В шестую ночь мы вышли из сплошных лесов, покрывавших Абадзехскую землю; при лунном свете открылись нам широкие холмистые поля, ограниченные вдалеке темною полосой леса, обозначавшего течение Сагуаши. Сколько мы ни спешили пройти открытое пространство, а утренняя заря застигла нас еще на этом берегу. Река протекала двумя широкими рукавами с свойственною ей кипучею быстротой. Оба мы не умели плавать, что нас понудило условиться, пока можно касаться грунта, идти вместе, а в случае глубины спасаться отдельно, для того чтобы напрасно не топить один другого. Не зная местности, нам приходилось отыскивать брода по следам, которых напрасно искали наши глаза; нигде ни малейшей приметы человеческой жизни, будто никогда, никто не проникал в это пустынное место. Между тем нельзя было медлить ни мгновения, день занимался, и нас могли увидать издалека. Не мешкая, мы разделись, привязали платье за спину и, взявшись крепко под руку, вошли в воду. Первый рукав Сагуаши был не очень глубок; вода доходила только до груди, но зато неслась с такою быстротой, что неимоверных усилий стоило держаться на ногах, и палки, на которые мы упирались, рвало из рук. Только воловья сила татарина позволяла мне устоять против течения; с его помощью я благополучно перебрался на отмель, за которою лежало главное русло реки. Более плавное течение обнаруживало в нем глубину, которой мы не знали каким способом преодолеть. Но тут не было времени думать: за нами лежала неволя; впереди манила надежда близкой свободы; мы схватились под руку и вошли в реку. На третьем шагу вода хлынула через голову. Помня условие, я вырвал руку и бросился плыть, как знал. Абдул-Гани нырнул на дно, потом показался на поверхности, схватил меня судорожно за руку и заставил невольно перевернуться на спину. К счастью, он не захлебнулся. Работая ногами и одною рукой, я делал сверхъестественные усилия, для того чтобы удержаться на воде. Абдул-Гани, уцепившись крепко за руку, тянул меня на дно; по временам, вынырнув, вскрикивал: "лай илай!" и погружался, не докончив молитвы. Между тем нас несло по течению, река становилась все шире, казалось, не было конца водяному пространству; машинально, без мысли, без надежды на спасение я бил ногами губительную струю. Вдруг меня чем-то ослепило, и в то же время я почувствовал сильный толчок в голову; инстинктивно бросив руку в ту сторону, откуда толкнуло, я ухватился за твердый предмет. Это был древесный сук. Абдул-Гани, вынырнувши, не упустил уцепиться за него обеими руками. Нас остановило большое дерево, колыхавшееся на поверхности воды; корнями оно держалось еще за матерую землю, что и позволило нам пробраться по нем на другой берег. Почувствовав землю под ногами, Абдул-Гани возгласил: "лай илай иль Аллах, Магомеден ашгеден рейсулула" и, не дожидаясь меня, не слушая крика: "тохта! тохта!" ( погоди), бросился бежать с быстротою стрелы, пущенной из лука. Напрасно я гнался за ним, стараясь его остановить. Наконец силы ему изменили; он упал на землю почти без дыхания, и тогда только я его настиг. Два глубоких следа остались после нас на траве и на мокром песку; упреками в том, что он опять сделал глупость, их нельзя было изгладить; поэтому я позаботился только скорее увлечь его в невысокий, но чрезвычайно густой лес, находившийся недалеко от переправы. Выбрав скрытное место, мы развесили по деревьям наше мокрое платье для просушки; сами в том виде, как создала нас природа, остались ожидать солнца, долженствовавшего обогреть нас после продолжительного купания. К несчастью, наше ожидание не сбылось. Вместо солнца небо покрылось тучами; с гор подул свежий ветер, и скоро полился проливной дождик, под которым мы просидели далеко за полдень, одним оттиранием приводя в движение остывавшую кровь. Наше положение было, право, незавидно, и не знаю, перенес ли бы я его в другую минуту, неподдерживаемый одушевлявшею меня тогда надеждою вырваться на свободу. С первым солнечным лучом, пригревшим наши окоченевшие тела, мы встрепенулись и, забыв недавно прошедшее мучение, принялись думать, как бы вернее достигнуть конца нашего предприятия. Абдул-Гани не ожидал, что наше платье высохнет до вечера; идти в нем ночью по открытой степи, если оно будет еще сыро, он считал невозможным, говоря, что при самом небольшом ветре мы лишимся сил двигать ноги и непременно умрем. Его мысль была надеть платье и пойти лесом, пока не село солнце, для того чтобы скорее просушить его на себе. Я отказывался идти днем, но потом имел слабость согласиться на предложение Абдул-Гани, уверявшего меня, кроме того, что он знает место, где мы находимся, что на нем бывал не раз и поведет меня такими тропинками, на которых нет возможности встретить живого человека; а что касается до погони, так нас после шести дней, наверное, перестали искать или ищут в совершенно другой стороне. Последнее предположение татарина я сам считал весьма вероятным, потому что мы, заключая по местности, прошли к низовью Сагуаши, далеко западнее нашего прямого пути на Кубань, около которого черкесы должны были нас караулить. Это нас погубило.
Одевшись не без труда, мы пошли сушить на себе платье. Сначала Абдул-Гани вел меня по глухому лесу, позволявшему действительно идти днем, не опасаясь встречи; но потом он вышел на большой луг, окаймленный купами деревьев, окруженных частым кустарником, и покрытый высокою травой, по которой несколько битых тропинок вели к арбяной дороге. Это последнее обстоятельство чрезвычайно мне не понравилось; я остановился, чтобы сказать моему товарищу, что не намерен идти по месту, испещренному дорогами, а вернусь в лес и залягу в нем до ночи, предоставляя ему делать что хочет, если располагает иначе. В эту самую минуту я услыхал в кустах перед нами разговор, и до моего слуха долетел знакомый голос Алим-Гирея. Мы наткнулись на ожидавшую нас засаду; следы на берегу Сагуаши нам изменили. Не теряя присутствия духа, я понял, что нас еще не заметили, иначе не стали бы громко говорить, указал татарину на кусты, приложил палец к губам и скорым шагом пошел обратно по тропинке. Во ста шагах стоял высокий дуб, окруженный частым кустарником; я добрался до него, не оставляя следа, и лег в кусты. Абдул-Гани между тем как угорелый бросился бежать по траве совершенно в другую сторону, но заметив, что я нашел хорошее место, чтоб укрыться, повернул ко мне и также лег в кустах. Между нами было шагов пятьдесят расстояния. Я видел глубокий след, оставленный им на траве, понимал, что он пропащий человек, но надеялся, что меня не найдут. Место, где я лежал, накрывшись черкескою одного цвета с землею и с сухими листьями, было выбрано так удобно, что даже черкесской сметливости и черкесскому глазу трудно было меня увидать. Около часу лежал я в этом положении, колеблясь между страхом и надеждою; все зависело от того, поедут ли черкесы, наскучив караулить, в нашу сторону, и, когда по следу, чего нельзя было миновать, наедут на Абдул-Гани, скажет ли он, где я скрываюсь. Сбылось, чего я боялся. Перед захождением солнца я увидал Алим-Гирея с каким-то другим абадзехом, медленно следовавших вдоль роковой тропинки, по которой мы вышли из лесу. След Абдул-Гани не скрылся от их привычного глаза; они пристально его рассмотрели, вынули ружья из чехлов и, пустив лошадей рысью, наехали прямо на него. Мне все было видно. Ногаец, чувствуя себя открытым, вскочил и с поднятою палкою, как разъяренный зверь, бросился на абадзехов. Вид ружей, направленных ему в грудь, остановил порыв этой бешеной храбрости. В мгновение ока его бросили на землю и связали. Алим-Гирей стоял над ним, уперев в него дуло ружья.
– Где русский? Отвечай!
– Не знаю! Мы поссорились два дни тому назад и пошли разными дорогами.
– Врешь! На берегу Сагуаши два следа: поутру вы не разлучались еще. Говори или убью! – Алим-Гирей взвел курок.
Абдул-Гани молча указал на дерево, возле которого я залег.
Товарищ Алим-Гирея приблизился к нему, обошел кусты и вернулся к Абдул-Гани, не заметив меня в пяти шагах. Я смел еще надеяться, авось не найдут.
Снова принялись грозить ногайцу; он вторично указал в мою сторону. Абадзех опять принялся искать. Видя, что нет спасения, я дал ему подойти и поднялся мгновенно, помышляя с ним сцепиться. Мы были человек на человека. Алим-Гирей не мог остановить татарина, порывавшегося освободиться. Но мой противник сделал прыжок в сторону, выхватил шашку и, описывая ею круги над моею головой, кричал, чтоб я сдавался. Я шел к нему, имея правую руку за пазухою, по особому расчету: мне хотелось сдаться на условиях. Алим-Гирей, заметя, что я прячу руку, кричал своему товарищу остерегаться, потому что у меня должен быть нож.
По мере того как я подходил, абадзех отступал и, приноравливаясь ударить меня по голове, кричал, чтоб я сдавался и прежде всего бросил нож.
Алим-Гирей, видя, что происходит, крикнул абадзеху кончать дело, рубить меня только не по голове, а по ногам, чтоб я упал.
Перспектива открывалась для меня самая неутешительная, с прорубленными ногами остаться навсегда калекою: я остановился.
– Алим-Гирей, – закричал я, – хотите вы меня живого или мертвого?
– Сдайся добром и ты будешь жив.
– Хорошо, Алим-Гирей, я сдамся, только не простому человеку, а тебе, старому дворянину, Дауру, если ты мне дашь святое слово, что мне не будет сделано оскорбления и меня не станут вязать; иначе Бог рассудит! Клянись за себя и за Аслан-бека!
Алим-Гирей поклялся Кораном да могилою отца и матери.
Тогда я подошел к нему.
– Брось же ножик.
Я вынул из-за пазухи пустую руку: на, возьми его!
Алим-Гирей засмеялся.
– Обманул ты нас, да нечего делать: клятва дана, и я сдержу ее; тебе нечего бояться брани и оскорблений.
После того абадзехи посадили нас на лошадей, сами поместились на крупе и повезли вверх по Сагуаше, к сборному месту многочисленной шайки кабардинцев и абадзехов, помогавших Тамбиеву нас отыскивать. На высоком обрывистом берегу реки ожидали нас уже несколько человек, прочие съезжались один за другим. Тамбиев приехал поздно ночью. Ожидая его, слезли с лошадей и расположились на земле отдыхать, поместив меня посередине. После заката солнца поднялся холодный северный ветер, насквозь продувавший мое мокрое платье. Татарин был прав: с мокрым платьем на теле можно умереть в открытой степи. Я переносил много боли, много страданий, но подобного мучения я еще не испытывал. Рубашка жгла меня как огнем; при каждом порыве ветра будто тысячи раскаленных игл вонзались в мое измученное тело. Пытка дошла до такой степени, что я потерял силу ее переносить, но гордость не позволяла мне просить черкесов помочь беде; в первый раз я почувствовал желание положить навсегда конец моим страданиям. В пяти шагах, под крутым обрывом, шумела Сагуаша. Непреодолимая сила влекла меня в реку. Я оглянулся: черкесы, казалось, все заснули; легко было придвинуться к краю обрыва; но при первом движении, которое я сделал в ту сторону, Алим-Гирей, спавший только одним глазом, быстро перегородил мне дорогу.
– Это что значит? Куда ты? в реку? Да чего ты боишься, когда я поклялся, что тебя не станут обижать?
Не получая ответа, он взглянул мне в лицо, ощупал платье и понял мои страдания. Он и еще другой абадзех накрыли меня своими бурками, после чего боль стала постепенно уменьшаться. Когда дали знать, что Тамбиев подъезжает, Алим-Гирей вышел к нему навстречу и долго с ним переговаривал; потом они подошли поздравить меня с тем, что я, по милости Аллаха, не погиб в лесу, и говорили, что я должен считать себя счастливым, опять попав в их власть. Не знаю, была ли это ирония, могу только сказать, что я других упреков не слыхал от Тамбиева. После этого сели на лошадей и повезли меня, накрытого двумя бурками, в ближайший аул, верст за десять, где я обогрелся возле огня, немного поел и заснул летаргическим сном. И в этот раз последние трое суток я положительно ничего не ел, но не чувствовал от этого заметного упадка сил, хотя еще в ночь перед переправою прошел верных двадцать верст, и даже готов был, если бы нас не схватили, идти, не останавливаясь, до Кубани. С первого ночлега до аула, в котором я жил у Тамбиева, мы дошли в два перехода. Мщение Тамбиева заключалось в том, что он меня заставил идти пешком всю дорогу, это новое мучение я перенес с привычным мне упрямым молчанием, столько же сердившим черкесов, сколько оно внушало им уважения к моему характеру. Не было страдания, которым бы они могли вынудить от меня жалобу или просьбу облегчить мое положение. Тамбиев часто повторял:
– Твоя сердит много: хорошо не скажи, худо не скажи, никогда проси не будет. – Это значило: ты очень сердит: за хорошее не благодаришь, за дурное не бранишься и ни о чем не хочешь просить.
Замечая усилие, с которым я передвигал усталые ноги, Аслан-Бек, платя упрямством за упрямство, как будто в извинение своего поступка со мною, слезал с лошади и шел сам возле меня, уверяя, что она крайне измучена, а другой лошади для себя или для меня он нигде не может добыть.
По возвращении в аул я занял с Абдулом-Гани прежнюю избу; его приковали исправленною цепью, а мне наложили оковы на ноги. Первая встретила меня с непритворною радостью черная Хакраз, забывшая побои, которыми я ее угостил в лесу, право, против моего желания и только для спасения ее от смерти. Абдул-Гани не пожалел бы ее. Потом Аслан-Коз, воспользовавшись минутой, когда не было караульных, показалась у дверей, улыбнулась мне и только успела шепнуть, что новый дом готов и меня переведут в него на другой день. Все приняло для меня свой прежний вид. Абдул-Гани прорыдал весь вечер, проклиная свою глупость, и с растерзанным видом просил простить его. Глубокое его отчаяние возбудило мою жалость. Зная, что нас разлучат и на первое время все караульные, которыми Тамбиев мог располагать, будут находиться у меня, а его оставят, может быть, одного, надеясь, что в одну или две ночи нельзя перепилить оков, я указал ему на приготовленное мною средство избавиться от них и снова бежать. По обыкновению ногаец не понимал ничего, и я долго должен был ему толковать употребление ключа и способ, как добраться до замка, висевшего за стеною, с наружной стороны избы, что было возможно только через крышу. Все сбылось, как я предполагал. В новом помещении три человека пришли меня караулить, несмотря на положительную невозможность уйти из него. Абдул-Гани остался один и в первую же ночь воспользовался ключом и моими советами. В этот раз он более не возвращался, десять дней бродил по лесам, от голода съел свои чувяки из телячьей кожи, а все-таки кончил тем, что дошел до родного Тохтамыша. Несмотря на свою силу и, казалось, неразрушимое здоровье, он не перенес безнаказанно страданий семимесячного плена и четырех попыток спастись. Скоро после прихода домой он начал чахнуть и умер через полгода.
Двум пленным Тамбиева, казаку да татарину, я указал путь к свободе; за то судьба, казалось, совершенно отрезала его для меня самого. Новый дом для меня, над которым Аслан-Бек трудился так долго, состоял из крепкого деревянного сруба с потолком, не существующим в обыкновенных черкесских постройках. В глубине избы находился другой сруб из толстых бревен, с бревенчатыми полом и потолком, снабженный низенькими дверьми: в нем-то я должен был поместиться. В этой темнице, имевшей большое сходство с ящиком увеличенного размера, царствовала совершенная мгла; окна не было; свет и воздух проходили только в незамазанные щели между бревнами стены, обращенной вовнутрь большой избы. В затворе я мог только лежать и сидеть; на ноги подняться было невозможно. Каждый день растворяли на несколько мгновений дверь, запертую двумя запорами и замком, ставили миску с молоком и кашею, кувшин воды и тотчас затворяли. Все платье, кроме рубашки и холщовых шаровар, у меня отняли. Сверх оков на ногах меня еще приковали по-прежнему за шею; хотели мне сковать также руки, да во всей абадзехской земле не нашли потребных на то желез. В таком положении я пролежал конец июля, август, сентябрь и октябрь без движения, без занятия, без света, почти без свежего воздуха, без надежды на освобождение. Что я перенес и передумал в это время известно одному Богу; рассказывать было бы слишком долго, к тому же, как было сказано, я не пишу исповеди, а вспоминаю одни факты. Не стану от них отклоняться.
На первых порах мною овладело глубокое уныние. Мое положение казалось до того нестерпимым, возможность освободиться столь невероятною, что не раз мне приходила мысль уморить себя голодом или разбить голову об стену. Одно время я перестал даже есть и около шести дней не трогал пищи, стоявшей возле меня; потом вдруг проявлялась опять надежда: вырабатывалась уверенность, что с твердою волею и терпением можно вырваться даже из этой темницы и спастись, несмотря на кабардинцев и на всех абадзехов, перегораживших дорогу на Кубань. Тогда я переходил к неумолкаемой, лихорадочно потрясавшей меня умственной деятельности, день и ночь придумывал средства к спасению; каждому предположению моему постоянно противился только недостаток какой-нибудь самой незначительной вещи, камня, кусочка железа, способных обратиться для меня в орудие свободы. Все мои мысли, все желания были обращены к одному предмету – добыть ножик, но как и где его добыть? Ножа мне не давали в руки не только для еды, но даже для крошения табаку, из которого я делал нечто похожее на пахитосы; я был принужден рвать его ногтями. Пока я мысленно ухищрялся, как бы преодолеть судьбу, дни тянулись для меня без конца. Для того чтобы не помешаться на одной мысли, занимаясь ею исключительно, я выучился жить двойною жизнью. Мне стоило только днем задумать о том, что желал видеть во сне, и ночью все задуманное представлялось так ясно, будто я испытывал его наяву. Этим способом я переносился куда хотел, видел кого желал и часто, просыпаясь, не умел в первые минуты отличить сна от действительности: так живы, так ощутительны были картины, являвшиеся во сне моему воображению.