Козел на саксе - Алексей Козлов 9 стр.


Помимо довольно ограниченного круга дворовых девочек существовали большие возможности за пределами двора. Сперва это были женские школы, а потом и Бродвей. Школы тогда были раздельными, но старшеклассники мужских и женских школ регулярно встречались между собою на довольно частых вечерах дружбы, специально устраиваемых для воспитания в нас умения общаться с представителями противоположного пола. На вечерах этих царила обычно смертельная скука, так как они были полностью под надзором учителей и пионервожатых. Контролировалось все: одежда и прически, манеры и то, как танцуют. Это была странная смесь концлагеря с первым балом Наташи Ростовой. Танцы, утвержденные РОНО, да и манеры были из прошлого века - падекатр, падепатинер, падеграс, полька, вальс. Фокстрот или танго были не то, чтобы запрещены, но не рекомендованы. Их разрешали иногда заводить один раз за вечер, и то не всегда, все зависело от мнения и настроения присутствующего директора школы или старшего пионервожатого. При этом смотрели, чтобы никаких там попыток танцевать фокстрот "стилем" не было. Как только кто-либо из учеников делал что-то не так, в радиорубку срочно подавался знак, пластинку снимали и дальше уже ничего кроме бальных танцев не ставили. Я начал посещать школьные вечера классе в восьмом. К тому времени у меня был уже свой патефон, купленный мне отцом, и небольшая, но ценная по тем временам коллекция советских довоенных пластинок с записями джаза и эстрады, после 1948 года запрещенных. Здесь были оркестры Леонида Утесова, Александра Цфассмана, Александра Варламова, Эдди Рознера, Львовского Теаджаза, записи Лаци Олаха, песни Вадима Козина, Петра Лещенко, Александра Вертинского, Изабеллы Юрьевой. Среди них были также записи американской музыки, издававшиеся в СССР до войны - Дюк Элиингтон, Братья Миллз, Рэй Нобл, Гарри Рой, Эдди Пибоди, оркестр Криша, Джеральдо и много чего другого. Кроме того, у меня подобралась коллекция более современных пластинок, привезенных из Германии с войны, вернувшимися оттуда отцами детей моего поколения. Это был настоящий американский джаз в лице оркестра Гленна Миллера или Бэнни Гудмена, или трофейные немецкие фокстроты типа "Kom zu mir". Часть этих пластинок я выменял у родителей моих школьных или дворовых друзей, а часть добывал на этих самых вечерах дружбы, идя на сознательное нарушение собственных принципов и оправдывая себя лишь тем, что тому, у кого я эти пластинки зажму, они безразличны, что у него они пропадут, а у меня принесут много пользы и радости. Дело в том, что, очевидно по просьбе учителей, некоторые девочки из хороших семей, скажем, дочки военных, приносили на эти вечера из дома пачки пластинок, среди которых будучи случайно вложенными туда, попадались именно те самые, трофейные, интересовавшие меня больше всего на свете и существовали в Москве может быть в одном экземпляре. Обычно во время вечера в дружественной женской школе я с невинным видом заходил в радиорубку, где крутила пластинки какая-нибудь технически продвинутая комсомолка, танцами не интересующаяся. Заговорить ей зубы, просмотреть и пометить имеющиеся в наличии пластинки, подлежащие выносу, не составляло труда. Улучался момент, выбранные две-три пластинки отправлялись за ворот рубашки, за спину. Затем, еще до окончания вечера они под рубашкой выносились из школы и тут же прятались в заранее намеченном месте, прямо во дворе, чтобы быть извлеченными утром следующего дня безо всякого риска. Затем я возвращался на вечер и, если пропажа обнаруживалась и учеников проверяли при выходе из школы, я был вне подозрений. Так я пополнял свою коллекцию некоторое время, не считая это воровством.

Пластинки эти нужны были совсем в других условиях, на танцах, где тебя никто не контролировал, во дворе, а позже и на "хатах" с "чувихами". Кроме того, я брал их с собой летом в пионерский лагерь, где по вечерам тоже были танцы, и тоже поднадзорные, но с той лишь разницей, что наши пионервожатые были студентками МГПИ им. Ленина, где преподавал мой отец, да и родители других таких же "пионеров". Они на многое смотрели сквозь пальцы. Так что музыка Гленна Миллера и Бэнни Гудмена разносилась в тихие подмосковные вечера на все окрестности Тарасовки, и все попытки конфисковать у меня американские пластинки оканчивались ничем.

Иногда, уже будучи в десятом классе, я приносил их на вечер в свою собственную школу, сознавая, что выгнать меня за несколько месяцев до выпускных экзаменов им никакое РОНО не позволит, чтобы не опозориться перед ГОРОНО, таковы были прелести советской бюрократии. Приходили мы обычно компанией с чуваками и чувихами, которые ждали, когда заиграет наша музыка, чтобы у всех на глазах начать "бацать стилем". Кто-то из нас пробирался в радиорубку, запирался в ней и ставил американскую пластинку на электропроигрыватель. В зале несколько пар бросались танцевать, остальные "правильные" школьники с восхищением и завистью смотрели, а начальство бросалось к рубке, начинало молотить в дверь, угрожая и требуя открыть. Когда нервы у сидящих там заговорщиков не выдерживали, дверь отворялась и дальше разыгрывалась обычная сцена валяния дурака типа "А я чего? А я не знал. Я не запирался, это дверь заело.." и т. п.

Что касается "стильных" танцев, то я вспоминаю три названия "атомный", "канадский" и "тройной Гамбургский". Первые два практически мало чем отличались друг от друга и, как выяснилось лет через тридцать, отдаленно напоминали модные в Америке в до-рок-н-рольные времена такие танцы, как "джиттер баг", "линди хоп" и "буги-вуги". Каким образом просочилась к нам через абсолютно непроницаемый "железный занавес" сталинского времени информация о них, мне непонятно. "Тройной Гамбургский" был медленным танцем типа слоу-фокса, но с особыми движениями телом, с особым покачиванием головой и, главное - "в обжимку" - то есть тесно прижавшись друг к другу. Впервые я увидел что-то, напоминавшее "атомный" стиль, уже позднее, в конце 50-х, в голландском фильме "Чайки умирают в гавани", где был эпизод танца молодых американских солдат и голландских девушек в кафе, после войны. Но к этому времени танцы меня уже не интересовали, я сам стал играть на танцах.

Не помню, кто впервые принес к нам в школу листочки с написанным от руки стихотворением "Осел и Соловей", сыгравшим важную роль в моей жизни. Для меня оно было связано, прежде всего, с первым рискованным опытом хранения подпольной литературы, за которую, я знал это точно, по головке не гладили, а как минимум - выгоняли из школы с дальнейшим черным паспортом. Эта бумажка попала ко мне вовремя, годам к 16-ти году я уже созрел для внутренней эмиграции, я уже начинал понимать, что взрослые многое врут или недоговаривают, что они во многом не правы, в первую очередь в оценке джаза и вообще Америки. Поэтому, прочтя эту басню, я почувствовал нечто очень созвучное моим мыслям, хотя где-то догадывался, что басня является одновременно и пародией на стиляг и пропагандой идеологии стильной молодежи. Я до сих пор не знаю точно, кто ее автор, но думаю, что писал ее профессионал-литератор и отнюдь не мальчик. Воспроизвожу по памяти этот текст:

Осел-стиляга, славный малый
Шел с бара несколько усталый
Весь день он в лиственном лесу
Барал красавицу лису
Он мог бы ночевать на даче,
Но солоп больше не контачил
Он у лачужечки слегка кирнул
И блевануть в кустарник завернул
И здесь у самого ручья,
Совсем как в басне у Крылова
(Хочу я в скобках вставить слово)
Осел увидел Соловья, и говорит ему:
Хиляй сюда, чувак,
Я слышал ты отличный лабух
И славишься в лесных масштабах как музыкант
И даже я решил послушать Соловья
Стал Соловей на жопе с пеной
Лабать как Бог перед Ослом
Сперва прелюдию Шопена
И две симфонии потом
Затем он даже без запинки
Слабал ему мазурку Глинки….
Пока наш Соловей лабал,
Осел там пару раз сблевал
"Вообще лабаешь ты неплохо"
Сказал он Соловью со вздохом,
"Но скучны песенки твои,
И я не слышу Сан-Луи
А уж за это, как ни взять,
Тебя здесь надо облажать.
Вот ты б побыл в Хлеву у нас
Наш Хлев на высоте прогресса
(Хотя стоит он вдалеке от Леса)
Там знают, что такое джаз
Там даже боров, старый скромник
Собрал девятиламповый приемник
И каждый день, к двенадцати часам,
Упрямо не смыкая глаза
В эфире шарит по волнам,
Желая слышать звуки джаза
Когда-то он на барабане
Лабал в шикарном ресторане,
Где был душою джаза он
Был старый Хлев весь восхищен,
Когда Баран, стиляга бойкий
Надыбал где-то на помойке
Разбитый, старый саксофон
На нем лабал он на досуге
И "Караван" и "Буги-вуги"
Коза обегала все рынки,
Скупая стильные пластинки
Да и Буренушка сама
От легких блюзов без ума
Корова Манька, стильная баруха
Та, что с рожденья лишена была
И чувства юмора и слуха,
Себя здесь как-то превзошла
Она намедни очень мило
Таким макаром отхохмила:
Склицала где-то граммофон
И на него напялила гандон
Немного рваный, ну и что ж,
Ведь звук настолько был хорош,
Что всех, кто слушал
Била дрожь
А ты, хотя и Соловей,
И музыкант весьма умелый,
Тебе хочу сказать я смело,
Что ты, падлюка, пальцем делан
Ты пеночник и онанист
И видно на руку не чист…"
Таким макаром у ручья
С говном смешали Соловья
Друзья, нужна в сей басенке мораль?
И на хуя ль!

Нетрудно догадаться, что в 1951 году, имея дома не уничтоженным и передавая, вдобавок, это текст другим, любой советский гражданин подвергался немалому риску, в зависимости от обстоятельств. Тогда неосторожно сказанное слово или действие, скажем, с газетным портретом товарища Сталина, могло повлечь за собой элементарные лагеря. Но об этом в то время мы лишь смутно догадывались, узнав все подробности гораздо позднее, при Хрущеве. Тем не мене, уже тогда повеяло от всего этого романтикой риска, чем-то сродни пафосу Молодой Гвардии, только наоборот. Несмотря на то, что героем басни был постоянно высмеиваемый в советской печати образ стиляги, что-то родное и близкое было в ней, и в первую очередь - новый жаргон чуваков, стильных молодых людей, стильных барух, о которых мы только слышали, но даже и не могли мечтать. Ну, и конечно признание приоритета джаза перед всякими там прелюдиями и мазурками, которыми нас пичкали с утра до ночи по радио, не умолкавшего в квартирах, на улицах и площадях, везде. Эта басня стала поводом для первого серьезного идеологического конфликта с отцом, затянувшегося на десятилетия. Дело в том, что он случайно, а может и не случайно обнаружил бумажку с текстом у меня в письменном столе, где я ее прятал. По тому, что и как он говорил об этом, я понял, что между нами пропасть, что я не изменюсь, что теперь придется притворяться и тщательнее скрывать свои мысли, намерения и поступки, друзей, образ жизни. Только во взрослом состоянии я по-настоящему смог понять, каким ударом для моего отца, бывшего всегда убежденным коммунистом, было осознание того, что его любимый сын поддался вражеской буржуазной идеологии, стал чужим, да и небезопасным для него самого. Тем более, что он сам был секретарем парторганизации у себя на факультете, и знал, как караются всякие идеологические перекосы, даже если это касается не тебя лично, а твоих родственников.

В то время слово "стиляга", вошедшее с 1948 года в обиход, с легкой руки некоего Беляева, автора фельетона в "Крокодиле", уже вовсю использовалось в пропаганде и воспитательной работе. Этот термин встал в ряд с такими словами-дубинками как "космополит безродный", "низкопоклонник", "отщепенец", "плесень", и был оскорбительным для тех, кого так называли. И если уж кого-то и назвали, то это было предупреждением, что у него могут быть неприятности - выгонят из учебного заведения, из комсомола. А дальше это уже как хвост, как "волчий билет". Оставалась армия и неквалифицированный труд. Движение против "стиляг", организованное партией, попало на благотворную почву советского массового сознания. На Руси и раньше выскочек не жаловали, а в социалистической действительности, после многолетнего искоренения лучшей части населения и политики тотальной уравниловки, - тем более. Простого советского человека не нужно было особенно агитировать против молодых людей, не желавших быть похожими на всех, ни внутренне, ни внешне. А главным методом выделиться из толпы тогда считалось быть "стильным": в одежде, в прическе, в манере ходить, в умении танцевать "стилем", в умении разговаривать на своем жаргоне. Поэтому-то и родилось слово "стиляга", напоминающее другие малоприятные слова типа "доходяга", "бродяга", "бедняга" и т. п., отдающее презрительным сожалением с оттенком брезгливости. Оно было придумано в нужный момент разгара холодной войны и сыграло роль "ату!" для родителей, учителей, комсомольских вожаков, дружинников, а самое главное - для так называемых простых советских людей, послушных обывателей, для которых у нас было одно название - "жлобы". Вместе со словом появился и карикатурный образ некоего хилого недоноска на тонких ножках, с усиками, в одеждах немыслимой формы (плод больного воображения завистника-каррикатуриста). Рисунок 1 Рисунок 2 Рисунок 3 Рисунок 4 Рисунок 5 Рисунок 6 Рисунок 7 Рисунок 8 Рисунок 9 Рисунок 10. Даже в эстрадных концертах музыкальными средствами создавались пародии на стиляг, да и на джаз, заодно. Популярная тогда Нина Дорда под аккомпанемент оркестра Эдди Рознера пела песню о стиляге, где были такие слова: "Ты его, подружка, не ругай, может он залетный попугай, может, когда маленьким он был, кто-то его на пол уронил, может болен он, бедняга, НЕТ - он просто-напросто СТИЛЯГА!" (последняя фраза выкрикивалась всеми оркестрантами, одновременно показывавшими пальцем на трубача маленького роста, вынужденного изображать этого морального урода).

И вот в таких условиях ко мне попала эта басня, вызвавшая одно желание - поскорее познакомиться с настоящими "стилягами", стать как они, войти в их заманчивую жизнь. До этого у меня уже началась какая-то жизнь вне двора. Это были поездки на велосипеде по Москве с целью освоения дальних ее районов, вечерние прогулки вдоль Новослободской улицы с компанией друзей в надежде с кем-нибудь познакомиться, а чаще - просто так, от нечего делать. Но здесь было невозможно встретить никого нового, гуляли в основном обычные школьники этого района, и расходились рано. Вот тут-то и просочились слухи о "Бродвее", месте, где собираются стильные "чуваки" и "чувихи" со всей Москвы, где есть такое место как "Коктейль-холл". В это же самое время, то есть когда я был в девятом классе, произошло еще одно важное событие. Отец моего школьного друга, Юры Андреева, бывший сотрудник разведки, работавший во время войны в странах Европы, взял нас с собой в самый модный тогда ресторан "Аврора" (ныне "Будапешт"). Ресторан этот был известен тем, что только там играл официально джаз-оркестр, но не простой, а руководимый легендарным барабанщиком, выходцем из Венгрии, Лаци Олахом. Отец Юры познакомился с Лаци еще в довоенные времена, в Венгрии. Для меня это было первое в жизни посещение ресторана, поэтому, когда мы вошли в этот, довольно роскошный и по теперешним меркам зал, мне показалось, что я попал в рай. Колонны, роскошные женщины, закуски и вина, живой джаз на сцене. Как только мы сели, Лаци Олах подошел к нашему столику и поздоровался с Юриным отцом, обнаружив большое почтение и сильный иностранный акцент. Затем, когда он начал играть, особенно, исполняя свои "брэйки", я все сразу понял - я буду джазовым музыкантом, причем барабанщиком. Этот вечер запомнился мне на всю жизнь. Но тогда я был еще обычным стеснительным школьником, одетым согласно доморощенной дворовой моде, в синюю рубашку с белыми полосками, в вельветовую куртку с "кокеткой" и с карманами на молниях, в кепку с разрезом посредине и с резиновым козырьком, обшитым материей (кепки шил один на всю Москву мастер во дворе Столешникова переулка). Так вот, когда начались наши первые вылазки на "Бродвей", мы почувствовали там себя довольно неуютно среди более взрослых, самоуверенных и недоступно стильно одетых "чуваков" и "чувих". Кстати, их было совсем немного, но они резко выделялись на фоне серой толпы зевак, приходивших на "Бродвей", чтобы тоже "прошвырнуться" и приобщиться к "центровой" жизни. Для нас это была первая школа жизни, мы приглядывались ко всему - к одежде, к манерам.

"Бродвеем" называлась часть левой стороны улицы Горького, если идти от памятника Пушкину до самого низа. Здесь каждый вечер, часов с восьми до одиннадцати, двигались навстречу два потока людей, рассматривавших друг друга. Дойдя до крайней точки, поток разворачивался и шел в обратном направлении, и так по несколько раз за вечер. Противоположная сторона улицы, не считавшаяся "Бродвеем", была практически пуста, если не считать обычных прохожих. Фактически, здесь был постоянно действовавший уличный клуб, игравший очень важную роль в жизни Москвы.

Назад Дальше