Николаю дали в Воронеже квартиру, он прописал к себе племянницу - студентку воронежского вуза. Сразу же нашлось много товарищей по комсомолу и гражданской войне, тоже в свое время репрессированных, но еще не реабилитированных. Николай хлопотал за них. Дом его был полон людьми, о которых он заботился, которые его уважали, признавали своим лидером. Он был в своей сфере, в своей стихии. Он устроился на работу. Племянница обожала его, как и он ее. Она вела хозяйство, он жил в семье, где был главой и кумиром, что ему было необходимо.
За это время он несколько раз приезжал ко мне в Москву, но в нашей семье он не мог найти себя. Он был чужой в моей среде и остро чувствовал это. А я не могла уйти из своей семьи: я была поглощена уходом за стареющими и болеющими сестрами, появились внуки, и мне казалось, что это ко мне вернулись мои дети, они заполнили мою жизнь. Так мы остались жить каждый в своей семье, переписывались, иногда встречались.
Здоровье Николая, подорванное туберкулезом, все более ухудшалось. Он часто болел. Однажды я получила трагическое известие от его племянницы: он заболел воспалением легких, попал в больницу и умер там.
Было ему 62 года.
Реабилитация
В 1955 году я приехала в Москву хлопотать о реабилитации. Все тянулось страшно медленно; для подачи заявления на реабилитацию требовались справки со всех мест, где я была прописана после освобождения из лагеря. А я сама не помнила, где и сколько раз я была прописана. Ведь жила-то я в Москве нелегально, а прописывалась за деньги то здесь, то там. Требовали характеристику с места работы, а на работе не очень-то давали характеристики наверное, имели соответствующие указания.
Наконец я подала заявление о реабилитации. Дело мое попало к прокурору Иванову, человеку с оловянными глазами, который каждый раз, когда я, прождав 5 - б часов в очереди, входила к нему, говорил деревянным голосом:
- Ваше дело будет разобрано в свое время. Очередь до вас еще не дошла.
Однажды он открыл шкаф и показал мне целую библиотеку дел в одинаковых папках.
- Вот профессорское дело, по которому проходите вы и ваш муж. Видите - более ста участников, и все дел надо разобрать.
- А многие ли из участников живы? - спросила я. Он замялся.
- Кое-кто жив.
- Так нельзя ли начать с дел тех, кто жив, а то, боюсь, до своей очереди никто не доживет.
Так это тянулось до Двадцатого съезда. После съезда, в начале марта, я пришла в Верховный суд и узнала, что мое дело передали другому прокурору. Фамилии его я, к сожалению, не помню. Мне велели кратко написать о своем деле. Я написала: "20 лет жду суда. Дождусь ли я его до смерти или нет?"
Меня и жену моего брата, которая везде со мной ходила, впустили к прокурору. Нас встретил молодой веселый человек, лет тридцати пяти, по-видимому, армеец. Я подала ему свое заявление.
Невестка, которая раньше не видела, что я написала, ужаснулась и начала извиняться.
- Она такая нервная, уж вы извините ее.
Он широко улыбнулся.
- Будешь нервная, понять не трудно. Теперь дело пойдет быстро. Я думаю, не больше месяца.
- Но меня выселяют из Москвы. Вчера была милиция и велели мне в двадцать четыре часа покинуть Москву.
- Прячьтесь, прячьтесь от милиционеров. Скоро это кончится. Вы можете пожить немного в другом месте?
- Могу, у сестры.
- Дайте телефон, я вам позвоню.
8 марта раздался телефонный звонок и веселый голос моего прокурора сказал:
- Получайте подарок на 8 марта. Ваше дело разобрано, справку о реабилитации получите в канцелярии Верховного суда. О дне вас известят. Поздравляю.
Когда я пришла в назначенный день за справкой, в приемной было человек 20, почти все женщины лет по 50 и старше. Одна глубокая старуха украинка с полубезумным взором. Она все что-то шептала сама себе. У окна сидел и курил мужчина лет сорока.
Вызывали по очереди. Из кабинета выходили и опять чего-то ждали. Когда назвали фамилию мою и моего мужа, мужчина, сидевший у окна, встрепенулся. Я зашла и получила справки о реабилитации. Мне сказали, что нужно подождать в приемной, выдадут справки на получение паспортов и денег.
Справка моя гласила следующее:
"Военная Коллегия Верховного суда Союза ССР. От 6.4.1956 г. № 44-03393/56
Справка
Дело по обвинению Слиозберг-Адамовой Ольги Львовны пересмотрено Пленумом Верховного суда Союза ССР 24.V.1956 г.
Приговор Военной Коллегии от 12.XI.1936 г., Постановление Верхсуда СССР от 21.XI.1940 г. и постановлении Особого Совещания при МГБ от 19.Х1.1949 года в отношении Адамовой-Слиозберг отменены, и дело прекращено за отсутствием состава преступления.
Председательствующий судебного состава Военной Колегии полковник юстиции П.Лихачев".
Арестована я была 27 апреля 1936 г. Значит, я заплатила за эту ошибочку 20 годами 41 днем жизни.
Когда я вернулась в приемную, мужчина, сидевший окна, подошел ко мне.
- Скажите, ваш муж читал в университете истории естествознания?
- Да, до 1936 года.
- Я учился у него. Какой это был преподаватель! Более широкой эрудиции, блеска изложения, любви своему делу я не встречал ни у кого.
Мы замолчали. Вышел военный и стал выдавать справки на получение паспортов и компенсаций.
Мне полагались двухмесячные оклады, мой и моего мужа, и еще 11 руб. 50 коп. за те 115 рублей, которые были у моего мужа в момент смерти.
Старуха украинка, получив справки, дико крикнул.
- Не нужны мне деньги за кровь моего сына, берите их себе, убийцы. - Она разорвала справки и швырнула их на пол.
К ней подошел военный, раздававший справки.
- Успокойтесь, гражданка… - начал он. Но старуха снова закричала:
- Убийцы! - Плюнула ему в лицо и забилась припадке. Вбежал врач и два санитара, и ее унесли.
Все молчали подавленные. То здесь, то там раздавались всхлипывания и громкий плач. Я сама не сумела сдержаться, рыдания душили меня. Мужчина подошел ко мне.
- Я тоже получил справку о реабилитации своего отца. За отсутствием состава преступления… Он, как и ваш муж, был редким человеком.
Мы вышли вместе. Мой спутник довел меня до дома. Он спросил:
- У вас есть сын?
- Да, - ответила я.
- Похож на отца?
- Очень.
- Хорошо хоть это.
Он поцеловал мне руку и ушел. Я вошла в свою квартиру, откуда меня уже не будут гнать милиционеры. Дома никого не было, и я могла, не сдерживаясь, плакать.
Плакать о муже, погибшем в подвале Лубянки в 37 лет, в расцвете сил и таланта; о детях, выросших сиротами с клеймом детей врагов народа, об умерших с горя родителях, о двадцати годах мук, о друзьях, не доживших до реабилитации и зарытых в мерзлой земле Колымы.
Рассказы о моей семье
О национальном чувстве
Я - еврейка.
Я - человек русской культуры. Больше всего на свете я люблю русскую литературу.
Еврейского языка не знаю. Религиозность мне чужда. Мама моя родилась в Москве, отец - в Смоленске, откуда был привезен в Москву в 13 лет. Отцы матери и отца были николаевскими солдатами, прослужившими в армии по 25 лет и получившими за это право жительства во всех городах, так что мир черты оседлости, мир еврейских местечек ни мне, ни моим родителям знаком не был. Я всегда ощущала Россию как свою Родину.
В молодости я была не похожа на еврейку и очень часто натыкалась на антисемитские высказывания. Например, когда мне было 15 лет, я жила с мамой в Кисловодске, где мама работала портнихой, в парке ко мне подошла женщина и предложила 20 билетов на ванны. Это был дефицит, и я с удовольствием купила ненужные ей билеты.
- Сегодня уезжаю, - сказала она мне, - да жалко, билеты не использовала. Некогда мне, а два часа бегаю по парку, ищу русское лицо - все жидовки попадаются, весь Кисловодск заполонили!
Я отдала ей деньги, а на прощание сказала:
- Должна вас огорчить. Билеты достались мне, а я еврейка.
Моя собеседница фыркнула и убежала.
Чтобы избежать подобных случаев, я всегда при первом знакомстве старалась как-нибудь упомянуть о своей национальности.
Я очень остро воспринимаю малейшее проявление антисемитизма. Беды еврейского народа меня глубоко трогают.
Знаете ли вы, что такое кантонисты? Наверное, очень смутно. Я сейчас приведу свидетельство Герцена, который столкнулся с этим страшным явлением и так написал о нем, как я, конечно, написать не могу. (Герцен А. Былое и думы. "Детская литература". 1976 г., с. 218.)
Разговор Герцена с офицером в вятской деревне.
"Герцен. Кого и куда вы ведете?
Офицер. И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну да про то знают першие, наше дело исполнять приказание, не мы в ответе, а по-человеческому некрасиво.
Герцен. Да в чем дело-то?
Офицер. Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают - не знаю. Сначала велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорит: "Беда, да и только, треть осталась на дороге (и он показал пальцем в землю)".
- Повальные болезни, что ли? - спросил я, потрясенный до внутренности.
- Не то чтобы повальные, а так, мрут, как мухи. Жиденок, знаете, этакий чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари - опять, чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятами делать?..
Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, какие я видел, - бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще как-то держались, но малютки восьми, десяти лет…
Бледные, изнуренные, с испуганным видом стояли они в неловких солдатских шинелях… обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их… И эти больные дети, без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу…
Я взял офицера за руку и, сказав "поберегите их", бросился в коляску. Мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь".
Так вот, оба мои деда были кантонисты. Отец матери, Шнейдер, умер задолго до моего рождения, а дедушка Арон Слиозберг жил с нами до моих десяти лет, и я очень любила его. Дедушка часто рассказывал о своем детстве моей няне и бабушке (маминой маме). Мне тогда было три-четыре года, он не думал, что я слушаю его рассказы и что-то понимаю, а я очень понимала. Я ночью не могла спать и все думала о том, как дедушку забирали от отца и матери, как он страдал, как боялся злых начальников! Моя старшая сестра добавила к моим страхам еще одно: она прочла мне главу из "Хижины дяди Тома", где продали маленького негритенка и мать убежала с ним через реку в Канаду, прыгая по льдинам от преследователей. В голове моей все перемешалось: бедствия еврея дедушки, бедствия негритянки Элизы. Я почему-то решила, что и меня могут отнять у мамы. Я ведь тоже не такая, как мои подруги- русские, я ведь какая-то бесправная! Этот страх долго мучил меня. Я почему-то об этом никому не говорила, но по ночам думала, боялась, страдала.
Еще увеличившим мои мучения был страх еврейского погрома. В 1906 году ждали погрома, прибегали какие-то женщины и рассказывали, что на окраине Самары уже собрались погромщики с портретами царя и крестами, с криками "Бей жидов, спасай Россию!". Что уже разбили и разграбили какие-то лавки и убили одного старика. Няня одела меня и сестренок и хотела нас увести к своим знакомым, которые согласились спрятать нас. Мой двоюродный брат Миша, студент, сбросил куртку и в белой нижней рубашке сел на табуретку у двери. В руках у него был топор. Мама уговаривала его спрятаться, пусть все грабят, но он упрямо повторял: "Первому, кто сюда сунется, проломлю топором голову".
Все время кто-то прибегал, рассказывал подробности: идут по Заводской, по Николаевской, идут, идут… Мама послала няню за извозчиком и поехала к губернаторше. Она шила на нее и неоднократно ездила к ней на примерки. Губернаторша не знала о погроме, ужаснулась маминому рассказу, позвала мужа, рассказала. Он вызвал полицмейстера. Говорили они по-французски, но мама поняла, что о чем-то спорили. Потом губернатор сказал: "Не бойтесь, полиция их разгонит". Их действительно разогнали, и погром не состоялся. Но в душе моей страх остался жить на долгие годы.
В 1909 году моего двоюродного брата Леву в третий раз не приняли в гимназию. Для того чтобы попасть туда еврею, надо было сдать экзамены на все пятерки, так как норма приема была 2,5 % от общего количества учащихся. (По этой же причине С.Я.Маршак не попал с первого раза в гимназию, хотя он всех поразил своими способностями.) Леву все ругали, но он, бедняга, обязательно получал четверку или тройку по какому-нибудь предмету и в гимназию не мог попасть. Он был на три года старше меня, но и мне уже исполнилось восемь лет, и нужно было думать о гимназии.
Рядом с нашей квартирой была частная гимназия Хардиной. Там был приготовительный класс, куда принимали девочек с 8 лет. Но мама меня не хотела отдавать в приготовительный класс, чтобы не платить за учение лишних 80 рублей за год. Читала я свободно, писала плоховато, но сестры могли меня подготовить, и мама хотела, чтобы я пошла учиться сразу в 1 класс.
Как-то утром я вышла поиграть с соседскими подружками, но они сказали мне, что играть сегодня не будут, так как идут сдавать экзамены в гимназию в приготовительный класс. "И я с вами", - сказала я и, не спросясь у мамы, отправилась в гимназию. Начался экзамен.
- Кто умеет читать?
Умели все, но я прочла уже несколько романов Жюль Верна и Майн Рида и, конечно, получила за чтение пятерку.
- Кто умеет считать?
Я знала даже таблицу умножения - память была хорошая. Опять пятерка.
- Кто умеет писать?
Это было хуже. Писала я очень плохо. Но я старалась что есть сил. Однако как-то посадила кляксу, потом вторую! Подошла учительница.
- Покажи, что ты накляксила?
Увы! Я получила за письмо тройку. Я была убита, ведь Леву не принимали в гимназию из-за четверок! (Я не знала, что в частной гимназии Хардиной нет нормы для евреев.)
- Последнее, - спросила учительница, - кто умеет читать стихи?
Все подняли руки. Учительница сначала велела читать другим девочкам, а потом вызвала меня.
- С выражением? - спросила я.
- Да, конечно.
Я читала "с выражением": вертела попкой, становилась на цыпочки, закатывала глаза, тонким голосом восхваляла ворону. Учительница засмеялась.
- Погоди-ка! - сказала она и кликнула учителей, пришедших на большую перемену в учительскую. - Подите-ка сюда, у меня здесь артистка завелась, стихи читает.
Меня поставили на стол. Тут уж я совсем разошлась, закрывала глаза, вертела попкой. Учителя смеялись. Помню одного старого учителя, он снимал очки, вытирал платком глаза и стонал: "Ой, не могу, ой, не могу".
Я кончила "Ворону и Лисицу" и спросила:
- Еще читать? - прочла "Стрекозу и Муравья" и готова была продолжать, потому что все смеялись и хвалили меня, но моя экзаменаторша прекратила представление, меня сняли со стола, и она сказала:
- Передай своей маме, что ты принята в гимназию. Очень довольная, я пошла домой, но вдруг меня пронзила мысль: "Ведь они не знают, что я еврейка! А у меня тройка по письму!"
Я вернулась в гимназию, прошла в учительскую. Учителя пили чай, сидя за столами. Я вежливо сделала реверанс в одну сторону, потом в другую.
- Извините, - сказала я, - я еврейка. Мне будет конкурсный экзамен?
Все засмеялись.
- Ничего тебе не будет, ты уже принята.
Очень довольная, я опять сделала два реверанса и ушла домой.
Одно из самых страшных впечатлений, повлиявших на мою детскую душу, было "дело Бейлиса". В это время мне уже было 11 лет. Папа каждый день читал вслух либеральную газету "Русское слово". Там печатались речи прокурора (Виппера), адвокатов (забыла фамилии), допросы свидетелей обвинения и защиты.
Обвинялся Бейлис в убийстве мальчика лет десяти Андрюши Ющинского с целью добычи его крови для изготовления мацы.
В общем, обвинялся весь еврейский народ в убийстве христианских младенцев в ритуальных целях. Царское правительство и черносотенные газеты горячо поддерживали это дикое обвинение. Русская интеллигенция встала на защиту Бейлиса.
Суд шел с присяжными заседателями, которых специально назначили из малограмотных крестьян в надежде, что их легко сагитировать против чуждых им евреев, распявших Христа.
Но защита так блестяще работала, что сумела доказать: мать Андрюши (Вера Чеберяк) сама была причастна к убийству сына (она была членом преступной шайки, которую Андрюша грозил выдать полиции). Присяжные заседатели поняли придуманность обвинения Бейлиса и вынесли оправдательный приговор.
Я помню до сих пор чувство бесконечной благодарности к русской интеллигенции и любви к Короленко, писавшему в защиту Бейлиса…
Я помню, как после известия об оправдании я с папой вышла на улицу, и как подходили малознакомые люди, евреи и русские, обнимали нас и поздравляли. Это было счастье.
Казалось, революция как метлой смела с души все национальные чувства. Какая разница, кто мы: евреи, русские, татары или китайцы.
Увы! Предстояло еще пережить и звание "безродных космополитов", и процесс "убийц в белых халатах", и даже расцветшую в наши дни "Память".
Юдель Рувимович Закгейм
Я написала почти обо всем, что видела, что пережила. Почти. Но я не написала об одном, о своем муже. Как только начинала писать - сердце разрывалось. Думала:
"Потом напишу, сейчас не о таком больном…"
Недавно по телевизору я увидела свалку останков (кладбищем это не назовешь). Это были убитые заключенные, "враги народа"… И вдруг показывавший поднял один череп. Голый череп с круглой дыркой во лбу над глазом. Мне показалось, что это череп моего мужа. Всю ночь я не могла спать. Перед глазами стоял муж с пулевой раной во лбу.
Сейчас уже почти никого не осталось в живых, кто знал бы его! Кроме меня. Я все откладывала воспоминания, защищалась от них. Больше откладывать нельзя. Мне уже 88 лет, если я не напишу о нем - не напишет никто.
Но сердце-то разрывается! Пусть рвется. Я начинаю писать.
Юдель родился в 1898 году в очень религиозной семье в городе Витебске. В доме говорили только по-еврейски. Учиться мальчика отдали в еврейскую школу, ведь в гимназии по субботам надо было писать, а это большой грех. Однако кто-то из учителей оценил большие способности мальчика и уговорил отца после окончания школы отдать сына в гимназию.
Я впоследствии нашла его гимназический табель. По всем предметам 5, по русскому - 2 или 3. Однако года за два он овладел русским языком. В это время началась первая мировая война. Закгеймы стали беженцами. Они поехали в Самару, где Юдель окончил гимназию. После революции он переехал в Москву и поступил на биофак пединститута им. Крупской.