Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи - Борис Носик 17 стр.


Как и многие мужчины в подвале, Князев был до беспамятства влюблен в танцующую, поющую или читающую стихи Ольгу Судейкину ("…декламировала хорошенькая, как фарфоровая куколка, жена художника актриса Олечка Судейкина", – вспоминает актриса Лидия Рындина). Кузмин, нежно опекавший юного поэта, в июле 1912 года писал владельцу издательства "Альцион": "Не хочешь ли ты издать скандальную книгу, маленькую, в ограниченном количестве экземпляров, где было бы 25 моих стихотворений и стихотворений 15 Всеволода Князева… Называться будет "Пример влюбленным", стихи для немногих". В ту самую пору, когда Кузмин хлопотал о сборнике, посвященном их "примерной" любви, Князев написал стихи, посвященные Оленьке Судейкиной (и, в отличие от многих его стихов, имеющие посвящение – О. А. С.):

Вот наступил вечер… Я стою один на балконе…
Думаю все только о Вас, о Вас…

Вот я к Вам завра приеду, – приеду и спрошу:
"Вы ждали?"
И что же это будет, что будет, если я услышу: "Да!.."

Видимо, в июле молодой Князев услышал "да", но в декабре между Ольгой и Князевым произошел разрыв, о чем можно узнать из его стихов:

Любовь прошла – и стали ясны
И близки смертные черты…

А может, разрыв произошел раньше, и тогда понятнее приведенное выше письмо Сергея Судейкина, который "очень рад за Вс. Гав.", утешаемого Кузминым, и который передает двум поэтам привет от О.А. – все очень прилично, по-семейному. Как все обстояло на самом деле, можем только догадываться. "Дар десятых годов, – писала позднее подруга Ахматовой Н.Я. Мандельштам, – снисходительность к себе, отсутствие критериев и не покидавшая никого жажда счастья".

Шестого января 1913 года в "Бродячей собаке" давали рождественский спектакль "Вертеп кукольный" с текстом и музыкой Кузмина и декорациями Судейкина. Малочувствительный Иван Бунин вспоминал: "…поэт Потемкин изображал осла, шел, согнувшись под прямым углом, опираясь на два костыля, и нес на своей спине супругу Судейкина в роли Богоматери".

Более чувствительный (и вдобавок более родственный) поэт Сергей Ауслендер сообщал о том же в очередном номере "Аполлона" с большим лиризмом: "Было совершенно особое настроение… и от этих свечей на длинных, узких столах, и от декорации Судейкина, изображающей темное небо в больших звездах с фигурами ангелов и демонов… Что-то умилительно-детское было во всем этом".

Впрочем, уже в первой картине спектакля "молодой пастух" пророчил стихами Кузмина:

Собаки воют, жмутся овцы,
Посрамлены все баснословцы.
По коже бегают мурашки…

И Кузмин пугал не зря. В середине января взволнованный Всеволод Князев сообщил в самом последнем своем стихотворении:

…Я припадал к ее сандалям,
Я целовал ее уста!
Я целовал "врата Дамаска",
Врата с щитом, увитым в мех,
И пусть теперь надета маска
На мне, счастливейшем из всех!

Что это за "врата Дамаска", известно было всем ценителям эротической поэзии. О чьих вратах здесь идет речь, неизвестно даже исследователям семейной жизни Судейкиных. Есть мнение, что речь о "тех самых" вратах и что они всему виной. Но есть весьма распространенная версия о новом романе Князева – то ли о некой женщине "легкого поведения", то ли о "генеральской дочери" и угрозе скандала.

Так или иначе, Всеволод Князев покончил с собой в ту весну 1913 года. Ольга Судейкина была так этим потрясена, что немедленно уехала во Флоренцию. Не одна, конечно, уехала, а с художником. Не с мужем-художником, а с художником-портретистом Савелием Сориным, другом их семьи. Но и это не конец истории, потому что, как вы, наверное, помните, подруга Ольги Судейкиной Анна Ахматова лет тридцать спустя начала писать поэму, вдохновленную этой трагедией. Сюжет поэмы развивает первую версию событий, а не вторую. Но автор поэмы бывает озабочен художественными задачами, а не требованиями исторической достоверности. Поэмы ведь вообще пишут не для того, чтобы излагать события. Скорее для того, чтобы избавиться от наваждения. Чтобы призвать на помощь ностальгические воспоминания или, напротив, избавиться от воспоминаний мучительных и постыдных. Лично я склоняюсь к последнему. У поздней Ахматовой найдешь этому множество подтверждений: "С той, какою была когда-то… снова встретиться не хочу".

На эту же мысль наводит и стихотворение Ахматовой об Ольге:

Пророчишь, горькая, и руки уронила,
Прилипла прядь волос к бескровному челу,
И улыбаешься – о, не одну пчелу
Румяная улыбка соблазнила
И бабочку смутила не одну.
Как лунные глаза светлы, и напряженно
Далеко видящий остановился взор.
То мертвому ли сладостный укор,
Или живым прощаешь благосклонно
Свое изнеможенье и позор?

Заметно, что уже тогда взгляд на подругу-"двойника" (и подругу-разлучницу) был не слишком одобрительным. Однако давно также замечено, что легче видеть грехи в другом, чем в себе, легче призывать к покаянию кого-либо, чем каяться самому. Так, может, отсюда и появление в поздней поэме рядом с "Иванушкой древней сказки" (как бы Князевым) другой женщины в роли двойника автора – этой "Путаницы-Психеи", этого "белокурого чуда" 10-х годов, этой "козлоногой" ахматовской подруги-соперницы Оленьки Судейкиной… Кстати, о "козлоногости". Жизнь не стоит на месте и не терпит долгого траура. Оленька, окрепнув духом, вернулась из Италии и уже 30 марта петербургская газета сообщала об очередном "Музыкальном понедельнике" в "Бродячей собаке":

Единственно яркий и действительно интересный момент вечера – это кошмарная сцена "Козлоногие" с жуткой музыкой (рояль) покойного И.А. Саца… Великолепен костюм полуобнаженной О. Глебовой-Судейкиной, ее исступленная пляска, ее бессознательно взятые, экспрессивные для "нежити" движения, повороты, прыжки…

Знакомясь с многочисленными восторженными отзывами о декорациях Судейкина и талантах его жены (все еще жены или уже бывшей жены?), приходишь к мысли, что оба они нашли себя именно на безбрежном "синтетическом" просторе кабаре, хотя многие из поклонников Ольги считали, что она была бы способна на большее. Именно это утверждал на закате жизни бывший ее (пожалуй, самый долговременный после Судейкина) обожатель композитор Артур Лурье:

Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина, волшебная фея Петербурга, вошла в мою жизнь за год до Первой мировой войны… Страсть к театру масок сбила Ольгу Афанасьевну с нормального пути. Ей, актрисе Александринского театра, ученице Варламова, покровительствовал всесильный тогда Суворин. Восхищенный талантом Ольги Афанасьевны, Суворин звал ее в свой театр, но под влиянием Судейкина она ушла в модернизм, к Мейерхольду, и пожертвовала громадной карьерой, которая перед ней открывалась так легко и свободно… Ольга Афанасьевна была одной из самых талантливых натур.

Так или иначе, ностальгическая поэма Ахматовой да вдобавок еще ностальгически-восторженное эссе А. Лурье привели к возникновению в России истинной ольгосудейкинской мифологии или, как ревниво написала в конце 70-х годов одна из младших современниц Ахматовой и Судейкиной, пережившая их обеих "маленькая актриса" и "подруга поэтов" Ольга Арбенина, породили "непонятный интерес современников к Ольге Афанасьевне Судейкиной". То, что возрождение интереса и к Серебряному веку, и к его не слишком героичным персонажам у нас оправдано, это спору не подлежит, но в напечатанных лишь десятилетия спустя (в парижской газете) крошечных "мемуарных заметках" Ольги Арбениной есть любопытные наблюдения над уже упомянутой "манерностью" века и взаимоотношениями наших героев:

Ахматова была с царственностью, со стилем обреченности (вспомним "ложноклассическую шаль". – Б.Н.)… Но говорила весьма просто, если продолжала слегка кривляться (стиль бывшей, дореволюционной эпохи, который мне казался самым подходящим, но моей маме, например, привыкшей к другому стилю, более естественному – "19-го века" – казался неприятным: "в декадентских кругах"!)…

Мне казалось, в манере говорить у О.А. была легкая – очень легкая – слащавость и – как бы выразиться – субреточность. Вероятно, любившей господствовать Ахматовой эта милая "подчиненность" подруги была самой приятной пищей для поддержания ее слабеющих сил.

Разделавшись, таким образом, с обретшей незаслуженную, по ее мнению, посмертную славу своей современницей, "маленькая актриса" О.Н. Арбенина неожиданно отдает должное ее художественному таланту: "Я не представляю себе О.А. ни серьезной актрисой, ни серьезной балериной, но куклы ее были первоклассной интересности и прелести". Признание соперницы стоит многого…

Расставшись с Сергеем Судейкиным, Ольга Афанасьевна долго "дружила" с Артуром Лурье и долго жила вместе с Ахматовой, вызывая ревность Гумилева, который писал, обращаясь к жене:

Вам хочется на Вашем лунном теле
Следить касанье только женских рук.

Как ни странно, и Гумилева, и Судейкина приводил в ярость этот широко распространенный плюрализм тогдашних петербургских и московских красавиц (и Ольги, и Анны, и Паллады…)

Позднее Ольга Судейкина уехала в эмиграцию, увезя с собой свои скульптуры, своих кукол, свои вышивки, и некоторое время, как настоящая художница, жила продажей своих произведений. Жила в бедности на окраине Парижа, в крошечной квартирке, заставленной клетками, где пели бесчисленные птицы, и удивляла мирных соседей потрепанными петербургскими нарядами кроя великого выдумщика Судейкина. В войну именно в ее квартирку под крышей и в клетки с ее птицами угодила случайная бомба… Ольга еще скиталась какое-то время по углам у знакомых, а потом умерла в полной нищете в парижской больнице Бусико… Нынче редко кто из приезжающих на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем задержится у могилы "волшебной феи Петербурга" и оставит на ней цветок…

В 1912 году Гумилев повез беременную жену в Италию, а к концу года она родила мальчика, которого назвали Львом. Впрочем, почти в ту же пору мейерхольдовская актриса Ольга Высотская тоже родила энергичному Гумилеву сына, которого нарекли Орестом. Легко догадаться, что у супругов Гумилевых, по горло погруженных в поэзию и радости столичной жизни, времени на воспитание (или хотя бы бессмысленное созерцание собственного дитяти) не оставалось. Гумилев еще добирался иногда до Бежецка (у него там был предмет любви), но для столичной знаменитости Анны Ахматовой эта тверская глушь, где произрастал ее сын, лишена была всякого интереса. Забегая вперед, скажем, что, начиная с 1918-го, Анна не видела сына добрых четыре года и честно признавалась в стихах: "Я дурная мать" (строка эта, кстати, привела в безмерное восхищение Марину Цветаеву). Думаю, ни один ахматовед не всполошится и не станет опровергать это признание Ахматовой.

Напомню, некстати вторгшись в любовную и поэтическую атмосферу кабаре, что с лета 1914 в окопах Великой войны уже лилась русская, немецкая и французская кровь, а в Петербурге, срочно переименованном в Петроград, под присмотром полиции били витрины немецких лавок, в иных очень знатных домах отменяли по случаю войны, жестоких потерь и траура самые пышные из балов и праздников, однако "Бродячая собака" веселилась в свечном и сигарном угаре пуще прежнего. Во-первых, публика знала, что война эта – империалистическая, что царица – немка и что приличные люди всегда могут отмазаться или просто откупиться от призыва. Можно было устроиться в неприкасаемые учреждения, работавшие на благо родины. Скажем, застрявшего в Петрограде робкого Моше-Марка Сегаля-Шагала родственники его богатой жены устроили в одну из таких шарашек, где ему было, увы, скучно. А Горький пристроил в такую же чертежником здоровущего воина Маяковского, который храбрился по вечерам в "Бродячей собаке". Даже Блока куда-то зачислили.

Среди посетителей "Собаки" нашлось всего два, которые добровольно ушли в армию, – Николай Гумилев и Бенедикт Лившиц. Прочие поэты бесстрашно выступили однажды перед солдатами с чтением патриотических стихов, причем, самый сверхпатриотический сочинила по этому случаю Анна Ахматова: пусть ее сынок, написала она, пропадет (к нему Анна и правда не проявляла большого интереса), да и ручеек стихов у нее пересохнет, лишь бы враг был разбит, победа была за нами, а, главное, Русь снова была бы в сиянье славы. Кровожадный стишок назывался вполне пристойно – "Молитва". Цветаева, прочитав стишок, всполошилась: что с ней будет, с великой Ахматовой, она что, не знает, что у поэтов все сбывается? Вот она, эта богохульная "Молитва":

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар -
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.

По-настоящему раскрутить патриотическую тему удалось только позднее, уже после революции, в связи с одним очень кратким, но плодотворным в творческом отношении любовным романом с "лихим ярославцем" – аристократом, с которым познакомил Ахматову ее очередной возлюбленный Николай Недоброво. Недоброво был и сам не только высокородным аристократом, но и, как говорил о нем Андрей Белый, аристократом духа. С этим литератором, критиком и притом знатоком света и денди, Ахматовой крупно повезло: он не только написал и напечатал один из лучших отзывов на ее книгу, но и пытался научить Анну прилично вести себя в обществе воспитанных людей. Их любовная связь длилась два года и стоила ему серьезных семейных неприятностей, обострения чахотки, а может, и ранней кончины.

Николай Владимирович Недоброво (1882–1919) – русский поэт, критик, литературовед

Связь Ахматовой с женатым Недоброво закрепила ее репутацию "чужих мужей подруги" и "коршуна", разоряющего чужие семейные гнезда. Эта связь имела для нее и другие, более отдаленные последствия. Мы уже писали, что в письме художнику Борису Анрепу (апрель 1914 года) Недоброво воспевал внешность своей новой возлюбленной Анны Ахматовой, полагая, что ее портрет стоило бы поместить "в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии". Борис Анреп действительно поместил в конце концов Анну Ахматову "в значащем месте" знаменитой лондонской мозаики, ему заказанной. Правда, фигура ее символизировала у него не Поэзию, как советовал Недоброво, а Сострадание, и при этом соседствовала со рвом, заполненным русскими трупами. Анреп в отличие от массы русских эмигрантов и в похмельные просталинские годы победы союзников над Гитлером кое-что помнил о пореволюционных страданиях распятой России, о том, что она нуждается в милосердии даже больше, чем в поэзии…

Впрочем, вернемся в 1914 год… Всего через несколько месяцев после того, как Недоброво написал письмо другу в Лондон, в Европе грянула мировая война. Именно с великой этой катастрофы, по точному наблюдению Анны Ахматовой, и начался настоящий, а не календарный XX век, век ненависти, кровопролитий, террора, обожания вождей…

Борис Анреп много лет прожил за границей, сперва учился на художника и работал во Франции, потом – в Шотландии и в Лондоне. Он еще до Первой мировой войны успел провести персональную выставку в Челси, напечатать английскую поэму и даже получил заказ на мозаики для Вестминстерского собора. И все же, когда началась война, истинные патриоты братья Анреп (Глеб и Борис), бросив все свои мирные занятия, вернулись из привычной Англии в Петербург и отправились на войну. Когда аристократ, поэт, признанный художник и кавалерийский офицер, звеня шпорами, появился среди гостей в доме своего друга Николая Недоброво, сердце Анны Гумилевой "было разбито". Борис Анреп общался в Лондоне с самыми знаменитыми английскими художниками, писателями и философами, был частым гостем на знаменитой Блумсбери.

Надо признать, что не все английские знаменитости испытывали к нему одинаковое расположение. Скажем, будущий автор известной антиутопии "Прекрасный новый мир" Олдос Хаксли вывел сатирический образ бравого русского кавалериста в романе "Желтый Кром". Но у Хаксли были для этого и другие резоны, кроме антивоенной настроенности: расторопный офицер фон Анреп из-под носа увел у Хаксли невесту. Не в свое домашнее гнездышко, конечно, увел, а просто в постель, потому что в гнездышке у него и так был вечный перебор. Будучи женатым на Юнии Хитрово, он привел в семейное гнездо богатую и красивую певицу Хелен Мейтланд и мужественно жил с двумя женами, причем Хелен подарила ему не только мастерскую в Лондоне, но и двоих детей. Я упомянул об этих странностях в жизни вполне казалось бы христианской Европы лишь потому, что мы и дальше с ними встретимся, продолжая рассказ о манящих огнях Серебряного века.

Итак, Борис Анреп увел у Недоброво все еще замужнюю поэтессу, катал ее на тройке, водил по ресторанам, слушал ее новые стихи и читал свои, не слишком для нее понятные, поскольку английские. Через три дня он уехал на фронт, но еще и оттуда (где он проявил холодное мужество и заслужил множество боевых наград) приезжал к ней раза три-четыре, – в общем, если верить Ахматовой, "семь дней любви и вечная разлука", а если верить биографам Анрепа, это было с его стороны лишь мимолетное увлечение. Однако Анрепу суждено было стать едва ли не главным героем ахматовской поэзии (больше тридцати обращенных к нему стихотворений, подлинная "анрепиана"), а к "Белой стае" даже эпиграф предпослан из Анрепа. Эпизод их последней встречи рассказал в мемуарах, написанных незадолго до смерти, сам Анреп. Встреча эта произошла в дни февральской революции 1917 года. Анреп приехал тогда из Лондона, где служил в комитете по снабжению армии (и куда, кстати, пристроил на работу Гумилева). Вот эта история:

Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы… Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание увидеться с А.А. Она в это время жила в квартире проф. Срезневского, известного психиатра… Квартира была за Невой… Я перешел Неву по льду, чтобы избежать баррикад у мостов. Добрался до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А.А. "Как, Вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах…" Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни…

Назад Дальше