Анатолий Зверев в воспоминаниях современников - Анатолий Зверев 10 стр.


С давних пор, как реликвия, хранился у меня берет Владимира Луговского, настоящий баскский, которым поэт очень гордился. Вот, подумала я, достойный случай отдать его, пусть послужит теперь художнику. Я принесла берет, и мы с Наташей надели его на Зверева. Он не протестовал, наоборот, покрасовался у зеркала, лихо сдвинув набок берет, который пришёлся ему.

- Всё в порядке, детуля! - сказал он на прощание…

Несколько раз Зверев звонил мне по телефону, смущённо спрашивал:

- Детуля, как дела?

Понимала, что надо бы позвать к себе, пригреть, угостить… Но всегда что-то мешало, какие-то дела, суета. Испытывала неловкость, что не приглашаю, и так каждый раз. Со стыдом вспоминаю об этом сейчас, с угрызением совести. Что пользы, что толку?.. Дурацкая наша типично русская черта - это позднее раскаяние, никому уже не нужное.

Осталось, пожалуй, рассказать ещё об одной встрече со Зверевым. Удивительной! Произошла она на кладбище "Введенские горы". Собралась туда, чтобы положить цветы на материнскую могилу. У ворот кладбища в цветочном магазине купила два горшочка цикламенов. Холодно. Накрапывает дождь, осенний, мерзкий. Забегаю ещё по дороге в контору, чтобы уплатить там за уборку нашего участка. Какое-то время приходится ждать, выхожу, а дождь льёт уже вовсю, времени у меня в обрез, мне ещё нужно заехать к моей старой нянюшке, завезти ей деньги. Несусь почти вскачь. Пробегаю мимо старого склепа, чей-то барский. Обычно на нашем кладбище такие склепы используют как помещение для уборщиков. Дверь приоткрыта. На бегу мельком заглядываю туда - и глаз мой мгновенно схватывает живопись то ли на картоне, то ли на фанере, лежит на огромной бочке. Бегу дальше, но мысль не оставляет: "Что же это может быть такое знакомое?.. Уж не Зверев ли?"

Вдруг, сама не понимая, почему, останавливаюсь и поворачиваю обратно. Надо проверить! Подхожу, распахиваю дверь. В склепе женщина-уборщица, пожилая, грузная, кажется даже, что под мухой.

- Здравствуйте, - говорю. И начинаю разглядывать картину, что лежит на бочке. Большая, размером 80 на 60. Изображён на ней старик, написана мастихином, роскошное масло на оргалите. Чудеса! Глаз меня не подвёл - без сомнения, Зверев. Но как она тут оказалась? Может быть, какой-нибудь художник здесь ютится? Осматриваю помещение склепа - вроде бы никаких признаков, одни лопаты, грабли да метла. Спрашиваю у женщины:

- Что вы здесь закрываете этой фанерой?

- Как что, - отвечает неприветливо, - песок в бочке.

А я про себя решаю, что без этой "фанеры" отсюда не уйду. И прошу женщину, чтобы она мне её уступила, выручила, говорю, что хочу прикрыть цветы на могиле от дождя, специально придумывая версию. Предлагаю на пол-литра. Она и слушать не хочет, бочку ей нечем покрывать. Я продолжаю упрашивать. Наконец, сходимся на десятке. Забираю картину. Она перемазана в песке, беру её под мышку, в другой руке пакет с цикламенами; дождь хлещет, бегу. Ставлю горшочки с цветами на могилу и, счастливая своим приобретением, отправляюсь дальше, тоже бегом - к трамваю. А на нём доезжаю к нянюшке. Вваливаюсь к ней - мокрая, в руках картина. Она недоумевает. Даёт мне сразу же полотенце, чтобы утереться, но я протираю картину.

Надо сказать, что нянюшка моя, Екатерина Дмитриевна, человеком была удивительным, глубоко религиозным, старых правил. Было ей тогда без малого девяносто, но сохранила она свежий ум, юмор и твёрдость суждений.

Я отлично знала, что грехом считается уносить что-либо с кладбища. Но врать нянюшке, что-то придумывать по поводу картины мне не захотелось. Рассказываю ей честно, как всё было. Она удивлена, но, по-видимому, не осуждает, хочет посмотреть картину. Но куда её поместить? В нянюшкиной комнате и места-то для неё нет, всё заставлено, тесная светёлка, в углу образа и всегда горящая лампадка. Осмотрелась - некуда. И тогда нянюшка, удивив меня, говорит:

- Ставь сюда!

Боже мой, разрешает поставить картину, притащенную с кладбища, грязную, на свою белоснежную, точно девичью, постель с кружевным покрывалом, единственное украшение её горницы, на которую ни прилечь, ни присесть никогда никому не разрешалось?! Я в замешательстве.

- Ставь, ставь! - повторяет она.

Вместе мы разглядываем картину.

Одноглазый старик, написанный маслом в коричнево-зелёных тонах, глядит на вас изучающе своим зелёным оком и слеза у него на щеке как будто дрожит. Знаменитая подпись Зверева "АЗ" причудливо вплелась в волнистую бороду старца.

Долго стоим. Я смотрю на свою нянюшку. Вид у неё умилённый. Я всегда замечала в ней удивительную чуткость в восприятии искусства. Но Зверев?!. Спрашиваю:

- Нравится?

Отвечает:

- Да. Нравится.

- А как вы думаете, что это за старик, кто он, по-вашему?

- Спас, вот кто это… Спас, - отвечает она без тени сомнения.

Анатолий Зверев так и не увидел этой своей картины, хотя Наташа и рассказала ему всю фантастическую историю её чудесного обретения. Спрашивала: когда он её писал, где, как она могла вдруг оказаться на кладбище?

Он только хитровато улыбался в ответ, может быть, и сам не помнил.

А картина эта заняла в моём доме надлежащее место. И я уже не мыслю себя без неё.

Вскоре горестная весть обрушилась на Москву. Скоропостижно скончался Зверев, пятидесяти пяти лет от роду.

Отпевание состоялось в церкви, что находится в Обыденном переулке. Вся художественная интеллигенция собралась почтить его память. Конечно же за исключением деятелей столь почтенной организации, как МОСХ, членом которой Зверев даже и не состоял. Горы венков, цветов…

В гробу он лежал, словно праведник. Вся шелуха жизни отлетела, сброшена шутовская маска, которой он защищал себя от жестокости жизни. Лицо спокойно, величаво, красиво.

Священник, отпевавший Зверева, будто не мог налюбоваться покойником. С благоговением он кадил ему, склоняясь над гробом, умилённый. Никогда ещё не приходилось мне видеть такого отпевания. Запомнилось тогда и прелестное, исполненное скорби лицо Наташи. Она стояла со свечой у гроба, как чёрный ангел.

Неисправимы человеческие нравы. И, как это ни горько, настоящая оценка творческой личности, как правило, приходит лишь посмертно. Надо умереть, чтобы возродиться и уже жить вечной жизнью в искусстве. Анатолий Зверев не избежал этого. Хотя, что говорить, творчество его и при жизни было уже известно многим, уважаемо, высоко ценимо, как у нас, так и за рубежом.

Поистине нужно быть гением, чтобы, пренебрегая бесприютностью, неустроенностью, скитальческим бытом, преследованиями "охранителей порядка", пропеть хвалу жизни, создать радостный гимн её волшебным превращениям. Страстно развернуть палитру мира, силой таланта и красок защитить его, восстать против распада.

На этом и закончу.

ОЛЬГА СЕВЕРЦЕВА
В пятидесятые

В начале 50-х годов актриса Надежда Александровна Волк-Леванович вела театральный кружок в парке "Сокольники". Её внимание привлёк юноша, сын технической сотрудницы, который появлялся на занятиях кружка и беспрерывно рисовал на всём, что попадало ему под руку. Работы его были преднамеренно небрежны, но удивительно живы и точны. Был он нелюдим, застенчив и одновременно - несколько высокомерен.

Она собрала его рисунки и показала их своему брату Александру Александровичу Румневу. Обладая острым художественным чутьём, Александр Александрович сразу распознал незаурядный талант автора рисунков и отправился знакомиться с юношей. Неприкаянный, но весьма самоуверенный Толя Зверев поначалу настороженно отнёсся к элегантному пожилому человеку, но Румнев сумел тактично завоевать его доверие. Завязалось знакомство. Румнев покупал ему краски и всё необходимое для рисования. Потом Толя Зверев стал бывать у него дома, где было неплохое собрание картин и много книг по искусству, к которым он пристрастился.

Александр Александрович часто приводил Толю к своим друзьям. Не имея собственной мастерской, Толя работал у знакомых. Несколько раз он писал и у нас дома - у Габричевских. Выдержать его было непросто. Своим цепким, наблюдательным умом Толя быстро оценивал обстановку и порой начинал актёрствовать. Писал он очень быстро и размашисто. Приходилось застилать всю комнату газетами или раскатывать рулоны обоев. Обмакнув кисти в краску, Толя с криком "Фоер!" ("Огонь!") набрасывался на лист бумаги. Резкие, лихорадочные движения руки чередовались с мягкими, нежными прикосновениями кисти к бумаге, что находилось в полном соответствии с движениями его души. Уже через несколько минут на плоскости картины почти документально фиксировалось душевное состояние художника, вызванное впечатлениями извне. Факт действительности с поразительной энергией и убедительностью трансформировался в искусство. Иногда он прерывался и пускался в изложения своих художественных и идейных позиций, куража ради стремясь формулировать их в максимально парадоксальной форме.

Талант Зверева и он сам были совершенно неуправляемыми. Румнев иногда пытался найти для него заказную работу, но Толя не хотел или не мог делать что-то не по наитию. Только один раз Румневу удалось уговорить его сделать иллюстрацию к своей статье о Марселе Марсо в журнале "Искусство кино". Сохранилось также несколько рисунков Зверева к "Золотому ослу" Апулея.

Страшно было смотреть, как Толя брал свой какой-нибудь прекрасный натюрморт с цветами, написанный пастозно на фотобумаге, которую он получал в неограниченном количестве с фотостендов в Сокольниках, и начинал запекать его над газовой горелкой, или посыпать песком и золой.

Благодаря усилиям Румнева, Толя стал известным, а потом и модным художником. Его бессребреность была удобна для хватких людей, у которых за еду и выпивку он оставлял свои работы.

У Румнева был специальный счёт в сберкассе, на который он клал все полученные за Толины работы деньги и потом выдавал их ему на профессиональные нужды. Но обычно эти деньги Толя прогуливал со своими приятелями, и Румневу приходилось самому снабжать его всем необходимым, надеясь таким образом помочь Звереву добиться признания.

Имея большие художественные связи, Румнев начал рекламировать искусство Зверева, устраивать показы его работ, и кое-что ему удалось даже продать, что в 50-е годы было редкостью.

Большой удачей оказался приезд из Франции дирижера Игоря Маркевича. Румнев показал ему зверевские работы, и тот купил многие из них. С этого момента началась Толина известность за рубежом, где Маркевич организовал несколько его выставок. Он и Румнев даже пытались открыть на него счёт в банке, о чём вели переговоры с министром культуры - Е. А. Фурцевой.

ВЛАДИСЛАВ ШУМСКИЙ
Магический Анатолий Зверев

Художник в своей жизни …

Родился в 1931 году, 3 ноября, в Москве. Первое своё рисование, как помню, совершил в пятилетием возрасте. Девяти лет, перед войной, был зачислен в кружок рисования в пионерском лагере. Тот кружок рисования напоминает мне сон, "утренний туман".

С началом войны, - продолжал художник, - рисованием не занимался. Жил в Москве. Шли бомбёжки. Потом мы эвакуировались в Тамбовскую губернию, в деревню Берёзовка Красивского района. Там была родина моего отца. Жили там с родителями - с матерью и отцом. Мать - Пелагея Никифоровна, отец - Тимофей Иванович. Мать - рабочая, прачка, отец был инвалидом первой группы с гражданской войны. В деревне прожили два года. Рисовать не удавалось. Уже тогда научился курить. Мать курильщиков звала "трубокурами". Но по-настоящему к этому зелью я не привык. Видимо, потому что лёгкие были плохие, часто задыхался и кашлял. Отец же курил "по-чёрному". "Козьи ножки" ему ловко накручивала мать, так как у отца одна рука была парализована.

В деревне учился в школе, кончил два класса, в третьем остался на второй год. Плохо учился ещё и потому, что сверстники мои издевались надо мною. Я для них был белой вороной среди серой стаи. И не знаю - почему. Из-за этого в школу не хотелось ходить. Жизни и остальному учился у отца. Он мне объяснял, откуда булки, плюшки-сдобы берутся, как их зарабатывают. Многое виделось в природе, нас окружающей. Видел сугробы от метелей и буранов, видел ласточек на проводах столбов, видел половодье и бобров, видел лес, речку "Ворона", у которой некогда бывал атаман Антонов. Помню раков, которых привозили в Москву живьём в мешках и которые после их отвара становились красными, как пасхальные яйца от луковой шелухи. Многое видел я в разницах и в единстве между лугами и задами, между полем и лесом, между сухостью и дождём и т. д. Тамбовский чернозём богат. Когда шла "война народная, священная война", мы в Тамбовской области никогда так сильно не нуждались в еде, как во многих местах страны. Мы не голодали.

В деревне что-то нравилось, а что-то нет. Много было приятного, но бывало и наоборот. Запомнил гул полей, когда речка насторожена перед разливом. Во время разлива рыбачили. С одним рыбаком подружился. Он меня не отталкивал. Но из меня рыбака не вышло, видно, не дано, хотя и хотелось. Я "состряпал" себе удочку, но хорошим уловом похвастаться не мог. Надо всё-таки уметь. Я расстался с этим занятием, но в душе продолжаю любить рыбалку.

Помню, юношей любил рисовать верхушки деревьев. Они у меня получались. Я их рисовал не как с натуры, а как бы изнутри, как бы я сам был в их серёдке, и оттуда видел их: от основания до кончиков ветвей. Теперь так не смогу. Для этого надо обладать особой энергией. Теперь её нет. Теперь и на дерево-то не залезешь.

- А не смог бы, - спрашиваю, - хоть как-то показать, напомнить, как это было?

- Смогу, но получится не то. Поэтому лучше не надо. Того уже не вернёшь. Такова жизнь. Но она щедра, она дает что-то взамен, то, чего тогда, в юности, ещё не было.

Помню, как мать ходила зимой в лес за хворостом, в мороз. Прихватывала с собой ведро, чтобы на обратном пути подбирать щурят, выбросившихся из проруби. Помню, болели глаза. Я много смотрел на потолок, а оттуда сыпалась извёстка. Долго лечился, ездил к врачам в Тамбов…

В Москве снова стал учиться. Но снова плохо, неровно. Классная руководительница Мария Васильевна говорила, что это из-за лености, из-за постоянного желания ничего не делать. Бывали лишь случайные прорывы, как ветер при тихой погоде. Поэтому оценки "отлично" бывали в весьма ограниченном количестве. Всегда были пятёрки по немецкому. (Могу засвидетельствовать, как свободно знающий немецкий язык: Зверев прекрасно помнит всё по-немецки, что приходилось ему изучать в школе или слышать за её пределами. Он любил этот язык, знал кое-что наизусть, в частности, пословицы. - В. Ш.) Пятёрки ещё были по черчению, рисованию, иногда по поведению. Посредственно учился по литературе и русскому языку, по остальным предметам - плохо.

В силу такого силуэта, мне долгое время не удавалось закончить седьмой класс. Закончил злосчастную семилетку в школе рабочей молодёжи, и то благодаря классной руководительнице, которая вела литературу, и которая иногда говорила, что я в литературе - не от мира сего, особый вроде. Иногда писал стихи. А в общем-то, меня пожалели и вместо двоек поставили тройки: я наводил на учителей жалость своей общей бездарностью в учёбе. (Судя по всему, учёба в школе давалась Звереву не просто; видимо, поэтому во время споров он нередко говорил: "Прошу со мной не спорить, я всё-таки окончил семь классов". - В. Ш.)

- Потом, - говорит далее Зверев, - учился в художественном ремесленном училище. Ремеслуху закончил, когда мне уже было лет 17–18, и с хорошими оценками. На экзаменах мне дали самый высокий разряд - маляра-альфрейщика. Это стенная живопись по сырой штукатурке. Потом всё это упразднили, нас не доучили на целый год. Все разбрелись, кто куда. Я устроился работать художником. Сначала в доме пионеров, потом в парке "Сокольники". Многого навидался. Однажды в доме пионеров, где я работал фактически истопником, устроили выставку художественного кружка. Выставил и я кое-что. На выставке побывала делегация японцев. И надо же - они, не сговариваясь, оценили только мои вещи и тут же выразили желание их купить. Продать, конечно, не продали: закона такого у нас нет. Директриса испугалась чуть ли не до обморока: пришьют ещё что-нибудь. Времена такие были. На следующий день меня уволили, не помню уж, под каким предлогом. Знающие люди мне потом говорили, что неправильно меня уволили, не по закону. Ну да Бог с ними! Какое это имеет значение…

Потом павильон, где занимались рисованием, сгорел. Многое сгорело. Но я не переживал. И не из-за того, что уволили. Нет. Уж слишком много у человечества всяких несчастий, чтобы досадовать по поводу всяких непредвиденных мелких случаев…

В своё время я был призван в армию, во флот. Но вместо нескольких лет береговой обороны пробыл там всего семь месяцев. Уволили по болезни. (А дело заключалось, скорее всего, в том, что Зверев катастрофически не мог выполнять любые воинские приказы, начиная с того, что он без смеха не мог выполнять команду "смирно". - В. Ш.) Вернулся домой, - продолжает Зверев, - и обнаружил, что рисование моё, насчитывавшее несколько сотен единиц, сожжено братом.

Когда стукнуло двадцать, я был поражён красотой одной дамы - не из Амстердама. Мне было грустно… Я хорохорился, чтобы выглядеть лучше, чем я есть на самом деле. Но судьба, в кою я, очевидно, никогда не верил, не совершила то чудо, о коем может только мечтать современный шизофреник.

Этот диагноз - "шизофрения" - мне поставили врачи. Я тогда не понимал, что это такое, никогда этого слова раньше не слышал. Как-то пришел к Ваське Ситникову и спрашиваю его, что такое шизофрения. Вдруг Васька налился гневом и замахнулся на меня какой-то железякой. Я шарахнулся в угол. Оказывается, Васька сам был шизофреником, и он подумал, что я издеваюсь над ним. Когда выяснилось, что я спрашиваю всерьёз, Васька мне и объяснил, что такое шизофрения.

А с любовью тоже не везло. Я знал знаменитого коллекционера Костаки. И даже хотел жениться на его дочери. Но Костаки сказал: "Толечка, ты - необыкновенный, ты - гениальный, в тебе масса плюсов, но ещё больше минусов, особенно для семейной жизни. Так что, Толечка, на нас не рассчитывай".

Так я расстался с любовью, которая, может быть, всех заводит в тупик, после которого сам не сам. В общем, личного счастья не получилось, хотя я и стремился к этому.

…Я рисовал по-прежнему много, но несерьёзно, в силу той поверхностной серьёзности, которая меня и всех нас окружала. Надо было жить и выживать. Но мои замыслы выявили мои шпионы. (У Зверева была определённая мания преследования и, кстати, не без основания. - В. Ш.) Они устроили мне "тёмную", жестоко избили. И было это не раз. Мне тогда казалось, что с живописью в стране Советов надо прекратить. Думал - женюсь и уеду жить в Тамбовскую губернию, где когда-то находился во время войны… Но увы! Я так и не добрался до этой "зоны смешанных лесов". Да, видно, оседлая жизнь не по мне. Предлагали мне уехать во Францию с помощью фиктивного брака. Но и это не по мне: всё-таки я - русский. (Зверев здесь не раскрылся: он не уехал за границу прежде всего из-за женщины, о которой будет сказано дальше. - В. Ш.)

Назад Дальше