Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи - Борис Носик 22 стр.


С началом Первой мировой войны Николай Гумилев ушел на фронт, и это стало, как он уверял в одном из писем, лучшим временем его жизни, похожим на путешествие по Африке, даже лучше. Приезжая с фронта в отпуск или в командировку в Петроград, Гумилев являлся, пахнущий пороховым дымом и овеянный славой, в "Бродячую собаку" (в последний раз уже и с георгиевским крестом на груди) и, не прерывая старых любовных связей, заводил сразу несколько новых (то с Аней Бенуа, то с Маргаритой Тумповской). А в 1916 году в артистическом кабаре "Привал комедиантов", которое было открыто взамен "Бродячей собаки" ее прежним хозяином, Гумилев познакомился с красивой синеглазой студенткой Психоневрологического института Ларисой Рейснер. У них начался бурный и немаловажный для обоих (а для Гумилева, может, и роковой) роман. О Ларисе, оставившей яркий и характерный след в истории первых лет большевистского режима в России, я постараюсь подробнее рассказать в следующей главе, а пока назову еще несколько знаменитых имен из сиятельной женской свиты победителя Гумилева.

Вернувшись после войны из Лондона в уже сжимаемый тисками искусственного голода большевистский Петроград, Гумилев обнаружил, что ему впервые в жизни придется самому добывать хлеб насущный, тем более что уже в 1918 году, разведясь с Ахматовой, он женился на Анне Энгельгардт и должен был кормить жену, а потом и маленькую дочь. Это не испугало его, он был полон энтузиазма и энергии – читал лекции о поэзии, создавал поэтические студии, сотрудничал с горьковским издательством "Всемирная литература".

Вслед за податливой дочерью писателя Аней Энгельгардт Гумилев без особого труда соблазняет ее подругу, юную актрису и дочь актеров Олю Арбенину-Гильдебрандт. Конечно, обе девушки пишут стихи, так что путешественник, герой войны и знаменитый уже поэт Николай Гумилев для них фигура романтически привлекательная и даже легендарная, но главный секрет его успеха у юных дев – это, конечно, бешеный напор, целеустремленность, безоглядность. В состязании за Ольгу соперником Гумилева был Осип Мандельштам, но куда уж Мандельштаму против неистового и настойчивого сердцееда Гумилева, который с первых шагов к цели предлагал девушкам руку, сердце и самую жизнь. Правда согласие на брак дали ему только две Анны (Горенко и Энгельгардт, которые и были его женами), но Гумилев жил недолго, да и был ограничен православными законами, так что страшно даже подумать, какой бы Николай Степанович завел гарем, будь он мусульманином и прожив хотя бы до семидесяти. Кстати, он сватался и к Ларисе Рейснер, еще в 1916-м, но это особая история…

Прелестной актрисе Ольге Арбениной освободиться от связи с мужем ее ближайшей подруги помогло новое пылкое чувство. Она влюбилась в молодого литовца, поэта Юрия Юркуна. Они поженились с "Юрочкой" и поселились в перенаселенной коммунальной квартире. Впрочем, "жилищные трудности" были не самыми главными в жизни богемной пары. Главная трудность состояла в том, что Юркун был последним возлюбленным, учеником и воспитанником стареющего "принца педерастов" Михаила Кузмина. В конце концов, все уладилось: они жили беспорядочно, шумно, весело. Но мало-помалу власть навела порядок в своем большевистском раю: безобидного Юрочку увели чекисты с наганами, а Кузмин угас, так и не узнав, что Юркуна расстреляли, как и Гумилева.

Легче других поддавались обольщениям поэта-конквистадора Гумилева юные девушки и дамы, мечтающие о поэтической славе, его ученицы. Он самоуверенно брался научить их искусству стихосложения и ввести в круг славных и бессмертных, а им казалось, что выше этого призвания ничего нет на земле.

Недавно с большим опозданием были напечатаны написанные еще в 1946 году прекрасные дневники Ольги Арбениной. Она тогда еще не знала, что Юркун тоже был расстрелян, но писала о прежних своих убитых чекистами поклонниках – Николае Гумилеве и Леониде Канегиссере, о погибшем в лагере Мандельштаме: "Неужели я несу гибель тем, кого люблю. Погибли Гумилев и Леня. Погиб Мандельштам. Я приношу несчастие, я, которой говорили, что я – символ счастья и любви…" Бедная Ольга, ей нравились люди с лица необщим выраженьем. Неудивительно, что они были обречены…

Воспоминанья, ах, воспоминанья! Ольга и Аня Энгельгардт познакомились с Гумилевым одновременно, на каком-то вечере армянской поэзии в Петрограде еще до большевистского переворота. Он завязал роман сразу с обеими, но, как выразилась Ольга, они с Гумилевым тогда "не доиграли". Потом он вернулся в 1918-м, разошелся с Ахматовой и женился на Ане. Он стал другим, и все теперь стало другим: "… шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до "святого брелка" – Георгия – на его груди. Он был в штатском, по-прежнему бритоголовый, с насмешливой маской на своем обжигающе-некрасивом лице. Тот – и не тот. Главное – время было другое. Проклятое время".

Но вот тут-то все у них началось. У них оказалось много общего. Оба любили Гете, много говорили о Греции. Правда у него была и своя, особая любовь – Абиссиния. И еще у него были многочисленные "ученицы", девочки, краткосрочные увлечения…

По приезде в Париж в начале 80-х мне довелось попасть в гости к одной из последних избранниц Гумилева, к поэтессе Ирине Одоевцевой, той самой, которую после гибели своего первого мужа Ахматова назвала "неофициальной вдовой Гумилева". О, конечно, мне хотелось расспросить ее о многом. Это была женщина Серебряного века, возлюбленная Гумилева, вдова Якова Горбова, за которого она, неугомонная, вышла замуж в 83 года (ему было 86, и она страшно скучала с ним "без светских визитов").

Собираясь в гости в ее бедную парижскую квартирку, я прочел два тома ее мемуаров, написанных на девятом десятке лет, и мог догадаться о чем угодно, кроме того, что на десятом десятке лет она совершит новый поворот в своей жизни и на этом повороте снова будут "светские", хотя и вполне советские, рауты, квартира на Невском, общение с первой леди СССР, ну и больница, куда ж деться, но какая больница – кремлевская…

В мемуарных томах Одоевцевой мне почудилось кое-что знакомое. Это были те же самые дамские романы из шикарной жизни, какие Одоевцева издавала в Париже в конце 20-x годов и позже. Один из них, шикарную "Изольду", она (вероятно, по совету мужа) послала в 1929 году в Берлин в подарок молодому, но уже знаменитому, как она надписала в посвящении, "автору "Машеньки"". Дело было, скорей всего, в том, что автор нашумевшей "Машеньки" молодой Сирин-Набоков был к тому же привилегированным (и довольно безжалостным) рецензентом влиятельной русской газеты "Руль".

Боже правый, в какую он пришел ярость от этой дамской клюквы с "британским колоритом" ("знаменитыми дансингами, коктейлем и косметикой"), где героя, "брита Кромуэля", спрашивают, играет ли он в поло, теннис, футбол и крикет: "Такой англичанин пахнет клюквой, – взорвался Сирин-Набоков. – К тому же он итонец, а у итонцев спортивный натиск считается моветоном…" Этой рецензией Набоков нажил себе в окружении Одоевцевой смертельных врагов… И вот пятьдесят лет спустя снова появляется гламурная проза прелестной изгнанницы, как бы документальная, в двух томах. Там, конечно, знакомые, ставшие модными в России эмигрантские имена, а иногда и вполне забавные портреты. И с первых страниц в мемуарном романе "На берегах Невы" появляется Гумилев:

В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты… Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колебавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… Трудно представить себе более некрасивого и более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое…

Дальше следует описание некрасивой длинной головы, некрасивых волос, некрасивых глаз, губ, на сей раз не крашеных, все б ничего, но как они говорят, эти герои! В романах Одоевцевой приведена прямая речь знаменитых покойников, сотни страниц прямой речи, диалоги, монологи… И все они, конечно, придуманы Одоевцевой, кем же еще? Все говорят одинаково, по-одоевцевски… Но может, она что-то записывала, вела дневник?

Об этом я и спросил при нашей встрече милую Ирину Владимировну, и она мне тут же ответила в тон – каков вопрос, таков ответ:

– Все это по памяти, у меня точная фотографическая память…

Больше я глупых вопросов не задавал. Остается поверить, что они тогда все так изъяснялись, эти гении Серебряного века: "исходя сплошным восторгом" или "брызжа вдохновением" – у Андрея Белого оно все время "брызгало фонтаном", а у самой хорошенькой авторши "сползало по груди и по рукам". Наверно, и по ногам тоже: она ведь была длинноногая, прелестная блондинка с милым коротким носиком и веснушками. Косу ее Гумилев называл то темно-русой, то золотисто-рыжеватой, но цвет волос ведь зависит от хитростей ухода…

Когда, якобы завязнув в сетях каких-то смутно упомянутых Одоевцевой "нелегальных встреч", был расстрелян Гумилев, Одоевцева уехала за границу с влюбленным в нее Георгием Ивановым: сперва в Берлин, потом в Париж. Иванову для заключения нового брака еще нужно было расстаться с первой женой, но он вовсе не обязан был расставаться со своим возлюбленным Георгием Адамовичем. Во втором томе "мемуаров" очень трогательно рассказано, как их троица, нежась в общей постели, обсуждает вопросы теории и практики литературы.

Конечно, за столько-то лет случались и любовно-идейные конфликты, а не только карточные проигрыши. Адамович был невезучий картежник, всегда в проигрыше, всегда в долгу, в поисках того, кто заплатит ему, влиятельному эмигрантскому критику. После войны продаваться пришлось картежнику Адамовичу с потрохами: он настрочил книгу про Сталина не хуже какого-нибудь Анри Барбюса или Луи Арагона. Тут уж долго терпевший друг и любовник Иванов не выдержал. Написал погромную статью "Конец Адамовича", многие напомнил другу христопродажи. Сам-то Георгий Иванов до смерти не продавался. Писал до последнего дня, умирая в старческом доме опостылевшего средиземноморского Йера:

Россия тридцать лет живет в тюрьме,
На Соловках или на Колыме.
И лишь на Колыме и в Соловках
Россия та, что будет жить в веках.
Все остальное – планетарный ад,
Проклятый Кремль, злосчастный Сталинград -
Заслуживают только одного:
Огня, испепелившего его.

Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:

…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд в сияющем гробу
"Великий из великих" – Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.
А перед ним в почетном карауле
Стоят народа меньшие "отцы",
Те, что страну в бараний рог согнули, -
Еще вожди, но тоже мертвецы.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…

Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой "маленькой поэтессе с большим бантом", своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера:

Отзовись кукушечка, яблочко, змееныш,
Веточка, царапинка, снежинка, ручеек….

В гламурной дамской литературе нет места бедствиям эмигрантской жизни с ее бедняцкими ухищрениями, интригами и нищенскими гонорарами. Жизнь в таких романах должна быть комфортабельной, или хотя бы "вполне комфортабельной", если не шикарной. Так все и рассказано у Одоевцевой.

Николай Гумилев и Анна Ахматова с сыном Львом

На роль самой последней "любимой ученицы" и без пяти минут возлюбленной Гумилева претендовала наряду с Одоевцевой и наиболее известная среди современных читателей мемуаристка того века, заставшая в Петрограде, а потом еще и в Париже, самый конец великой эпохи. Зовут ее Нина Николаевна Берберова. Как и Одоевцева, она вольна была распоряжаться прошлым, как ей вздумается, ибо почти все сверстницы и соперницы ко времени написания блестящей ее мемуарной книги "Курсив мой" ушли уже в лучший мир.

Как и другие наши героини, Нина писала стихи, мечтала о поэтической карьере и поэтической славе. Неудивительно, что Нину заинтересовал самый активный тогдашний учитель поэзии, руководитель поэтической студии легендарный Гумилев. Никого не удивило бы, если бы женолюбивый Гумилев "положил глаз" на экзотическую смуглую "ученицу", перебравшуюся в Петербург из армянской Нахичевани, той, что на Дону (сейчас она стала пригородом Ростова). Впрочем, это могло случиться перед самым арестом Гумилева, так что в истории Гумилева и Берберовой нам остается полагаться лишь на рассказы самой Берберовой.

В том, что касается дальнейшей судьбы "великой Нины" (так ее иногда называют западные журналисты, которым мемуарная книга Берберовой, переведенная на европейские языки и имевшая успех, буквально "открыла глаза" на русскую эмиграцию), то она известна и из других источников. Приход Нового 1922 года Нина Берберова отмечала в Доме литераторов, где оказалась за одним столом с Владиславом Ходасевичем, восходящей звездой русской поэзии. С ходу в нее влюбившийся Ходасевич и вывез Нину на Запад подальше от своей второй жены (А. Чулковой) и ставшего вовсе уж небезопасным Петрограда. Он оформил ее "в качестве секретарши", а потом уж и третьей своей жены, жалобно объяснив в письме к оставленной второй, что юная девушка рвется в поэзию, "просится на дорожку, этого им всегда хочется, человечкам. А потом не выдерживают…"

Но у молодой Нины хватило выдержки, она оказалась сильной. Некоторое время Горький держал ее и Ходасевича при своем обширном дворе, а в ту пору, когда Ходасевич потерял поддержку Горького и стал ютиться в нищете парижского пригорода, Нина без труда находила себе в эмигрантском Париже новых учителей, поводырей и возлюбленных. Поэзия ее не сильно продвинулась к вершинам, но зато она вполне успешно пробовала себя в прозе и журналистике, подрабатывала машинописью и крутила романы в литературных кругах, о чем можно узнать из стихов ее коллег и сверстников (скажем, Д. Кнута).

В конце концов она вовсе ушла от Ходасевича к художнику и торговцу произведениями искусства Макееву. О разрыве ее с Макеевым рассказывала мне однажды дочь писателя Бориса Зайцева Наталья Борисовна Сологуб. Они с отцом и Ниной сидели в гостях у Берберовой в Лонгшене, под Парижем, ждали возвращения Макеева. Макеев пришел не один, он привел свою молоденькую секретаршу, в которую был влюблен. И тут, как вспоминала Наталья Борисовна, стало твориться "что-то странное". Нина Николаевна стала бегать по дому и саду за девушкой, забыв о гостях и муже.

– Что же тут странного? – сказал я. – Она была лесбианка.

– Откуда вы узнали? – спросила Наталья Борисовна.

– Из ее книги.

– А зачем же тогда ей первый муж, второй муж?

– Для устройства, для пропитания, положения в обществе, культурного роста, крыши над головой…

Кстати, в "Курсиве" Берберова упомянула мимоходом, что они с Макеевым стали "бороться за одного человека", но человек этот оказался недостойным ее потерь…

Конечно, и в прекрасной книге Берберовой, как в любых мемуарах, нелегко отделить правду от вымысла и субъективных искажений (к чему добросовестно стремились редакторы первого русского издания ее романа). Однако любопытно, что в среде былой русской эмиграции нарекания вызвал лишь самый короткий и правдивый текст Нины Берберовой. Это была открытка, которую Нина прислала русским друзьям, в панике бежавшим из Парижа перед самым приходом немцев. Нина, оставшаяся дома, написала им, что после знаменитого исхода жизнь в Париже наладилась, что жить под немцами можно, вероятно, даже легче стало жить, чем раньше. И это была чистая правда: процветали театры и кабаре, в зале Плейель никогда не исполняли так много русской музыки, как при немцах, немецкие торговцы покупали много картин для собраний Геринга, Гитлера и всей берлинской верхушки, так что неплохо выживали и художники и торговцы произведениями искусства (они, кстати, освободились от конкуренции с коллегами неарийской крови, бежавшими от неминучей смерти за океан).

Город опустел, освободилось много жилья, так что после многолетней убогой тесноты ее с Ходасевичем комнатушек в пролетарском Бийанкуре Нина со своим новым мужем Макеевым смогла переехать в пятикомнатную парижскую квартиру. Подобные письма (и при этом куда более восторженные, чем берберовская писулька) получали тогда тысячи былых парижан, иные из них вошли в знаменитые эпистолярные тома (я читал недавно такое письмо художника Никола де Сталя), однако сильно к тому времени полевевшим русским эмигрантам открытка Берберовой показалась позорной и пошла по рукам, в результате чего бедная Берберова расплачивалась за откровенность чуть не до самого своего бегства в США, где стала преподавать в университете и вообще меньше нуждалась в какой-либо поддержке, чем в оскудевшей и вполне просталинской Франции.

Известность и даже литературная слава пришла к Берберовой и в России, и за рубежом лишь через четверть века, на девятом десятке, зато нынче в глазах западного читателя имя ее сверкает на иноязычном литературном небосклоне даже ярче, чем имя Бунина. Это поразительная история. Вышел как-то перед летними каникулами переведенный на французский язык старый рассказик Берберовой (изданный ею за свой счет по-русски после войны и никем не замеченный). Вышел он в провинциальном, дышавшем на ладан издательстве и вдруг стал любимым чтением ленивых французских отпускников и полуграмотных журналистов. Издательство воспрянуло духом, переиздало все, что написала когда-то малоизвестная русская парижанка, и она стала "великой Ниной". Заодно перевели и ее интереснейший "Курсив", вспомнив, что была когда-то русская эмиграция.

История эмигрантского Парижа, рассказанная Берберовой в книге "Курсив мой", высвечивает многие черты железных женщин Серебряного века. Кстати, один из последних "докуроманов" Берберовой так и назывался – "Железная женщина". Героиней его является одна из жен Горького Мура Закревская-Будберг, но внимательный читатель угадает в книге и намек писательницы на собственную железную волю к жизни. Лично мне кажется, что Нина Берберова была женщиной намного более закаленной, чем загнанная в угол режимом (на манер Майи Кудашевой) "железная женщина" Мура Закревская-Будберг.

Назад Дальше