренкой она связалась довольно скоро. Ей сообщили адрес детского дома, и в ответ на ее умоляющее письмо одна из воспитательниц, Ольга Арсеньевна, начала писать ей, взяла под свое покровительство бедных сироток. (Потом Верочка узнала, что у Ольги Арсеньевны был арестован брат.)
Труднее было с родителями. Об отце она узнала лишь приговор: "Десять лет без права переписки". Мать через два года нашлась на Колыме.
Я хорошо помню, когда Софья Михайловна в 1939 году получила первое письмо от Верочки. Я была в бараке. Кто-то прибежал из КВЧ (культурно-воспитательная часть) и сказал, что для Софьи Михайловны лежит письмо. До этого времени она без конца запрашивала адреса своих девочек, но ей не отвечали. Она думала, что это из МГБ ей сообщают о детях. Накинув платок, бледная, побежала она к КВЧ, а через полчаса, плача, вошла в барак с письмом Верочки, ее карточкой. Письмо, конечно, пошло по рукам. Все плакали, все с восторгом смотрели на худенькую, стриженную наголо девочку с темными смелыми глазами. Все читали ее милые мужественные слова, на писанные полудетским почерком. Она утешала мать, сообщала ей адрес Юли, сообщала приговор отца. Она писала, что учится хорошо и обязательно будет врачом, что у Юли очень добрая воспитательница.
Софья Михайловна ожила. У нее появилась цель жизни: выжить, встретиться с дочерьми. Она стала всеми способами добывать деньги, чтобы послать их девочкам. Она лечила детей начальства, делала аборты, не брезговала подношениями пациентов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали случаи, когда она за деньги освобождала блатнячек от работы. Это било, конечно, по нашим интересам, потому что она могла давать освобождение строго ограниченно и часто даже явно больные не могли отдохнуть, а какая-нибудь Сонька Козырь или Мишка Торгсин вылеживались в бараке. Многие очень осуждали Софью Михайловну за это, но она старалась нам тоже немного облегчить жизнь: то рыбий жир или какой-нибудь витамин выпишет, то похлопочет о переводе на более легкую работу, а то и отдохнуть денек даст.
Детдом, в который попала Верочка, был плохой. Заведующая, не стесняясь, брала на кухне кастрюлями молоко для своих детей, а за ней тащил и персонал. У педагогов были любимцы из старших детей, которые ходили к ним домой, помогали по хозяйству и в огороде и за это пользовались привилегиями. Питание, естественно, было плохое, в помещении разруха и грязь. Дети возмущались и между собой ругали заведующую и ее подхалимов из ребят.
Однажды на торжественном собрании по поводу 7 ноября 1939 года после доклада заведующей о заботе государства о детях вне всякой программы встал пятнадцатилетний Алик Андреев и сказал:
- Может быть, государство и заботится о нас, но наши педагоги только и думают, как бы утащить у нас продукты. Даже ковер, который получили для красного уголка, лежит у заведующей в комнате.
Что тут поднялось! Председатель звонил и кричал, что слова Алику не давал, дети кричали: "Верно. И шоколад, что выдали на праздник, наполовину взяли учителя, и топят плохо, а у себя в квартирах, как в оранжерее". Несколько подхалимов тоже кричали: "Молчите, фашистские сынки!"
Тогда Алик вскочил на стул и закричал: "Нет, я не фашистский сынок. Если бы заведующая была такой же коммунисткой, как мой папа, мы не голодали бы. Он был настоящий коммунист, за то его и посадили".
Верочка несколько раз пыталась крикнуть и поддержать Алика, но сидевшая рядом с ней воспитательница сжала ей руку и шептала: "Молчи, ты себя погубишь". И Верочка промолчала.
После выкрика Алика все стихли, и вокруг него образовалась пустота. Он сошел со стула, понимая, что этого уж ему не простят, что этим воспользуются, чтобы погубить его.
И вот Вера, вспоминая глаза Алика и то, как она промолчала, стонала по ночам и плакала и краснела, завернувшись головой в одеяло. Алик был арестован и осужден на 5 лет исправительной колонии для малолетних преступников по статье 58 п. 10 (агитация против советской власти). Ему вменялась дискриминация советского суда. Воспитательница потом сказала Вере: "Видишь, хорошо, что я тебя остановила".
В 1940 году детдом, где жила Вера, перевели на восток, за Ташкент. К ее радости, случилось так, что Юлин детдом перевели в деревню за 50 километров от Вериного, и Верочка мечтала о том, чтобы как-нибудь повидать Юлю. Однажды из Юлиного детдома приехал шофер, который знал и Ольгу Арсеньевну, и Юлю.
- Сестренка твоя сильно болеет дизентерией, - сказал он. - Худенькая, как былинка, и вся запаршивела. Конечно, ей бы сейчас питание, а какое там питание.
Верочка незадолго до этого получила первую посылку от матери. В ней были сахар, яичный порошок, три плитки шоколада, пачка витаминов, блузочка и вязаный шарф. Она решила, что, обладая таким богатством, она выходит Юлю, спасет ее. И вот девочка убежала ночью из детдома и пошла к Юле. Она очень боялась, что ее поймают, боялась бродячих собак и злых людей.
Шла она пять ночей, а днем спала в кустах. На шестой день дошла. Юлю она действительно нашла бледной и худенькой, как былинка, всю покрытую какой-то экземой. Сестры бросились друг другу в объятия, сцепились, боясь, что их разлучат. Ольга Арсеньевна увела их в свою комнату и взялась упросить, чтобы Веру оставили в их детдоме. Это ей удалось, и Вера действительно выходила Юлю. Она отдавала ей свой сахар и масло, добывала иногда на работе в совхозе фрукты, меняла вещи, присланные матерью, на яйца и белый хлеб.
Когда Верочке исполнилось 16 лет, она ушла из детдома, и устроилась ученицей токаря на завод. В это время уже шла война и подростки заменяли ушедших на фронт рабочих. Верочка стала квалифицированным токарем и немного погодя взяла Юлю из детдома к себе на койку в общежитии. Маленькая мама воспитывала Юлю очень строго, следила за ее учебой. Софья Михайловна систематически посылала посылки, и девочки кое-как жили. В 1945 году Софья Михайловна уже работала в Магадане вольным врачом и имела большие связи, она сумела достать пропуск, и девочки приехали на Колыму к матери. Какие счастливые они были, когда дождливым днем августе 1945 года пароход привез их в бухту Ногаево!
Их встретила мать, меньше изменившаяся за 8 лет, чем они ожидали. Те же длинные блестящие каштановые волосы, те же нежные руки, те же добрые глаза!
У матери была хорошая комната, где все, начиная с кроватей с новыми ночными рубашками под подушками и кончая духами на туалетном столике и вышитыми украинскими кофточками, было приготовлено для них. Мать варила им украинский борщ (как у нас дома) и вареники со сметаной, ласкала их, не могла наговориться. Месяц прошел в блаженной суматохе, воспоминаниях детства, рассказах о восьми годах разлуки, во взаимном узнавании. Первого сентября Юля пошла учиться в школу, и встал вопрос о том, что делать Вере. Она было заикнулась, что имеет квалификацию токаря по металлу и пойдет работать на авторемонтный завод, но мать в ужасе заткнула уши.