Мы по-настоящему дружили с Игорем. Это была единственная светлая страница моей лагерной жизни. Наша дружба была овеяна поэзией горячо любимой нами литературы. Я приобщала его к ней по мере моих сил. Он, гораздо более одаренный, чем я, сразу чувствовал все ценное из того, что я сумела ему рассказать. Однажды я рассказала ему застрявшего в моей памяти с юности "Умирающего лебедя" Бальмонта. Он сморщился, как любитель музыки от фальшивой ноты, и сказал:
- Лучше вспомните еще что-нибудь из Некрасова или Блока. Это мармелад.
Так мы дружили с Игорем целых три месяца. И вдруг все рухнуло. Наш этап 4 апреля 1940 года отправили в тайгу на лесоповал. Неожиданно ночью объявили, что завтра никто на работу не выходит, нас отправляют на этап.
Такова лагерная жизнь.
Ночью я проснулась от стука в окно над моей головой. Это был Игорь. Он проделал отверстие в раме, и я могла с ним поговорить. Он спросил, что он может для меня сделать. Я была поражена, как он мог пробраться в женский лагерь, узнать, где я сплю, сделать дыру в раме. Только лагерник понимает, как это трудно. Очевидно, он пустил в ход все свои связи и деньги (он выигрывал деньги в шахматы) и всю свою ловкость, чтобы проститься со мной. Я попросила его сообщить моим родным, что я долго не буду писать из-за перемены места жительства. Он это исполнил.
Я больше не видела Игоря, но через год я получила от него письмо: он лежал в больнице в последней стадии туберкулеза.
"Я умираю, - писал он, - и хочу вам сказать, что я думаю все время о вас. Вы были последним светлым лучом в моей жизни. Помните ли вы день, когда вы сказали: "Мы идем, как обыкновенные люди". А у меня в душе бушевала мука: ведь то, что так доступно обыкновенным людям, для нас недостижимо, как луна на небе…" Дальше шли стихи.
Это письмо у меня отняли при очередном обыске.
Из стихотворения я запомнила только последнюю строфу:
Я называю Вас своим сердечным другом
Еще за то, что наших жизней лето
Идет к закату за Полярным кругом,
Что и моя и Ваша песня спета.
К письму была приложена приписка его товарища:
"Игорь Адрианович Хорин умер 5 мая 1941 года". Ему было 36 лет.
Мама
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
К.Симонов
У меня болели зубы. Вечером после работы я подошла командиру и попросила отпустить меня в больницу. Командир внимательно посмотрел на меня и изрек:
- Не надо идти, пройдет и так.
Спорить было бесполезно. Я села у печки и начала терпеть. Боль была адская. Я плакала от бессилия, от боли, от обиды. К утру боль начала проходить, но щеку раздул огромный флюс. На утренней поверке командир опять посмотрел и изрек:
- Теперь идите.
Я пошла. Мороз был не сильный, градусов 35, светило солнце, идти было десять километров. Боль прошла. Мне было жарко, да и устала я очень от бессонной ночи, от боли, от слез, от всей своей жизни.
Я решила отдохнуть и легла в сугроб. Сразу сладкое оцепенение охватило меня, я заснула. И увидела в бреду ли, во сне ли мамино лицо, красное от напряжения и гнева.
- Сейчас же вставай! - говорила мама.
- Мамочка, не надо меня будить, мне так хорошо! Хорошо так умереть и больше не мучиться. Мамочка, дай мне умереть!
- Ты умрешь, отдохнешь, а я? Я буду жить с мыслью, что никогда тебя не увижу, что ты погибла в сугробе? Я-то ведь не могу умереть, у меня твои дети на руках!
Я встала и пошла. Все плыло у меня перед глазами.
Через полчаса я без сил опять легла в сугроб и опять увидела мамино лицо, и опять встала и поплелась. Шла я эти десять километров часов пять. Ложилась в сугроб и вставала, потому что неотступно видела мамино лицо.
В больнице я свалилась без памяти с температурой 40,5 и пролежала неделю. Доктор удивлялся, как я прошла в таком состоянии десять километров.
Галя
С Галей Прозоровской мы работали на пару на лесозаготовках. Поначалу она была сильнее и ловчее меня, но постепенно силы ее начали убывать. Она работала все медленнее и медленнее, и мы кончали нашу общую норму (8 кубометров в день на двух человек) все позднее и позднее. Все уже уходили домой, а наш штабель не был еще собран, и двигаться быстрее у нас не было сил.
Я всегда сдавалась первая:
- Бросим, Галя, завтра сложим, я больше не могу. Галя смотрела на меня глазами загнанной лошади и говорила:
- А норма? Переходить на четыреста грамм? (Выполнявшие норму получали 600 граммов хлеба, а не выполнявшие - 400 граммов в день. Эти 200 граммов разницы решали вопрос нашей жизни, потому что на 400 граммов хлеба в день нельзя было жить при работе на пятидесятиградусном морозе.)
- Да… Норма! Ну, поднатужимся. - Мы складывали штабель дров, причем я немилосердно "туфтила", подкладывая внутрь штабеля снег и коряги. Галя меня умоляла:
- Не надо, вдруг поймают. Какой позор! Бывшие члены партии и подкладывают в штабель снег.
Так или иначе, восемь кубометров сложены, и уже совсем темно, а идти домой пять километров. И вот мы пускаемся в обратный путь. Мороз сковывает спину, руки и лицо. Нужно все напряжение воли, чтобы идти, идти часа полтора-два по пустынной лесной дороге, когда каждая нога весит пуд, от слабости и голода трясутся колени, платок, закрывающий лицо, превращается в ледяную заслонку, дышать трудно.
Но впереди теплый барак, горячая похлебка, 200 граммов тяжелого, мокрого и такого вкусного хлеба. Впереди отдых на нарах, дружеские лица, пылающая печь. Итак, мы идем.
Каждый день мы уходим с участка все позже и позже, дорога домой удлиняется, потому что вырубка все дальше отходит от бараков.
Однажды мы с Галей шли молча, еле передвигая ноги, Было смертельно холодно. Луна сияла и, отражаясь в снегах, освещала путь. Мы уже приближались к лагерю, как вдруг Галя с размаху упала на спину и осталась лежать неподвижно.
- Галя, Галя, - тормошила я ее. Я не могла понять, умерла она или без сознания.
Галя лежала, как мешок. Нечего было и думать поднять ее, на это у меня не хватало сил. Я тормошила, толкала ее - никакого ответа. Вынула руку из рукавицы, чтобы пощупать пульс, и мгновенно отморозила руку. Засунула руку за пазуху, не согревается, не чувствует. Еле-еле добилась, что рука начала болеть - значит, оживает. Так я и не поняла, умерла Галя или в обмороке.
Если умерла - подберут и завтра, а сейчас надо идти, а то я тоже замерзну. А если жива? Через час она превратится в кусок льда. Сделать я ничего не могу и решаю уйти, а то замерзнем обе.
Я решительно делаю несколько шагов по дороге, потом возвращаюсь.
- Галя, Галя!
Ответа нет. Что же делать? Машу рукой и опять иду по направлению к дому, и опять возвращаюсь.
- Галочка, Галя!
Ответа нет. И вдруг слышу скрип саней и топот лошади по параллельной дороге, метров двести от нашей. Бегом бегу, кричу, натыкаюсь на пни, падаю, задыхаясь от мороза, крика, бега.
Наконец, я около мужика, везущего навоз.
- Ради Бога, спасите, женщина замерзает!
Он очень недоволен. Он тоже замерз, устал и мечтает о печке, о похлебке, о двухстах граммах вечернего хлеба.
Я умоляю его, я плачу, цепляюсь руками за его бушлат, когда он хочет уехать. Ругаясь, он поворачивает на нашу дорогу, и мы вдвоем взваливаем на мерзлый навоз Галю. Сами идем пешком, потому что лошаденка тоже чуть жива. Минут через пятнадцать мы в бараке, сидим у печи и едим свою баланду, поделившись с нашим спасителем. Он оказывается ленинградским певцом. Мы говорим о театре, о музыке, а очнувшаяся Галя лежит на нарах, согревается, и слезы непрерывно бегут из ее глаз.
Хлеб
Выполнявшим нормы раз в месяц давали дополнительно один килограмм хлеба.
Об этом хлебе мы мечтали задолго. Какой вкусный был этот хлеб! Обычно я его получала, но один месяц дело у меня не ладилось. Я несколько раз недотягивала норму, и месячного выполнения не получилось.
Сердце мое задолго уже предчувствовало недоброе, но когда перед выходным днем, придя с работы, мы бросились к спискам и я не нашла своей фамилии, я ощутила очень большое горе. Я надеялась, что мне все же выпишут этот килограмм хлеба.
Попавшие в список радостно побежали получать хлеб, а не попавшие делали равнодушные лица и притворялись, что не смотрят, как рядом пируют.
Выходной день был испорчен. Правда, кусочек мне дала соседка, но это совсем не то, что целый килограмм.
Назавтра, когда мы возвратились с работы, дневальная встретила меня возгласом:
- Беги в барак, посмотри, что у тебя под подушкой лежит!
Сердце у меня забилось. Я подумала: наверное, мне все-таки дали мой хлеб!
Я подбежала к постели и отбросила подушку. Под подушкой лежало три письма из дома, три письма! Я уже полгода не получала писем.
Первое чувство, которое я испытала, было острое разочарование: это был не хлеб, это были письма!
А вслед за этим - ужас.
Во что я превратилась, если кусок хлеба мне дороже писем от мамы, папы, детей!
Я раскрыла конверты.
Выпали фотографии. Голубыми своими глазами глянула на меня дочь. Сын наморщил лобик и что-то думает.
Я забыла о хлебе, я плакала.
Бася
Басе было девятнадцать лет. Она получила срок - пять лет исправительно-трудовых лагерей за сионизм.
Арестована она была вместе со своим женихом, двадцатилетним студентом. Наружность у Баси была типично ангельская, если можно так выразиться. Золотые локоны, голубые глаза, ярко-розовые щеки, рост - сто пятьдесят сантиметров, губки - как вишни. Но редко наружность бывает так обманчива. Бася была далеко не ангел, это была девица с очень сильным характером. И еще голос. Голос у Баси невероятно пронзительный, высокий, она во все вмешивалась, стояла за правду, и если она была в бараке, это было слышно.
Как-то на разводе к ней подошел нарядчик:
"Пойдешь в дежурку полы мыть".
Мыть полы считалось блатной работой: в тепле, дело женское, не то что возить дрова на быках или кайлить землю. Бася охотно согласилась, но, придя с работы, мы застали ее в бараке горько плачущую и рассказывающую своим пронзительным голосом, как сначала начальник угощал ее колбасой и салом, потом начал приставать к ней так, что ей пришлось смазать его мокрой тряпкой, а он разозлился и сказал:
"Завтра пойдешь возить бревна на быках". Бася ужасно боялась быков, а они ее не слушались. Они привыкли к грубым голосам, мату, а Бася бегала вокруг них, ругала их противными животными и плакала. А они ложились и обращали на нее не больше внимания, чем на муху. Проходило два-три дня, начальник опять звал ее мыть полы, а кончалось все теми же быками. Наконец начальнику надоело, и он решился на крайние меры.
- От тебя никакой работы, - заявил он как-то на поверке, - день возишься, быков занимаешь и ничего не привозишь. Завтра пойдешь на пару с Прохоровым возить бревна.
Прохоров был одним из немногих мужчин в нашем лагере. Он чинил сбрую, инструмент, возил самые тяжелые бревна. Это был мужчина лет пятидесяти, страшного вида, огромный, с плечами, похожими на комод, с длинными, чуть не до колен, руками. Говорили, что при раскулачивании он убил трех человек. Матерщинник, каких мы еще не видели, он казался Басе ужасно страшным. Она рыдала и говорила, что не пойдет с Прохоровым, лучше в карцер. Вдруг в барак вошел Прохоров.
- Ты чего ревешь? - спросил он Басю. - Прохорова боишься? Прохорова не бойся, начальников бойся! Прохоров тебя не обидит. - Он повернулся и вышел. Озадаченная Бася успокоилась и пошла назавтра работать на пару с Прохоровым с двумя упряжками быков. С этого дня началась странная дружба между огромным гориллообразным Прохоровым и ангелочком Басей. Он ее и подкармливал и работал за нее. Наша Бася потолстела и говорила, что Прохоров очень хороший.
Однажды весь барак смеялся над рассказом Прохорова, а Бася топала на него ногой и кричала:
- Замолчи, замолчи!
Прохоров, не обращая на нее внимания, говорил:
- Погрузил я подводы, хвать, Баськи моей нет. Туда, сюда, гляжу - стоит за деревом, плачет, руки отморозила, штаны застегнуть не может. Ну, я чин чином застегнул ей штаны, ремень затянул, зажег охапку сена - грей руки, Баська. Посадил на бревна, целенькая приехала. Знай Прохорова!
Бася проработала с Прохоровым два года, и он охранял ее, как верная собака.
Освободившись, Бася поехала к своему жениху, который отбывал срок в одном из дальних мужских лагерей. Жених ее, видно, был пронырливый парень, сумевший втереться в доверие к начальству, и, освободившись, остался работать в лагере снабженцем. К приезду Баси он приготовил роскошную, с лагерной точки зрения, комнату, продуктов было заготовлено на год. А в лагере люди умирали с голоду. Нетрудно было догадаться, откуда такие запасы.
Умница Бася поняла всю ситуацию с первого взгляда: она насмотрелась лагерной жизни и сама голодала достаточно из-за воровства начальников.
Высказав всю правду в лицо обескураженному жениху, Бася, не попробовав даже приготовленного угощения, села в попутную машину и уехала обратно. В Ягодном она поступила на работу в столовую, а через год вышла замуж за лучшего сапожника в Ягодном Моню Лурье. Моня был студентом Литературного института, но, к счастью для него, отец-сапожник в свое время заставлял своего ученого сына помогать ему в работе. Это спасло Моне жизнь. Весь свой срок он латал тяжелые, ржавые от пыли ботинки лагерников, их прожженные у костра валенки, иногда шил изящные туфли женам начальников. А освободившись, прекрасно устроился в Ягодном. Бася родила прелестного ангелочка - Мишеньку. Она оказалась очень хорошей матерью и женой. Комната у них была большая, и Басин дом стал пристанищем для всех, кто освободился, но еще не успел устроиться. Я сама прожила у них недели две. Моня мне понравился, маленький Миша тоже. Главой семьи, конечно, была Бася. Это была первая настоящая семья, которую я увидела за восемь лет.
Моня мне говорил:
- Много я видел чудес, но что можно пройти колымский лагерь и остаться девушкой, в это я бы не поверил ни за что.
Золото
Мы шли на покос. Остановились на отдых, варили кашу. А потом я пошла к ручью, мыть посуду. Зачерпнула миску воды, пополоскала и вылила, а на дне миски остались крупинки золота. Это произвело на меня удивительно сильное впечатление. Золото… На что оно мне было в лагере? Но что-то магическое есть в этом песке. Золотые крупинки сбились в углу жестяной миски и поблескивали на солнце.
- Золото, золото! - кричала я. Все женщины столпились вокруг меня и глядели. Подошел Прохоров.
- Все бы такое золото было! Обманка это, - внушительно сказал он и выплеснул песок на землю. Все успокоились, занялись своими делами и забыли о золоте.
Мы пошли дальше. Прохоров впереди вел лошадь. Я как-то очутилась рядом. После долгого молчания он сказал:
- Ну, значит, ты дура. Образованная, а дура. Ну, зачем тебе золото? Живем тут, сено косим. А найдут золото, знаешь, сколько людей покалечат? Ты видела, как на прииске работают? А мужик твой не там? Не знаешь? Может, давно за это золото в шурфе лежит. Один сезон человек на золоте может отработать и - конец. Как же не дура?
- Так это было золото?
- Конечно. А что же еще?
Полина Львовна Герценберг
Некоторое время моей соседкой по нарам была доктор Полина Львовна Герценберг, польская еврейка, коммунистка, член сейма.
Доктора пользовались правом давать освобождение от работы больным. За возможность отдохнуть от тяжелой работы те, кто что-то имел, согласны были многое отдать. Некоторые врачи, принимая доброхотные даяния, улучшали свою жизнь. Полина Львовна была совсем непрактична: голодала она так же, как мы все, и не хотела даже выписать себе рыбий жир, который давали самым истощенным. Одета она была в лапти и брюки четвертого срока носки, залатанные мешковиной.
Зимой 1941 года или в начале 1942 года на доске объявлений появилась выписка из русско-польского договора, согласно которому все поляки, арестованные на польской территории после 1939 года, освобождались.
Поляков действительно освободили, но отправить с Колымы до начала навигации не могли. Они не работали и могли выходить за зону, но жили по-прежнему с нами в бараках.
Вдруг лагерное начальство заволновалось: пришел приказ самолетом отправить на материк шесть членов польского сейма, в том числе и Полину Львовну. Отправлять этих шесть человек приехал главный прокурор Дальстроя. Первое распоряжение прокурора было - одеть хорошо отправляемых. Полину Львовну вызвали на склад, и начальник лагеря торжественно преподнес ей сюрприз: шелковое платье, замшевые туфли и котиковое пальто. Каково же было его удивление, когда Полина Львовна заявила, что она поедет в том, в чем ходила два года. Как ни уговаривали ее, что ей ни предлагали, она не хотела снимать свои ватные брюки с заплатами из мешковины и ватные бурки, а переодеть ее насильно уже было нельзя. В таком виде она и пошла на прощальную беседу к прокурору. Прокурор очень огорчился, увидев ее, но сделал вид, что не обращает внимания на ее наряд. Он сообщил о договоре с Польшей и закончил речь такими словами:
- Наши страны борются сейчас против общего врага - немецкого фашизма. Я надеюсь, что, вернувшись, вы никакой клеветы не будете распространять о Советском Союзе.
- Я могу дать слово, - сказала Полина Львовна, что никакой клеветы о Советском Союзе я распространять не буду. Наоборот, после победы с трибуны сейма, в печати, всюду и везде я буду говорить правду, только правду и всю правду.
Возражать было нечего, и она уехала, провожаемая мрачными взглядами начальства и нашими завистливо-восхищенными.
Труд
Помню, когда я была бригадиром полеводческой бригады, мы выращивали капусту. Капуста в тех местах спасала все лагерное население от цинги. В условиях вечной мерзлоты мы нянчились с капустой, как с ребенком: по нескольку раз в лето удобряли и подкармливали ее, укрывали дымом от заморозков, без конца поливали. Как мы радовались, когда вопреки засухе, вечной мерзлоте, вопреки июньским снегопадам на наших участках завивались белые головки! Мы были очень голодны, но никогда не позволяли себе съесть несозревшие кочаны. Мы обрывали крайние листочки и варили серые щи. Однажды я, пройдя по полю, заметила, что у целых рядов капусты нет сердечек, средних листочков, из которых развивается кочан. Я сначала подумала, что это очередной вредитель съедает их и нужно немедленно начинать с ним борьбу. И вдруг я увидела, как одна из работниц нашей бригады, уголовница Валя, преспокойно отрывает сердечки и, как семечки, их грызет.
- Почему ты это делаешь? Ведь ты погубишь весь урожай!
Она тупо улыбнулась и ответила:
- А на кой он нам нужен? Все равно начальничек кормить будет.
Я чуть не избила ее, ярость залила мне глаза, а она невинно улыбалась. - С чего психуешь?